86900.fb2
1
В малом стойкость — к счатью.
В великом стойкость — к несчастью.
Из китайской «Книги Перемен»
Казалось, тот первый день на маршальской вилле был от силы позавчера, однако, судя по истончившемуся почти до корочки календарю, шел уже декабрь. Это подтверждала и вьюга, кружившая за окном. Время здесь вообще текло по каким-то своим законам, ухитряясь пропадать огромными кусками так что иногда я казался самому себе вторым Рип ван Винклем, который соснул на часок-другой, а очнулся спустя многие годы. Кстати, именно с этим свойством здешнего времени, а вовсе ни с каким-нибудь «укурукуси», я как-то связывал и не по годам сохранившуюся молодцеватость маршала. Впрямь, когда он выезжал на несколько дней с этой виллы, то возвращался совсем стариком, но проходил день-два — и он снова становился хоть куда.
Видел я Корней Корнеича с момента нашей первой встречи всего раз десять. Он велел прочитывать то, что я успевал накропать, всегда оставался вполне доволен моей работой и благословлял на дальнейший труд.
Было написано уже страниц около трехсот, однако, судя по всему, они не составляли и четверти Снегатыревского «мемуара». В этот вьюжный вечер я сидел в своей келье за столом и с трудом пытался выбарахтаться из очередной фразы. «...та вера... та беззаветная вера, которую люди моего поколения пронесли...»
Сверху послышался глухой стук молотка. Нынче там с небольшими перерывами стучали с утра. Поначалу я силился не обращать внимания, но с каждым часом, по мере одеревенения головы, это раздражало все больше.
«...люди моего поколения пронесли... Не склонив головы, пронесли...»
Стук возобновился.
«...пронесли через бои...» У меня едва хватало воли сосредоточиться. «...Через годину суровых испытаний и боев...»
Тук-тук-тук...
«Эта вера... значила для нас больше...»
Теперь уже там, наверху, молотили безостановочно. Наконец, потеряв всяческое терпение, я вскочил и метнулся из комнаты.
Ориентируясь на стук, вскоре я обнаружил в конце коридора какую-то неведомую мне досель лестницу и стал подниматься по ней. Лестница была темная, с шаткими и немытыми ступенями, судя по застоявшемуся тут воздуху, давно не используемая и забытая всеми. Она заканчивалась чердачной площадкой, захламленной дырявыми ведрами, лейками и прочим садовым инвентарем. В полумраке я, наконец, нащупал обшарпанную дверь, за которой-то, по-видимому, и стучали, и распахнул ее.
Голая лампочка под потолком тускло освещала небольшую каморку, заваленную горами старой обуви на любой сезон и размер — сапог, башмаков, босоножек, домашних тапочек. Посередине на табурете восседал грузный мужчина в летах, с надетым поверх помятого, правда, но вполне цивильного костюма, кожаном фартуке, и, зажав между ног колодку, на которую был напялен ботинок, приколачивал каблук. Меня он заметил не сразу, а, заметив, тотчас отодвинул колодку и неуклюже вскочил. Поза у него была почтительная, даже, пожалуй, немного робкая.
— Послушайте, — возмутился я, — уже двенадцатый час! Вы так всю ночь собираетесь?
— Виноват!.. — проговорил толстяк и кивнул на Монбланы обуви: — Велели, чтобы — к завтрему...
Мне сразу стало жаль его.
— Да, понимаю... — смущенно согласился я.
Тот вдруг взвился:
— Понимаете?! — воскликнул он. — Но мне кажется — вы все-таки не до конца понимаете! Рабский труд для интеллигентного человека! В конце двадцатого столетия! Только когда вижу, как самолет белой линией процарапывает небо, вспоминаю, какой нынче век на дворе!
Я смотрел на толстяка недоуменно. Его речь, да и весь облик никак не соответствовал моему представлению о сапожниках. Видя мое удивление, он отложил молоток и согнулся в поклоне:
— Виноват, не представился. Брюс Иван Леонтьевич, кандидат философских наук... Вас это удивляет? — спросил он, поймав мой еще более недоуменный взгляд. — Видит Бог, не всегда я был сапожником! Когда-то считался баловнем судьбы. В двадцать шесть лет — блестящая защита диссертации, и сразу же пригласили не куда-нибудь, а в Центр! Да, да, представьте себе, молодой человек, восемь лет я состоял там в штате, — о чем еще, скажите, человек может мечтать? Даже если это человек с моими тогдашними амбициями, ибо в двадцать шесть «мы все глядим в Наполеоны»... Но — знаете, как это бывает по молодости, по глупости? Характерец был ерепенистый, разговорчики всякие, то, сё. Шуточки... — На миг он перешел на шепот: — Представляете — над самим Корней Корнеичем шутить отваживался. За глаза, понятно, — но все равно дерзость, согласитесь, наинепростительнейшая!.. Ну, и расплата, ясное дело, не заставила себя ждать. В конечном счете, изволите видеть, вот на какую должность перевели... Но вы, упаси Господь, — поспешил заверить он меня, — не подумайте — я отнюдь, отнюдь не жалуюсь и нисколько не сетую на судьбу. Ибо, как сказывали древние, homo locum ornat, non locus hominem [человек красит место, а не место человека (лат.)], что в переводе означает...
— Да, да, знаю, — кивнул я.
Брюс посмотрел на меня с изумлением:
— Знаете латынь? Кто бы мог подумать! Чтобы здешний офицер — и вдруг...
— Да нет, — пояснил я, — никакой я не офицер. Здесь, можно сказать, по частному делу. Вообще-то я учился на факультете классических языков.
— О! — восхитился философ. — Блистательный выбор! Иные пустые головы, пожалуй, сочли бы его совершенно бесполезным, но что может быть глупее погони за сиюминутной пользой. Ее может оценить разве только желудок, но никак не душа, о, нет!.. — После этого отступления он вернулся к прерванной теме: — Да, да, поверьте, я ничуть не стыжусь своего нынешнего места в жизни. Ведь главное, как говорили древние: nosce te ipsum [познай самого себя (лат.)], а блага этого познания у меня, видит Бог, никто не отнимал... Если что меня и возмущает — так только эта рутинность: швейную машину — и ту никак для себя не выбью!.. А в остальном, право же, работа ничем не хуже других. Она даже, скажу вам откровенно, расширяет кругозор и раскрепощает мысль. Знали бы вы, сколько я передумал за это время!.. Да и привык — все же как-никак без малого четырнадцать лет при сем деле.
— Сколько?! — не поверил я своим ушам.
— Сколько изволили слышать. Вы, я так понимаю, новенький — оттого и не встречались. Обычно-то я не здесь работаю, моя мастерская во дворе. Но когда мороз, как нынче... руки, знаете ли, стынут, пальцы не держат дратву... Впрочем, вы правы — это ничуть не снимает с меня обязанности соблюдать нормы человеческого общежития, и если по моей милости вы не можете уснуть...
Мне стало искренне его жаль.
— Нет, что вы, пожалуйста, работайте, ничего страшного, — поспешил сказать я.
— Премного благодарен! — обрадовался толстяк. — Чрезвычайно великодушно с вашей стороны!.. К стыду моему, вынужден буду воспользоваться вашим великодушием — сами видите, сколько работы, а времени уже почти ничего. План каждый месяц повышают.
Я кивнул на груду обуви:
— Это все для Центра?
— Ну, и для филиалов, разумеется, — подтвердил Брюс, снова присев на табуретку и придвигая к себе колодку, — для всех шестнадцати. Никуда не денешься — хозрасчет. Кто-то же должен... — и, тяжко вздохнув, он склонился над очередным башмаком.
— Простите, что вмешиваюсь, — сказал я, — но почему бы вам не пойти снова работать по специальности?
Брюс поднял глаза:
— В Центр? Но мою вакансию там давно уже...
Я не выдержал:
— Черт возьми, дался вам всем этот Центр! Только и твердят! Свет клином на нем сошелся? Вы образованный человек, философ, кандидат наук; неужели нигде не смогли бы устроиться? Да я бы на вашем месте — куда угодно! Чем здесь, как в тюрьме...
— А что такое весь наш мир, если не тюрьма, как сказывал один датский принц, вероятно, вам небезызвестный, — задумчиво отозвался философ, — и кто мы все такие, если не бессрочные узники?.. К тому же, уверяю вас, кара, постигшая меня, исполнена величайшего смысла. Осмелюсь спросить, вы когда-нибудь читали сказку «Карлик Нос»?
— Когда-то в детстве...
— И не перечитывали с тех пор?
— Да как-то...
— Напрасно! — воскликнул философ. — Я вот как раз в детстве-то и не читал. С десяти лет воспитывался больше на Спенсере, на Шопенгауэре, и к чему пришел — сами видите. Только недавно открыл для себя эту воистину великую книгу! С тех пор не устаю перечитывать, едва выкроится свободная минутка, постоянно ношу с собой. Вот... — Он извлек из кармана пиджака потрепанную книжонку с упомянутой сказкой Гауфа в издании «Детгиза» 1952 года. — Какой Шопенгауэр, какой Беркли может сравниться?! Если вы запамятовали, разрешите вкратце напомнить вам сюжет. Хорошенький мальчик позволил себе насмехнуться на базаре над скрюченной старой каргой. За это он был превращен ею в морскую свинку, в каковом качестве долгие годы подносил ей обувь, и лишь через много лет выбрался из ее дома, став уродцем, карликом, вызывавшим лишь насмешки у детворы. Однако под конец, — уж не буду останавливаться на подробностях, — он все-таки завоевал большее, чем кто-либо, уважение окружающих. Ибо: ut ameris, amabilis esto... [чтобы тебя любили, будь достоин любви (лат.)]. Она, — философ потряс в воздухе книжонкой, — всякий раз вселяет в меня новые силы! Ведь это, право же, почти моя история! За такой же грех был превращен в пария! Фигурально говоря — в морскую свинку! Что ж, надо заново ковать свою жизнь, ибо faber est quisque suae fortunae [каждый — сам кузнец своего счастья (лат.)], надо с достоинством пройти через горнило испытаний, только in hoc signo vinces [под сим знаменем победиши! (лат.)]! И, я верю — воздастся, как воздалось герою этой мудрой книги! Лишь сей верой живу, только она согревает меня даже в самые холодные ночи!.. Обязательно перечтите, мой друг — тоже, ей-ей, не пожалеете!
— Да, как-нибудь на досуге... — пообещал я.
На этом толстяк сразу успокоился.
— Не пожалеете, — обретя прежнюю степенность, повторил он. И после паузы добавил: — Кстати, насчет того, что — воздастся... Совсем недавно узнал, что мое положение не так уж безнадежно. Я имею в виду перспективу своего возвращения в Центр. Выяснилось — есть шансы, что мою вакансию там со временем все-таки возобновят. — Он понизил голос: — Скажу вам по секрету — у меня там, в Центре, некоторые связи. Родственник — офицер пожарной охраны, это, как вы, надеюсь, понимаете кое-чего да стоит! Он обещал, что со временем... если, конечно, больше никаких проколов с моей стороны... то — непременно. Тем и живу. А уж через год, через пять — какая, в сущности, разница! Надо только запастись терпением!.. Все-таки связи так много значат в наше время! У вас в Центре случаем никого нет?
— Вообще-то у меня там дядя, — признался я.
— О, это прекрасно! — обрадовался за меня философ. — И как его фамилия, позвольте полюбопытствовать? Я в Центре многих знаю...
— Погремухин...
Эффекта, произведенного этим ответом я не ожидал. Толстяк даже привстал в крайнем волнении, молоток из его рук вывалился на пол.
— Господи! — дрожащим голосом проговорил он. — Случаем, уж не Орест ли Северьянович Погремухин?
— Да... — Я понимал, что дядя мой — не малая величина, но все же реакция философа показалась мне несколько чрезмерной. — Вы с ним знакомы?
— Ну, знаком — это слишком громко сказано! — вскричал тот. — Бог ты мой, кто бы мог поверить!.. Впрочем, если бы мой разум не заскоруз на этой работе, я по вашим познаниям, по благородству манер, сразу должен был бы догадаться, от какого древа вы происходите, ибо e fructu arbor cognoscitur [дерево узнается по плоду (лат.)]!.. Боже! — вдруг засуетился он. — Родной племянник самого Ореста Северьяновича Погремухина — здесь, в этой недостойной конуре! А я ему даже сесть не предложил! — С этими словами он рукавом пиджака вытер табурет и пододвинул его ко мне: — Прошу вас!.. Польщен, чрезвычайно польщен!
Мне стало неловко перед пожилым философом за такую вспышку подобострастия с его стороны. Пробормотал:
— Что вы, что вы, спасибо, не надо... Собственно, я уже... Мне уже... — Но философ-сапожник едва не силой усадил меня на табурет:
— Нет, нет, прошу вас!.. В кои веки такое!.. Все еще никак не могу поверить!
— Ну хорошо... — пришлось сдаться и присесть все-таки. — Но в таком случае хочу у вас спросить...
— Слушаю! — снова стал навытяжку Брюс. — Всецело к вашим услугам.
— Столько вокруг разговоров про этот Центр, — сказал я. — Чем он, черт возьми, занимается — может, хотя бы вы объясните?
— Но... — замялся философ. — Не лучше ли вам было бы спросить о сем у своего дяди? Ему как-то более пристало ответить на ваш вопрос. Кто я такой? Он же... Вы должны понять — quod licet Jovi... [Что дозволено Юпитеру... (лат.)].
Я, раздосадованный, снова встал:
— Не хотите — черт с вами!
— О, ради Бога, не гневайтесь! — взмолился толстяк. — Да вы скоро и сами все увидите воочию. При таких связях и при такой образованности вас, наверняка, в ближайшее же время возьмут в Центр, не может быть никаких сомнений. Считайте, что вы уже там!
— Кто это, интересно, за меня решил? — стал я заводиться. — Без меня меня женили, забыли только спросить! А как быть, если я вдруг возьму да и не пожелаю?!
— Надеюсь, вы все-таки шутите?.. — встревожился философ. — Чтобы человек, у которого имеются все шансы попасть в Центр...
— А потом, если что, оттуда — в сапожники? — жестоко съязвил я.
— Ну — это, сами понимаете, лишь при некоторых обстоятельствах...
— ...А при других обстоятельствах тебя — шаровой молнией когда-нибудь...
— Ах, вы и об этом слышали?.. — Брюс испуганно покосился на дверь. — Значит, вы в некоторой степени все же посвящены... Мне кажется, это несколько меняет ситуацию — во всяком случае, будет не столь преступным с моей стороны, если я чуть-чуть расширю ваш кругозор... Но только... — он затравленно огляделся по сторонам, — только умоляю вас, мой молодой друг!..
— Нет, нет, клянусь, я — никому ни слова, — поторопился заверить я его.
— Однако вы позволите — я все-таки тоже присяду? — извиняющимся голосом спросил Брюс. — Знаете ли, ревматизм проклятый. Нажил на этой работенке. Стоять подолгу тяжело... О, нет, сидите, сидите!.. — Он вытащил из-под завала обуви еще один табурет и с облегчением опустился на него. — Но имейте в виду, — продолжал Брюс, — мои познания весьма, весьма ограничены, я обладал доступом лишь первой ступени. Не то чтобы вовсе уж можно было бы сказать только «scio me nihil scire» [Я знаю, что ничего не знаю (лат.)], но довольно-таки близко к тому. Ей-ей, ваш дядя мог бы вам куда лучше, куда обстоятельней...
Я взорвался:
— Оставьте вы в покое дядю! Давайте уж, раз начали... Обещаю — ни одна душа...
Еще некоторое время философ раздумывал, наконец глаза его наполнились решимостью.
— Что ж, мой друг, задавайте ваши вопросы, — достаточно твердо сказал он.
2
Не следует подыматься.
Следует опускаться.
Тогда будет великое счастье.
Из китайской «Книги Перемен»
Я никак не мог найтись, с чего бы лучше начать. Минуту-другую Брюс терпеливо ждал, затем все же решил прийти мне на выручку.
— Быть может, мой друг, — спросил он, — вам небезынтересно было бы знать, когда и где возник этот Центр. Я, разумеется, имею в виду не его нынешнее наименование и местонахождение.
— Ну, пожалуй... — сказал я, хотя, по правде сказать, это интересовало меня отнюдь не в первую очередь. Однако последовавший ответ философа немедля изменил мое отношение к этому предмету.
— Знайте же, — с неким торжеством в голосе произнес Брюс, — что он существовал всегда! По крайней мере, за последние семь-восемь тысяч лет я вам ручаюсь!.. Да, да, на протяжении всех веков, пока вид homo sapiens существует в своей нынешней, общественной форме. Sic! [Именно так! (лат.)] Всегда! Всегда, и (добавлю) везде!
— Но... я слышал... — (Кажется, дядя говорил что-то такое.) — Я слышал, что Корней Корнеевич в этом Центре — со дня основания...
— Тсс! — философ приложил палец к губам. — Nomina sunt odiosa! [Не надо называть имен (лат.)] Я уже — и сами изволите видеть как! — поплатился за то, что излишне часто поминал всуе самые досточтимые имена. Обойдемся, так что, поелику возможно, без них... Что же касается названной вами небезызвестной особы, то ее причастность, разумеется, несомненна — однако к созданию лишь этого, конкретного заведения. Одного из неисчислимого множества других, подобных ему... Вижу, вы слегка обескуражены, мой друг? Дабы не оставлять неясности, осмелюсь у вас спросить: хорошо ли вы осведомлены об эзотерических знаниях человечества?
— Ну... в некоторых пределах... — промямлил я.
Очевидно, по моему выражению философ понял, что сии пределы еще уже, чем это отображалось у меня на лице.
— Что ж, понимаю, — вздохнул он. — М-да, наша школа в этом отношении... Однако, non scholae, sed vitae discimus [мы учимся не для школы, а для жизни (лат.)], а потому, если вы позволите, возьму на себя смелость несколько расширить в этой области ваш кругозор. Но прежде — все-таки еще один вопрос. Как вы полагаете, для чего существуют в мире тайны?
— Наверно, — после некоторых раздумий ответил я, — для того, чтобы мы их разгадывали...
— Вот! — воскликнул Брюс. — Именно такого ответа я и опасался! Все наш куцый гностицизм! Нет, нет, вы ничуть не виноваты — это наша порочная система воспитания! К сложному явлению мы спешим привязать, наподобие бирочки, некий его смысл — и тем самым вроде бы что-то для себя объясняем. В чем смысл тайны? Говорим: в познании. В чем смысл движения? Говорим: в достижении цели. В чем смысл власти? В чем смысл жизни? Ну, и так далее... Глупые ярлыки, уничтожающие суть! Ибо смысл движения — в самом движении. Достигнешь цели — и самое движение уничтожишь. А смысл жизни, конечно же — в самой жизни, ни в чем ином! Лишь остановив, уничтожив ее, можно к ней прицепить какой-то ярлык и самонадеянно назвать его смыслом. Но жизнь-то — она живая, а ярлык — мертвечина, надгробье, коли хотите. А смысл власти — сама власть. Цель, навроде блага для подвластных, привешивают к ней, когда надобно с теми же подвластными объясняться, то есть когда полновесной власти, в сущности, уже нет... И вот после этого экскурса снова спрашиваю вас: в чем же смысл тайны?
— В таком случае, очевидно, в самой тайне, — не очень понимая, к чему он клонит, ответил я.
— Вот! — возликовал философ. — Вот! Именно к этому ответу я вас и подводил! Настоящая тайна существует ради самой тайны. Разгадка есть ее уничтожение, гибель! Истинные умы всегда это понимали. Мелкие загадки были оставлены как игрушки для суетных умов — пускай себе распутывают. А подлинные, глубокие тайны запрятывались глубоко, сохранялись внутри храмов от прикосновения дурака. Оттого их и называли внутрихрамовыми или, по-иному, эзотерическими. И при каждом древнем храме существовало нечто наподобие... ну, скажем, своеобразной академии для посвященных, для избранных. Подлинные, великие тайны жили только там. Где еще, к примеру, могла быть написана великая «Книга Еноха», подвигнутого на это и просветленного, если верить преданию, самим повелителем всех тайн земных и небесных архангелом Уриилом? Надеюсь, вы заглядывали в этот неиссякаемый кладезь мудрости, мой юный друг?
— Признаться, как-то... — застыдился я своего дремучего невежества.
— В таком случае я лишь завидую вам, ибо у вас все впереди, — ободрил меня философ. — Это, однако, так, отступление. Вернемся к нашему разговору. Так вот, чем в большей затхлости пребывала человеческая мысль в миру, тем более дерзновенной она становилась в этих...
— Центрах... — подсказал я.
— Ага, вижу, вы начинаете понимать! — обрадовался он. — В них — само будущее рода людского, ибо оно, это будущее, не могло бы реализоваться, если бы кто-то не смог в него заглянуть. Приведу пример: что бы осталось от нас всех, если бы мудрец Ной не обладал способностью к заглядке в будущее, не сумел бы предугадать известное вам бедствие и предпринять также известные меры?.. — Увы, — тяжко вздохнул после паузы философ, — со временем человечество мельчало, мельчали, посему, и тайны, его занимавшие; так полновесный золотой дукат разменивают на нищенские медяки. Какие-то зернышки еще оставались у тамплиеров, что-то кое-как сберегли алхимики. Масонам — тем уж вовсе остались крохи. Все стало вырождаться в мирскую суету, в заурядное фокусничество. Тут и мирская наука поспешала — не ведая, так сказать, о корешках, урывала себе какие-то вершки. Но что-то, что-то, хвала Господу, все-таки удается еще сохранить! Благо, есть еще на земле места, где не одним только сиюминутным знаниям отдается должное! И, несмотря на всю мизерабельность своего нынешнего положения, я, клянусь, при всех посланных мне испытаниях, благодарен судьбе за то, что она направила меня, недостойного, именно сюда!.. — Философ замолк, переводя дух, глаза его горели каким-то нутряным заревом.
Я обвел взором неприглядный, захламленный чердак и с сомнением спросил:
— То есть, вы хотите сказать, что именно здесь хранилище неких непостижимых тайн, без которых немыслимо существование?..
Брюс подтвердил:
— Вы зрите в самый что ни есть корень! Именно так: решительно, немыслимо!
— И под этой крышей творится нечто...
Философ, однако, перебил меня:
— Минутку, мой друг! Я хотел сказать: все именно так — но, как говорится, cum grano salis [Буквально «с крупицей соли» — с оговоркой (лат.)], с одной лишь горьковатой grano salis! Многое утрачено с веками. Увы, ржа времени губительна и беспощадна! Суетные веяния пробрались и в сие место. Да еще прибавьте сюда печальную историю нашего отечества на протяжении последнего столетия, — многое ли тут, скажите, могло сохраниться? С печалью вынужден констатировать: почти все, чем нынче Центр занимается — досужие фокусы и более ничего! Какие-то полеты небритых личностей (быть может, вы нечто подобное наблюдали?), какие-то шаровые молнии и прочая балаганная мишура! Право же, порой совестно наблюдать! О, если бы я не знал, что есть еще нечто, никакие кандалы, видит Бог, не удержали бы меня здесь! — На миг его согбенная спина распрямилась. — Неужто вы думаете, что ради каких-то ярмарочных фокусов, детских забав философ Иван Брюс стал бы прозябать на этом недостойном чердаке, живя одной лишь крохотной надеждой, что когда-нибудь ему простятся его прегрешения молодости?!
— Однако вы сейчас говорили — есть еще нечто, — напомнил я ему.
— Именно! Именно так! — подхватил он. — Рад, что вы столь внимательны!.. И до той поры, пока это нечто не обратилось совсем в сущее ничто, я счастлив жить надеждой, что когда-нибудь стану и сам к этому прикосновенен! Собственно, из всего того, чем нынче занимается этот Центр, истинных тайн, полноправно заслуживающих столь громкого наименования, всего лишь не более как две, — но какие, Боже, какие! Вы, осмелюсь сказать, даже не представляете себе, сколь возвышенным должен быть разум, который дерзнет прикоснуться к ним!
Видимо, при этих его словах на моем лице слишком отчетливо выразилось сомнение, ибо философ спросил:
— Вы, я догадываюсь, задаетесь вопросом — кто сей величественный ум, способный посягнуть?..
— Да, — пришлось признаться, — я здесь уже не первый день, и как-то, простите, во всем окружении Корней Корнеича не обнаружил пока что никого, кто мог бы хоть в малой мере, так сказать, соответствовать...
Брюс укоризненно покачал головой:
— Ах, молодой человек, молодой человек! Вы кажетесь мне достаточно проницательным, поэтому заклинаю вас — остерегайтесь поверхностных оценок! Привычный ход рассуждений неминуемо вас подведет. Вы судите по вершине айсберга, — в основном только ее-то вы и имели удовольствие лицезреть, — оттого впали в обычнейшее заблуждение. Вероятно, вы исходите из того, что мудрость — великая награда, и маршальский мундир — для нее самое достойное одеяние. В действительности все обстоит прямо наоборот. Истинная мудрость — это тягчайшее испытание, и рубище — ее покрывало! — Философ было снова опасливо огляделся по сторонам, но решимость пересилила. — Кто такой, в сущности, наш Корней Корнеевич? — сказал он. — Администратор, не более. А «мудрый администратор» — это такая же нелепица, такой же оксюморон, как, например, «кошерный боров» или как «милосердный палач». Без администраторов (как, впрочем, и без палачей) тоже, конечно, не обойтись, но те, кто наделен истинной мудростью, не рвутся к чинам и к злату, они принимают правила игры такими, какими эти правила заданы. Когда вы, даст Бог, попадете в Центр — о, с какими подлинными титанами разума сведет вас тогда судьба! Злато им ни к чему, они знают себе истинную цену. И сильные мира сего знают, что не обойдутся без этих, пребывающих в безвестности... Ну да я несколько отвлекся. О чем бишь мы?
— Вы говорили о каких-то двух великих тайнах, — подсказал я.
— Да! Я бы даже так выразился — о двух определяющих тайнах. Одна из них берет свое начало на заре нашей эры и через огромную цепь поколений прослеживается почти до нынешнего дня. Великая тайна Грааля, тайна деспозинов [Деспозины — по одной из версий, потомки Иисуса Христа и Марии Магдалины. Подробнее см. в романах В. Сухачевского «Истоки», «Загадка Отца Сонье», «Spiritus mundi», «Сын»], сохраненная тамплиерами и чудом донесенная до нас. Боже, кого там только не было в этой цепи — и пророки, и древнефранкские короли, даже некий отпрыск разжалованного офицера и глухонемой содержанки. Я слыхал, — почему-то шепотом добавил он, — что недавно обнаружилось последнее недостающее звено; однако до поры — тс-с-с! Да и возможно — всего лишь пустые слухи... Другая же тайна — более недавняя, пожаловала к нам из эпохи императора Павла Первого и касается его письма, обращенного к потомкам... [См. в романах «Завещание Императора» и «Сын»] Вы об этом что-нибудь слышали?
Я вспомнил подслушанный когда-то разговор двух офицеров в столовой и кивнул:
— Да, кое-что. Совсем немного. Хотелось бы, конечно, подробнее.
Брюс махнул рукой:
— Ах, о чем вы! Посему это и великая тайна, что подробности не известны никому... Ну, может, всего одному человеку; он содержится тут, в Центре, в семнадцатой спецкомнате... Но это вовсе уж — т-с-с!.. Я, право, — лишь краешком уха, совершенно случайно... Вы не представляете, сколь многие вожделеют это знать! Кстати... — он снова перешел на шепот, — я знаю, сюда, в Центр, поступил на сей счет сверхсекретный заказ правительства, самого президента. Предполагается, что в том письме — предсказание судьбы России, а быть может, и мира всего... Но больше... клянусь вам, я, ей-Богу, просто не имею права!..
Я взмолился:
— Да бросьте вы! Не бойтесь. Честное слово, я — никому...
После долгих колебаний толстяк-философ уже, казалось, готов был сдаться, но тут я допустил самую роковую оплошность — вместо пачки сигарет вытащил из кармана крохотный диктофончик (пока что без батареек), выданный мне дядей для записи бесед с маршалом. Вид пластмассовой коробочки подействовал на философа, как удар хлыста.
— Что это?!.. — воскликнул он. — О, Господи! Неужели?!.. Как вы могли?!..
— Да что вы, он не работает, — стал оправдываться я. — Неужели вы думаете, что я бы стал...
Брюс не слушал моего лепета.
— Я вам доверился... — горестно проговорил он. — Я был с вами так откровенен, а вы...
— Но даю вам честное слово!..
Но толстое тело Ивана Леонтьевича теперь тряслось, как желе, он замахал руками:
— Нет, нет! И так — что я себе позволил! Боже, сколько лишнего я вам тут наговорил! Как я мог! Умоляю вас — ради Бога, ради Бога!..
— Но — раз уж все равно начали... — стал я его увещевать. — Клянусь, буду нем как рыба! А эта штука — она вообще без батареек! Да убедитесь сами!.. Хотите, вообще выброшу к чертовой бабушке?.. Ну нельзя же вот так — все оборвать на полуслове...
С ним, однако, уже произошла в отношении меня решительная перемена, теперь Толстяк был непоколебим.
— Нет, нет, и еще раз нет! — отрезал он. — Даже и не просите! Вот когда вы сами попадете в Центр (в чем я, видит Бог, ничуть не сомневаюсь, при ваших... — он кивнул на диктофон, — ...гммм... при ваших задатках и при ваших связях), тогда, быть может, со временем...
— Да пропади он пропадом, ваш чертов Центр! — взбесился я. — В гробу я его видел!
— Отчего же так? — спросил философ сухо.
Я был настолько зол, что выпалил безжалостно:
— Морской свинкой, как некоторые, быть не желаю, — достаточная причина?
— Говоря так, вы тем самым выдаете свою неискренность передо мной, — назидательно промолвил Брюс. — Извините, молодой человек, у меня работы, сами изволите видеть, непочатый край, и так уж заболтался с вами, вон сколько времени потерял. — Он снова надел очки, напялил башмак на колодку и взялся за молоток. Но перед тем, как приняться за работу, сказал: — А ваши слова противоестественны. Ибо (и сие — аксиома) все хотят в Центр.
— А я вот, представьте себе, — нет!
— Чего ж вы тогда хотите от жизни? — глядя на меня поверх очков, хмуро спросил философ. — К тому же — будучи племянником самого Погремухина. Нет уж, не водите меня за нос. Для вас одна дорога — в Центр. Тем более, что для вас как для племянника упомянутой особы дорога эта уже проложена и, полагаю, неплохо укатана.
Я все сильнее закипал:
— Вы хотите сказать, что другого выхода у меня нет?
— А вы какой-либо иной выход видите? — спокойно отозвался философ.
— Что ж, по-вашему, меня отсюда не выпустят? — спросил я, срываясь уже на фальцет.
— Ну, почему же? Просто...
— Будут держать силой? — напирал я.
— Да нет, отнюдь. Просто на моей памяти пока еще никому не удавалось — вот так вот, по собственному хотению... И кроме того...
— Значит, говорите, никому?.. — произнес я вкрадчиво. — Очень хорошо. Выходит, я буду первый. В конце концов, я свободный человек! (Философ смотрел на меня с сомнением.) Уйду когда захочу!.. — уже кричал я. — Хоть сейчас!.. Что, не уйду, по-вашему?.. Вот посмотрим, как это я не уйду!.. — И, что-то свалив на своем пути, я устремился к двери.
3
Придешь или уйдешь — будет бездна за бездной.
Из китайской «Книги Перемен»
...к черту с этого затхлого чердака, по пути сокрушив гору жестяного хлама.
— ...Посмотрим!.. — на ходу приговаривал, метясь уже в пустоту.
— ...Посмотрим!.. — бормотал я в своей комнате, под завывание вьюги за окном наспех укладывая чемодан. — Посмотрим, как это я не уйду... Поглядим!..
....................................................................
— ...Не уйду?..
Я был уже внизу и, поставив чемодан, пытался открыть наружную дверь.
В первый миг она поддалась, но тут же я вынужден был отпрянуть, потесненный ворвавшейся метелью и бесноватым лаем собачьей своры.
Вторая попытка оказалась еще менее удачной — под натиском ветра дверь удалось приоткрыть лишь едва-едва, и сразу меня отшвырнула кинжальная вьюга. Вдобавок замок защелкнулся, и открыть его теперь никак не удавалось.
— Гм-м-м!.. — услышал я позади себя знакомое покашливание. Однорукий ветеран стоял у меня за спиной и со скрытой насмешкой наблюдал за моими тщетными потугами.
— Что, не имею права уйти? — зло спросил я.
— Отчего же? — как-то нехорошо хмыкнул он. — Тока не застудились бы — вон, пальтецо-то, гляжу, худое.
— Это мое дело! — огрызнулся я. — Да помогите открыть!
Крюкастый не тронулся с места.
— А Корней Корнеич знают? — спросил он. — Попрощаться...
Я смутился:
— Так он спит, наверное?
— Никак нет, бодрствуют! — ответствовал инвалид. — У их совещание. — Щелкнув каблуками, он указал в сторону темного коридора.
Ничего больше не оставалось — я нехотя побрел за ним.
Возле маршальского кабинета я открыл чемодан, достал оттуда пухлую рукопись и шагнул к двери.
В кабинете моложавый полковник водил указкой по карте-двухверстке с приколотыми к ней разноцветными флажками и монотонным голосом докладывал:
— ...в свете перечисленных рекогносцировочных соображений, при учете существенной равноудаленности и сейсмоглобального отстояния названных объектов, а также при учете вектора градиентной раскладки и масштабной параметризации всей системы...
За огромным столом в форме буквы «Т» дремали чины от подполковника и выше. Возглавлял сонное сборище самолично Корней Корнеевич Снегатырев. Красавица Лайма в самой короткой из своих юбочек разливала в стаканы минеральную воду.
При моем появлении дремлющий кабинет сразу встрепенулся, и только полковник у карты продолжал барабанить:
— ...и искусственного занижения экстра-подиума системы локализованных антисингулярных связей... — Наконец он тоже заметил меня, прервался на полуслове, нажал какую-то кнопку, и карту закрыл наехавший занавес.
Корней Корнеевич вперил в меня суровый взор. Я шмякнул на стол пачку исписанных листов и начал уверенно:
— Вот! Четыреста семьдесят пять страниц! Без нескольких глав половина первой книги. К сожалению, вынужден вас покинуть, пускай заканчивает кто-нибудь другой. Позвольте поблагодарить за оказанное гостеприимство и на сем откланяться...
В повисшей вслед за тем тишине отчетливо донесся шепот одного из генералов: «Племянник Погремухина...» Его сосед, тоже генерал, многозначительно кивнул.
Покуда Корней Корнеевич, хмурясь, взвешивал мои слова, я осматривал его кабинет. Тут со времени моего последнего посещения произошли кое-какие перемены. По обе стороны от маршала на двух тумбочках стояли гипсовые бюсты Вольтера и Джордано Бруно, на стене висела великолепная копия кого-то из импрессионистов, а угол кабинета занимал некий здоровенный, размером с небольшой гараж, загадочный агрегат, на который сидевшие за столом нет-нет да и поглядывали как-то опасливо.
— Значит, покидаешь? — после изрядно затянувшейся паузы хмуро спросил Снегатырев. — Стало быть, наши хлеб-соль не устраивают...
— Да нет... — стушевался я. — Все было прекрасно, большое спасибо... Просто... изменились планы...
— Планы... — обиженно сказал маршал. — Дела не кончив, посреди ночи, в пургу... Планы у него, громадьё!.. Может, хоть до утра повременишь?
Не ожидая, что смогу так легко, почти без борьбы, обрести свободу, я чуть замешкался. Да и вьюга за окном больно уж отчаянно лютовала.
— Ну, если только до утра... — сдался я наконец.
Гипсовой улыбкой иронически улыбался мне желчный француз, чуть презрительно взирал на меня с тумбочки стоический итальянец.
Снегатырев тем временем пошептал что-то на ухо Лайме, та кивнула ему и, сделав книксен, поспешно удалилась. Затем Корней Корнеевич снова перевел взгляд на меня.
— Вот и лады, — одобрил он мое решение и придвинул к себе рукопись: — Сколько, говоришь, осталось?
— Три небольших главки, — прикинул я, — страниц, наверно, пятнадцать.
— Так делов-то! Больше разговору!
Так уж обычно бывает: один раз дав слабину, трудно дальше стоять на своем.
— Хорошо... — после некоторых колебаний согласился я, — Хорошо, закончу. Но только эту, первую часть. Мне нужно три дня. А потом...
— Ну, «потом»!.. — перебил Корней Корнеич. — До «потом» еще дожить надо. Тогда и решим.
— Я уже все решил. (Ах, не было уже в моем голосе этой решимости!)
— Ладно, ладно, — миролюбиво согласился маршал. — Иди пока, спи-отдыхай.
Что-то я еще хотел ему сказать из того, что заготовил по дороге сюда, но все те слова как-то мигом выветрились из памяти, да и Корней Корнеевич смотрел уже не на меня, а на полковника, стоявшего у зашторенной карты.
— Продолжать? — спросил тот.
— Ладно, успеется, — отозвался Снегатырев. — От работы кони дохнут, иногда маленько и отдохнуть надо. — С этими словами он, к моей полной неожиданности, достал из-под стола аккордеон, повесил его на плечо и вдруг весьма недурственно заиграл знакомую мелодию.
Уже было двинувшись к дверям, при этом действе я, удивленный, приостановился. Даже гипсовые мыслители, казалось, смотрели сейчас в ту сторону.
После первого проигрыша аккордеона сидевший за столом совсем юный подполковник с готовностью затянул превосходным тенором:
— Эх, дороги!
Пыль да ту-уман...
И тут же отлично слаженный хор генералов подхватил:
— Холода, тревоги
Да степной бу-урьян...
— Знать не можешь
Доли сво-оей...
Может, крылья сложишь
Посреди сте-епей... —
хорошо поставленным голосом выводил пожилой генерал-лейтенант.
— А дорога дальше мчится,
Пылится,
Клубится...
А кругом земля дымится... —
пел полковник, стоявший у карты.
— Родная земля-я!.. —
дружно грянул хор.
Несколько ошарашенный, я вышел из кабинета.
Под приглушенные раскаты песни я с чемоданом в руках поднялся по лестнице, вошел в свою комнатенку, включил свет... и замер от неожиданности. Потом, придя в себя, проговорил:
— Лайма, вы?..
Она сидела на моей кровати и, распустив прическу, расчесывала длинные платиновые волосы.
— Я тебе мешаю? — спросила она.
— Нет, что вы... — пробормотал я. — Хорошо, что зашли... Я очень рад...
Лайма взглянула строго.
— А вот я на тебя сердита, — сказала она.
— На меня?.. За что?..
— Я знаю, ты хочешь отсюда убежать, а я останусь тут. Это потому, что я тебе совсем не нравлюсь!
— Да нет, нет, Лайма! — воскликнул я. — Вы мне очень нравитесь!.. Но — я же не знал... Не знал, что вы... что ты...
— А теперь, когда знаешь, ты все равно сбежишь через три дня?
— Если хочешь, мы можем уйти вместе... — По правде, я уже решительно не понимал, зачем нужно это бегство.
Она удивилась:
— Тебе здесь плохо?.. Со мной?..
— С тобой — прекрасно!.. — О, я был искренен! Однако вынужден был сокрушенно прибавить: — Но я уже сказал Корней Корнеичу... Что теперь делать?
— Сначала сними пальто, — посоветовала Лайма.
Я подчинился.
— ...И кофту тоже... — С этими словами сама она расстегнула на себе блузу, обнажив прекрасную, упругую грудь, затем сбросила форменный передник.
— Лайма... — только лишь и сумел выдохнуть я и стащил с себя свитер.
Ее сброшенная юбка упала на пол. Единственным одеянием Лаймы теперь были капроновые чулки на великолепных, длинных ногах. Нисколько не стыдясь своей наготы, она скинула покрывало с постели, присела на край и, снимая чулки, сказала мне:
— Можешь выключить свет.
Я щелкнул выключателем. В наступившей темноте слышалось пение пурги за окном и нарастающий голос маршальского аккордеона.
— ...Пылится,
Клубится...
А кругом земля дымится...
Чужая земля!.. —
заглушая пургу, слаженно гремел далекий хор.
Пятая глава
(вставная)