А на второй день заявились особисты. Как ни странно, сразу двое. Ещё более странно — не представились. Только звания обозначили — старший лейтенант и сержант. Второй — более молодой, да хлипкий — оказался “студентом”. То есть стажёром. Может, именно из-за этого все кругом казались ему потенциальными врагами и шпионами?
По-моему, он даже сам себя подозревал в шпионаже. Как увидел этого кадра — сразу понял, что такому самое место только в разведке Гондураса. Однозначно! Такой даже аборигена с острова Пасхи из племени мумбу-юмбу заподозрит в работе на разведку Албании.
Старший особист этого заморыша то и дело одёргивал, дабы тот со своим диким “энтузазизьмом” сильно не зарывался. Не знаю, что этот “студент” насчёт меня навоображал, но за полчаса, проведённых вместе, он раз двадцать пытался обозвать меня врагом народа и раз пятьдесят выставить немецким шпионом-диверсантом, одновременно работающим на МИ-6. Одного не понял: им делать, что ли, было нечего, если стали допрашивать меня, фактически, при всех. Это ж не отдельный кабинет — лишь загородка. Слышимость просто отличная. Хотя, возможно, специально бесплатный цирк устроили. Я их мотивов совершенно не понял, а потому молчал себе в тряпочку и не выёживался. Если б ещё не этот молодой идиот…
В конце-концов, он так допёк старшего, что тот едва ли не с облегчением отправил обалдуя по каким-то “особо важным делам” к себе в отдел. Видимо, писать очередной сверхсекретный отчёт, который может сочинить только (и единственно) сам стажёр.
Охотно верю. Даже аплодирую стоя. Эх, какой талантище пропадает. С этого момента вообще уверился в том, что всё это — чистой воды постановочный спектакль. Только в идиоте был не очень уверен: так тонко сыграть — недюжинный лицедейский талант иметь надобно. Но слишком молод пацан. Неужто в тёмную его разыграли? А что, со старлея станется.
— В общем так, Ольга, — произнёс уставший старлей-особист с покрасневшими от недосыпа глазами, когда его подчинённый скрылся из глаз, — С одной стороны, претензий у нас к Вам, вроде, нет. С другой же — обязательно всё нужно проверить. Амнезией, конечно, можете пока прикрыться. Насчёт неё — верю. Вполне может быть. Но, скорее всего, не в полном объёме: я, например, прекрасно вижу — вы что-то не договариваете. И в то, что не помните абсолютно ничего — не поверю никогда. Ваши непроизвольные реакции это доказывают.
И говорит тихо так, что и вблизи еле слышно. Подтверждая таким образом версию о спектакле.
— Товарищ старший лейтенант, — по-прежнему мучаясь от головной боли, промямлил я, — Ну что вам может рассказать контуженная баба? Жалостливую историю о своих любовных похождениях? Правду говорю — не помню я ничего.
Возникла неловкая пауза, во время которой особист как-то по-особому посмотрел на меня. Помолчал. Отвернулся к стене. Помассировал виски и снова обратил на меня свой бесконечно-уставший взгляд.
— Ладно, Ольга. Не хочу вам лишний раз напоминать, но идёт война. В стране введено военное положение. То есть, неоказание помощи органам НКВД может быть расценено как саботаж, вредительство или даже предательство. Со всеми, как говорится, вытекающими последствиями. В частности, перед тем, как пойти на встречу с вами, я опросил свидетелей вашего здесь появления. И кое-что выяснил. Про звезду на вашем животе ничего не хотите мне сказать? А фамилия лейтенанта Сидоренко вам знакома? Или красноармейца Петрухина? Или сержанта Белобородько? А может, с лейтенантом Лепке знакомы?
И хитро-хитро так прищурился, глядя мне прямо в глаза.
— Знаете, — говорю, — Все фамилии, кроме Белобородько, явно где-то слышала. Но вспомнить — где и при каких обстоятельствах — увы, пока не получается.
Изо всех сил делаю вид, что правда из меня так и прёт во все стороны. И говорить стараюсь как можно более твёрдо, искренне. Самого корёжит, но виду не подаю и взгляд не опускаю. Может, и мог бы рассказать особисту всё, как на духу. Да только мои ответы вызовут целый ворох новых вопросов. И тут уже как повезёт. Ведь таким образом можно и до расстрельной стенки договориться. А проверять — ох, как не хочется. Поэтому упорно стою на своём — не помню, дескать, и всё тут.
В общем, расстались оба недовольные друг другом. Особист прямо сказал, что через несколько дней снова зайдёт. Так что вспомнить что к чему — в моих собственных интересах.
А я впал в состояние чёрной депрессии. В самом деле: что бы я сейчас не предпринял — однозначно вызовет интерес особистов. Расскажу правду — плохо. Совру — ещё хуже: начну путаться в показаниях — ещё больше сам себе нагажу. Частично вспомню — тоже опасно: могут посчитать, что вожу их за нос. Только полная имитация амнезии может дать мне хотя бы слабую тень защиты. Но и то лишь условно: больно уж наследила Ольга. А девчонка, умеющая воевать так, как не у всякого профессионального вояки получается — нонсенс. И значит — потенциально опасно, если не сказать хуже. В общем, куда ни кинь — всюду клин.
Медсанбат. Часть 2
Так и прошла почти целая неделя в тяжёлых раздумьях, перемежаемых кошмарными снами, во время которых ко мне приходили сгоревшие мертвецы. Укоряли. Просили. Обвиняли. Звали…
Смерти я не боялся — один раз уже умер. Пыток не боялся тоже — прошёл и через это. Память Ольги каждый раз преподносила пережитое в красочных подробностях — так, словно я сам это прочувствовал на собственной шкуре. Да не по одному разу. Больнее, чем было, мне вряд ли смогут сделать. Да и не думаю, чтобы органы пытали кого-либо. Ну, съездить по морде пару раз, если клиент “не колется” — ещё понятно. Хоть и не одобряю таких методов, но “на войне, как на войне”. Если от какой-нибудь вражины нужно срочно получить ценные сведения — “экспресс-потрошение” вполне применимо. Тут, как говорится, “не до сантиментов”: если от этих сведений зависит жизнь наших людей, я и сам бы не постеснялся надавить пожёстче. Не думаю, что ко мне применят такую степень допроса: для этого необходимо иметь стопроцентную уверенность в том, что Ольга — вражеский агент. Максимум — будут давить психологически. Плохо то, что пока не пройду “энкаведешный фильтр”, ни о какой дальнейшей борьбе с фашистской нечистью речи идти не может.
Поэтому была лишь досада на то, что обстоятельства не позволяют заняться сокращением поголовья фрицев. И это настолько выводило из себя, что стало практически “идеей фикс”*.
*https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A1%D0%B2%D0%B5%D1%80%D1%85%D1%86%D0%B5%D0%BD%D0%BD%D0%B0%D1%8F_%D0%B8%D0%B4%D0%B5%D1%8F
Бесили даже не сами фрицы, а невозможность рвать их на части, грызть им горло, душить и убивать миллионами разных способов.
Порой сам дивился собственной кровожадности. Но приходила ночь, а с ней — сгоревшие мертвецы. И степень жажды убийства взлетала просто до небес.
Даже частенько заходившая Анютка как-то заметила, что желательно перевести меня куда-нибудь в другое место, чтобы другие раненые не слышали диких воплей по ночам. Тут своих таких же хватает, но единственная контуженная девушка уж очень сильно выдаётся своими вокальными данными: такого зубовного скрежета, стонов и воплей в духе “всех порву, сама останусь”, никто отродясь не слыхивал. Похоже, моя кровожадность уже стала в медсанбате притчей во-языцех. Как понял, некоторые раненые меня даже побаиваться начали: такая концентрация ненависти к фрицам, пожалуй, мало у кого из местных встречалась. Да, ненавидеть гадов — ненавидели. Но это чувство ограничивалось обычными человеческими эмоциями, которые вполне поддавались управлению и их можно было контролировать.
Моя же ненависть оказалась такой концентрированной, что буквально давила на всех чуть ли не на физическом плане. Спасало лишь то, что обращена была, в основном, лишь против эсэсовцев. Для меня теперь форма со знаком молнии стала ассоциироваться с чем-то настолько мерзким, что вызывала только одно желание — любыми способами избавить землю от этой скверны. Я даже сам себя опасаться начал. Точнее, того, что в порыве неконтролируемых чувств сотворить могу.
Очень показательным стало одно странное происшествие. Где-то на пятый день своего “заточения” я уже стал потихоньку подниматься и ходить по палате, вовсю знакомясь с её обитателями. Поняв, что могу вполне сносно передвигаться на своих двоих и при этом не падать в обморок, упросил Пал Палыча устроить мне помывку в бане. Благо, в деревне с этим был полный порядок. По идее, военврач должен был послать меня далеко и надолго. Ибо не время ещё — организм слаб. Но не послал.
Пал Палыч для вида немного поворчал, высказав озабоченность состоянием Ольги, но, всё же, согласился, попросив Анютку меня проконтролировать. А то мало ли, — угорю ещё, не дай Бог. Или в обморок грохнусь. А может — ещё чего похуже.
Уговорить удалось только потому, что раны мои уже довольно хорошо поджили и их состояние не внушало никаких опасений. Излечение от контузии шло просто семимильными шагами. Контуженных в медсанбате хватало. Но, видимо, более тяжёлых: они ещё только начинали приходить в себя, а я уже едва ли не бегал.
В общем и целом, всё получилось как нельзя лучше: чистый, сияющий, пусть и в застиранном до дыр и вновь заштопанном, но чистом белье, опираясь на Анютку скорее для подстраховки, чем по необходимости, брёл от бани к медсанбату и вдыхал свежий морозный воздух. Взглянуть со стороны — ну чисто кошка, обожравшаяся сметаны. Иду и чуть ли не мурчу от переполняющего меня счастья: живой, чистый и, можно сказать, почти здоровый. Чего ещё желать-то? Лепота!
Рядом Анютка тоже жмурится от довольства — “на халяву” вместе со мной помылась. Сначала-то страшно было. Когда в предбаннике с её помощью развернул свои бинты, у бедной девочки чуть инфаркт не случился: ну да, выжженая на животе звезда мало кого может оставить равнодушным. Едва девчушку успокоил. Мне-то что — Ольга (и я вместе с ней) уже пережили всё это. Да не по одному разу (память, зараза, любит надо мной поиздеваться). А вот для Анюты всё было внове. Но ничего: пока мылись, да вениками нахлёстывали друг друга — стали чуть ли не первейшими подругами.
Девчушка-то ещё не хлебнула лиха полной ложкой: школу едва-едва закончила. А тут война. Даже целоваться, наверное, ещё не научилась. И на мир пока смотрела удивлёнными, широко распахнутыми глазами.
Кроме Анютки санитарок хватало: меня обихаживали чуть ли не всем медсанбатом. И сам не понимаю, за что такая честь. Из-за того, что был единственным раненым женского пола? Так война быстро учит жёсткости. И даже жестокости. Не думаю, что какая-то мамзель вызвала вдруг у персонала жуткое желание взять над ней шефство. Хотя, если подумать, — вполне возможно. Перебинтовывать меня, например, всегда приходила пожилая санитарка Глаша. Женщина явно уже разменяла пятый десяток. По возрасту в бабушки ещё не годилась, но война и тяжёлая работа сильно её состарили. Глафира — женщина немногословная, на вид очень даже суровая. Но повязки умудрялась менять так мастерски, что почти этого не замечал.
Всегда придёт, внимательно осмотрит, пощупает лоб — нет ли температуры, пройдётся пальцами по гематомам, проверяя их состояние, по ранам — не воспалились ли. И реально её чувствительные пальчики приносили вполне заметное облегчение — мне действительно становилось лучше. А уж когда меняла повязку на торсе, всегда внимательно рассматривала выжженую звезду. Пару раз даже мазала её какой-то пахучей мазью. Но никогда и ничего не спрашивала. И даже особо не говорила. Лишь перед тем, как выйти из закутка, всегда напоследок бросала в мою сторону взгляд, полный сострадания. Думала — я не вижу, как нет-нет, да и блеснёт в уголках её глаз предательская влага.
И из-за этого я ещё больше ярился и бессильно скрежетал зубами. Как же я вас, мрази фашистские, ненавижу. Сколько же страданий вы принесли на нашу землю. Русский народ всегда славился широтой своей души. И Глаша — яркий тому пример. Несмотря на трудности, тяжёлую работу, голод, холод и страдания, женщина в первую очередь заботилась о своих подопечных. Я же видел, что ей тяжело. Но она всю себя отдавала нам — раненым. О себе не думала вовсе. И ведь все это буквально кожей чувствовали: ни разу ни от одного раненого не слышал ни одного плохого слова в её адрес. Только благодарность. А ведь люди разные бывают. Были среди раненых и такие, про которых можно сказать “пробу негде ставить”: даже ко мне пытались подкатывать. Бабники — что с них взять. Но Глафиру реально уважали. В её присутствии не звучало ни одного матерного слова. Так что “Есть женщины в русских селеньях…” Некрасов писал, наверное, именно с таких, как она.
Анютку же, похоже, жалели: малолетней пигалице старались тяжёлой работы не давать, хоть та и “рвалась в бой”. Мотивировали тем, что “дескать, успеет ещё навидаться всякого”. Потому и к моей перевязке её не допускали: я и сам понимаю, насколько жутко, наверное, выглядело тело Ольги. От такого зрелища, наверное, кошмары по ночам снились многим (тем, кто это непотребство видел, естественно). Хотя встречались и гораздо более страшные ранения. Но одно дело — раненый мужчина. И совершенно другое — раненая женщина. Я, наверное, тоже на раненых женщин не захотел бы глядеть — жутковато. Вот и держали Анютку в этом плане от меня подальше. Но в баню идти вместе со мной оказалось некому — все были очень заняты. Так что невольно пришлось и её “посвятить” в тайну моей звезды. Ничего, девочка справилась. Хоть я и клял себя на все лады, но это чёртово “тавро” даже при желании фиг скроешь. В общем, к концу помывки всё более-менее устаканилось и вышли мы из бани уже вполне довольные жизнью.
Так и шли с ней к медсанбату, пока по дороге навстречу нам не попался “козлик” — ГАЗ-64 — первый советский джип (память оказалась на высоте).
https://www.kolesa.ru/article/avtomobili-velikoy-voyny-chast-vtoraya-legkovye-2010-05-14
Поравнявшись с нами, машина остановилась. За рулём оказался совсем неизвестный мне паренёк, рядом с которым я с удивлением увидел уже знакомого особиста. Тот мне кивнул и улыбнулся:
— Я смотрю, дела у вас, Ольга, уже пошли на поправку. Значит, скоро свидимся, — и тронул водителя за руку, давая команду на движение.
Тут-то меня и накрыло…
На заднем сидении я вдруг заметил вальяжно развалившегося эсэсовца, рядом с которым сидел напряжённый, внимательно следящий за ним конвоир.
Но лишь наши взгляды — мой и надменный эсэсовца — пересеклись, как чуть ли не физически стало тяжело дышать.
И такая вдруг ненависть разгорелась в моём сердце — хоть костёр зажигай. Надменное, холёное лицо “повелителя всех народов” как-то резко вдруг посерело. Из фрица будто резко выкачали весь воздух — он осунулся и скукожился. А на лице отразился самый настоящий ужас, переходящий в панику.
Миг — и “козлик” проехал мимо, оставив на душе какое-то жутко гадливое чувство. Будто в отборном вонючем дерьме извозился весь по уши. Прямо физически захотелось тут же вернуться в баню обратно и снова помыться. Но нельзя — желающих и без нас полно: банька маленькая и на неё очередь расписана чуть ли не на неделю вперёд.
Очнулся от того, что кто-то теребил меня, крича прямо в ухо:
— Оля, Олечка, да очнись же. Да что же с тобой такое? Оля…
Оказалось — я так и застыл на обочине дороги, стоя со сжатыми кулаками, с которых на снег капали капельки крови. Сразу даже кулаки не удалось разжать — заклинило. А потом в медсанбате мне сделали перевязку — коротко остриженными ногтями я умудрился повредить себе кожу ладоней. Да ещё так неестественно-глубоко — прямо жуткие раны на руках образовались.
Ох, и наслушался же перлов от Пал Палыча. Полчаса бедный военврач исходил на желчь. Оттаял только тогда, когда я пообещал во всём его слушаться и не перечить.
А вечером припёрся старлей-особист.
Отвёл в отдельную комнатушку, выделенную военврачом для подобных мероприятий, и долго рассматривал со всех сторон, наворачивая вокруг меня круги — скорее всего, изучая. Наконец, эта игра в молчанку ему, видимо, надоела и он уселся за стол напротив меня: