86956.fb2
- Хорошо, что встретились, друг на друга посмотрели. Коли уйду, каждому свое благословение оставлю. Каждому... Старшие, наверное, на могилу ко мне придут, горсть земли бросят. За это наперед спасибо говорю. Но одному из вас приходить не разрешаю.
Старшие беспокойно переглянулись между собой. Каждый в мыслях искать начал - кто же это? Но Старшая Мать долго ждать не заставила.
- Тажетдин, - сказала она, опустив голову, - слышала я, что одинокую свою мать обижаешь, языку своему волю даешь. Это правда?
Ответа не было.
- Слышала даже, что руку на мать поднял. Правда это?
- Правда... Не со злобы, сгоряча вышло... Старшая Мать подняла голову:
- Слышали? Все слышали? Тажетдин свою мать ударил. И чтобы он этой своей рукой на мою могилу землю бросил? Нет на это моего разрешения, она сняла руку с колена и махнула легонько. - Ну, теперь ступайте...
Все поднялись, не торопясь, уступая друг другу дорогу, начали выходить. С улицы уже послышались глубокие вздохи, тихий плач. Ладно, хоть дома стерпели, и на том спасибо. Я думал, что первым Тажетдин скроется. Нет, не скрылся. Последним остался. И когда никого уже не было, он положил на сундук маленький пузыречек с одеколоном, который держал в руках, и тихо вышел.
Старшая Мать закрыла глаза. Кажется, задремала. Я остался возле нее - может, понадоблюсь.
Желтые тучи низкого зимнего солнца упали на ее лежащие поверх одеяла сухонькие руки. Они блестят, и кажется, что это они рассыпают лучи. Будто не две руки, а два осколка солнца лежат на одеяле. Потому, наверное, когда я опускал на них голову, теплом и лаской обдавало меня. Касались они - и все беды, боли снимали разом. А какие руки от мучения ее избавят, ее страдания снимут? Я снова и снова думаю об этом. Потому что уже в тот возраст вошел, когда задумываются.
Сколько я так сидел, не знаю. Но за это время, кажется, по всем тропкам прошел, по всем лесам и полянам, где когда-то ходил со Старшей Матерью. Ходил, но всех так и не исходил. Припав к родникам, пил воду, из которых когда-то пил вместе с ней. Пил, но так и не испил до конца. До шестнадцати своих лет дожил я под ее сенью. Живу, а из детства все выйти не могу. Вот она уже и в последнее кочевье собралась, к последнему своему пристанищу. Знаю, когда она уйдет, я буду плакать. Заплачу, но так всего и не выплачу... Вот и комок подкатил к горлу...
Она открыла глаза:
- Ты здесь, синнай. Хорошо...
- Может, думаю, нужно что...
Не нужно. Хорошо, что остался... Ты есть, и мир не пуст.
- Детвора твоим подаркам радовалась, - соврал я.
- Не надо, синнай, не утешай меня. Нехорошо было бы, коли радовались. Бог надоумил - не радовались. Я же им не для веселья дарила, а для памяти. Не могла на прощанье пустую руку протягивать. Всех видеть хотела. Хвала господу, сбылось желание. Вот только с Тажетдином - не сурово ли обошлась? Ладно, и ему, и другим уроком будет. Без таких уроков и жизнь не идет. Бывают грехи, которые простить нельзя. Помни: святей матери нет ничего.
- Знаю, Старшая Мать, дважды знаю - про вас обеих знаю...
Она снова закрыла глаза:
- Ни о чем не сожалею. Если и есть о чем, так теперь поздно. Жаль только, что тебя рановато покидаю. Крылья твои не окрепли еще, не покалечили бы их. Ты из детства еще не вышел. Впрочем, весь ты из него никогда и не выйдешь... И счастье, и беда твоя в этом. Бог тебе в помощь... Я и сама сегодня - между небом и землей будто. И не устала, кажется, и сил не осталось. Все на сон тянет.
Она опять уснула. Я вышел, прошел по аулу. Уже и слухи всякие про Старшую Мать разбежались. "Видно, ангелы ей про смертный час сообщили", - гадали одни. "Уж не свихнулась ли повитуха-то?" огорчались другие... Третьи какой-то тайный смысл искали. А что человек, покуда жив, с живыми просто, по-человечески хотел распрощаться - это никому невдомек.
Вечером она сначала сестренку Салису и братишку Ильяса к себе позвала. Потом Салих долго был у нее. Мягкая душа у моего барата Салиха. Слезы только и ждут, чтобы брызнуть. И сейчас он вышел с мокрыми глазами. "Что, хуже стало?" - встревожилась Младшая Мать. "Нет, она у меня прощения просила, - ответил Салих, - если была какая нечаянная обида, прости, говорит..." Даже Бика, сдержанная наша сноха, не сдержалась, вышла от нее всхлипывая.
Последней в гостевую половину ушла Младшая Мать. Пробыла там очень долго. Малыши, ожидаючи, умаялись и заснули. Брат Салих в углу на чурбаке сидит, съежился, время от времени тяжело вздыхает. А мне становится все страшнее. Не вытерпел я, открыл тихонько дверь и вошел в гостевую половину. Лампа-семилинейка притушена, но разглядеть можно. Младшая Мать на голом незастланном полу возле Старшей Матери на коленях стоит. Та ей руку на голову положила, о чем-то говорит шепотом. Доносится голос Младшей Матери:
- Уж сколько лет все кажется, что живу я радостями, взятыми в долг. Иной раз вздрагиваю даже: будто и дети мне только взаймы даны. Да ведь так оно и получается. Я их рожала, ты под свое крыло брала, выхаживала и растила. И радовалась я этому, и печалилась. Радовалась, что через детей и меня принимаешь. А почему печалилась, и сказать не могу. Нет, нет... Запуталась я что-то. Другое хотела сказать. А-а... Вот что: я ведь тоже не истукан какой-то, что из-за меня ты душой истерзалась, мучилась, давно поняла. Говорю же: все в долг - и радости, и счастье, и надежды. Порой в висках даже стучит: в долг, в долг, в долг. А как заболела ты, еще горше стало. - Она тихонько заплакала. - Минлеямалапай! Или грехи отпусти, или сама, своим голосом меня прокляни! Не могу я тебе долг свой вернуть, не в моей это власти.
- И-и, дитя неразумное, ни греха, ни долга за тобой нет. Ничего я тебе в долг не давала. И счастье, и беды у каждого свои. Если помнишь, я ведь сама тебя сосватала - в здравом рассудке и памяти.
- Это правда. Сама по воле и рассудку своему сосватала. Только ведь одно дело рассудок, иное - сердце. Я тоже долго не раздумывала, по сторонам не оглядывалась, положилась на твое благословение и согласилась. А вышло... Не знаю, что больше - душа ли радовалась, совесть ли мучилась. Или прости меня, или прокляни. Так не оставляй. Нельзя...
- Нет на тебе греха, - повторил мягкий голос Старшей Матери. - В моих прошлых муках ты не виновата, судьба виновата - моя судьба. А сейчас никаких у меня страданий нет...
- Минлеямал-апай, пожалуйста, - с мольбой сказала Младшая Мать, бога ради, избавь меня от сомнений, освободи...
- Будь по-твоему. Освобождаю. Если остался на тебе какой грех, беру на себя... Я тебя сама сватала... Ну иди, не то дети забоятся...
Но Младшая Мать вставать не спешила. Я тихонько выскользнул за дверь.
Посреди ночи возвратился отец. Наутро сайрановская сестра с мужем приехали, за ними Салиха посылали. И другая родня из ближних аулов съехалась. Старшая Мать каждого к себе зазвала, с каждым поговорила и распрощалась. К вечеру этого дня ей стало плохо. Ночью полегчало. А на рассвете она ушла. Когда она умирала, возле нее только отец был. Видно, Старшая Мать так захотела.
Эта смерть и меня наполовину убила. Впору по земле кататься, рыдания душат, но заплакать не могу. Окаменел. Три дня Старшая Мать на наших глазах игру со своей смертью вела, хотела, видно, чтобы свыклись мы, нашу волю укрепить хотела. Чтобы не была неожиданной, не оглушила, не сразила нас ее смерть. Но ошиблась, не угадала. Мы не могли поверить, что она вот так просто, легко распрощается с миром. Не верим и сейчас. Вот она в новом цветастом платье, в новом камзоле, монетами обшитом, белым платком повязавшись, прилегла только. И не устала даже, просто сил нет.
Утром пошел крупный порхающий снег. И валил весь день, не переставая. Асхат и Хамитьян взяли коней из колхозной конюшни, верхом подъехали к нашему дому. Сейчас они по всему аулу самый страшный, самый скорбный клич разнесут. Разъехались по двум сторонам улицы, постояли, взглянули на наш дом и помчались на Нижний конец.
И донеслось поочередно два зова:
- На погребальную молитву!
- На погребальную молитву!
После полудня мы опустили Старшую Мать в могилу. Черная мягкая крыша выросла над ней. А снег все идет и идет. Вот и холм черной земли слился с этим белым миром. И следа могилы уже нет... Но вдруг все переменилось. Повалил черный снег, и черные снежинки к земле тянутся, в небо уносятся, с тихим воем вихрем кружатся. Весь мир во тьму погрузился. Лишь могила Старшей Матери белой горой над черной землей вздымается. Подлетают черные снежинки, на ее верхушку хотят опуститься, но не могут, какая-то сила не пускает, отгоняет их.
Народ уже весь с кладбища ушел. Кто-то взял меня за плечо, потряс. Брат Салих, оказывается.
- Пойдем...
- Куда? Зачем?
Вот так Старшая Мать навсегда покинула нас. Вместе с этой утратой еще и другая мука начала терзать меня. Покуда Старшая Мать была жива, я их с Младшей Матерью, казалось мне, равно любил. Вернее, об этом и не задумывался, любовь свою на доли не делил.
Но когда Старшая Мать оставила этот мир, я к Младшей - к родной матери, которая родила, грудью своей вскормила меня, - вдруг почувствовал холод и отчуждение. Даже избегать ее начал. Она мое горе разделить, утешить, по голове погладить хочет. Я уклоняюсь, из-под рук ее выскальзываю. Она какие-то ласковые слова говорит. Я не слышу. Душа рвется, а ничего поделать не могу. Что же случилось со мной, что сталось? Неужели Старшая Мать все с собой забрала? Как быть? За все это Младшей Матери в ноги готов упасть, о прощении молить... Только не могу... Ведь мне уже шестнадцать. А сам, когда один останусь, плачу, удержаться не в силах. Это не я, детство мое, которое за камзол Старшей Матери держалось, плачет. И не скоро ему выплакаться...
Время брало свое. Как говорила Старшая Мать, блуждавшая душа к своему гнезду вернулась. Вернулась - и надвое разделилась. Одна половина памятью и верностью стала, вторая - жизнью и надеждой. Так каждой матери своя доля вышла - память и жизнь. И я одной душой, поделенной надвое, начал жить. Так и живу.
НАСИП УДАЧЛИВАЯ РУКА
Вот уже и с войны много лет миновало. Миру покой пришел, стране достаток. Раны телесные затянулись, душевные унялись. Несчастный с горем, сирота с сиротством, безногий с хромотой, безрукий с пустым рукавом своим свыкаются понемногу. А что делать, надо привыкать. Мы, кто из боя живыми вернулись, снова, как в детстве, сблизились, теснее стали жить. Общая судьба, которую мы пронесли по единственному шаткому мосту, от смерти к жизни протянувшемуся, снова у одного очага собрала нас. Даже мужчины, которые в юности из-за девушек чуть не ножи скрещивали, о кровной вражде своей забыли, к одному огню прибиваются, из одной чашки готовы есть. С теми, кто на чужбину уехал, вестями обмениваемся, приветы шлем. И все же одного мы, ровесники, боимся переклички. Знаем, там, где когда-то густой лес шумел, редкие деревья стоят. Один ровесник отзовется, четверо - нет. Про лес я не зря вспомнил. Был возле аула когда-то могучий дубняк. За четыре долгие военные зимы его весь извели. Лишь одинокие печальные дубы то там, то здесь высятся. Самые огромные, самые могучие остались. Видно, женщинам и детям свалить их было не под силу.
Порою и чудо случается: или без вести пропавший - весточку пришлет, или уже отпели и похоронили кого, погибшим считали - сам домой приходит. Потому у ожидающих все еще не уймется в сердце надежда, ноет и ноет...
В год, когда помер было уже, да ожил Круглый Талип, вернулся в аул давно похороненный Насип Удачливая Рука. Мы встретились. Не будь этой встречи, мой рассказ о нем был бы, наверное, короток: "У Насипа рука легкая, это все знают. Что тут еще прибавишь?" А прибавить, оказывается, было что.
Узнав, что вернулся Насип, я тут же отправился в дом Шарафетдина Усатого - так отца Насипа прозывали. Всего-то и богатства у Шарафетдина было - вот эти черные, на ежонка похожие усы. Сколько я помню, вокруг двора плетня, на дворе скота у него не было, но усы он весь свой век берег, обихаживал, заботился о них. Сначала усы черными были, потом побелели, затем понемногу и желтыми стали. Была у Шарафетдина странная привычка: домочадцев своих он не по именам, а по прозвищам, самим придуманным, звал. Насип - Пес, средний - Помело, младший - Ухо, жена - Артистка. Ямлиха-енге на артистку совсем не похожа. Есть, правда, одна странность: идет себе, шагает и вдруг, изза парализованной ноги, вкось пойдет или встанет и на месте немного потопчется. Вот и все, чем на артистку, может, похожа. Других талантов вроде и нет. А муж вон как ее высоко ставил - артисткой называл... Хоть Ямлиха-енге На-сипу и мачехой приходилась, но его не обижала, мягкой была. А Шарафетдин крутой был, злющий. Никому житья не давал, особенно старшему сыну. Из руки стакана не выпускал, с языка мат не сходил. Он все время где-то на стороне бродил, чем-то промышлял. Плотничал, кажется. В короткие же свои наезды весь дом вверх дном переворачивал, всю улицу покоя лишал.
Кажется, случилось это в первые годы, как мы в колхоз вступили. Долго ходил где-то Шарафетдин и вернулся на сей раз с порядочной, по слухам, добычей. Вернулся и в самую горячую страду, пьяный, матерясь, из конца в конец улицы пошел шляться.