87248.fb2
Вот тут я и совершил единственный по-настоящему храбрый поступок во всей своей жизни: я пополз вперед. Храбрость — это движение вперед, несмотря ни на что, когда испуган так, что не держат сфинктеры, и не можешь дышать, и грозит остановиться сердце. Это довольно точное описание тогдашнего состояния Сирила Поля Гордона, экс-рядового первого класса и Героя по профессии. Я был вполне уверен, что знаю, что означают эти два слабеньких огонька, и чем ближе я подбирался, тем увереннее становился, — можно было почуять чертову тварь и определить ее контуры.
Крыса. Не обычная крыса, что живет на городских свалках и иногда гложет детей, а крыса гигантская, достаточно большая, чтобы загородить эту крысиную нору, но как раз настолько меньше меня, чтобы иметь место для маневра при нападении на меня, место, которого у меня не было вовсе. Самое большее, что я мог, — это ползти, извиваясь, вперед, держа саблю перед собой, и стараться так все время держать острие, чтобы он (опять самец) на него напоролся, заставить его жрать сталь. Если бы он проскочил мимо острия, у меня не осталось бы ничего, кроме голых рук, которым не хватило бы места. Он очутился бы у моего лица.
Я сглотнул поднявшуюся из желудка кислоту и тронулся вперед. Его глаза, казалось, слегка опустились, как если бы он присел для прыжка.
Но броска не последовало. Огоньки стали яснее, расстояние между ними шире, а когда я протиснулся еще на фут-другой, то, вздрагивая от облегчения, понял, что это не крысиные глаза, а что-то другое. Что угодно, мне было все равно, что.
Я не прекратил ползти. Не только потому, что в том направлении лежало Яйцо. Я все еще не знал, что передо мной, и лучше было выяснить это прежде, чем звать к себе Стар.
“Глаза” оказались двумя дырками в гобелене, закрывавшем конец этой крысиной норы. Я смог разглядеть его расшитую ткань и обнаружить, когда подобрался вплотную, что через одну из прорех могу глядеть на другую сторону.
По ту сторону была большая комната с полом на пару футов ниже того места, где был я. В дальнем ее конце, футов за пятьдесят, у скамьи, читая какую-то книгу, стоял человек. Не успел я его разглядеть, как он поднял глаза и посмотрел в мою сторону. Казалось, он колеблется.
Я колебаться не стал. Нора в этом месте расширилась настолько, что я сумел подогнуть одну ногу под себя и ринулся вперед, откинув саблей шпалеру прочь. Я споткнулся и вскочил на ноги, заняв оборонительную стойку.
Он оказался по меньшей мере столь же быстр. Он швырнул книгу на скамейку, вытащил свою шпагу и приблизился ко мне, пока я выскакивал из той дыры. Он остановился — колени согнуты, запястье прямо, левая рука позади и лезвие нацелено в меня, безукоризненно, как учитель фехтования. Он внимательно осмотрел меня, еще не приступая к делу из-за трех — четырех футов разделяющего нашу сталь расстояния.
Я не кинулся на него. Есть такая тактика решительной атаки, и ей учат лучшие из мастеров клинка. Прием, который состоит из безудержного наступления с полностью вытянутыми рукой, кистью и клинком — одна атака и никаких попыток отражения. Но он срабатывает только в точно рассчитанный момент, когда видишь, что противник на мгновение расслабился. В противном случае, это самоубийство.
Самоубийством это было бы на сей раз. Он был готов не хуже кота с выгнутой спиной. Так что, пока он меня осматривал, и я к нему приценился. Невысокий изящный мужчина с длинными не по росту руками — то ли я мог достать его издалека, то ли нет, особенно поскольку рапира его была старого образца, длиннее, чем Леди Вивамус (но по этой же причине и медленнее, если только запястье у него не намного сильнее). Одет он был скорее в стиле Парижа эпохи Ришелье, чем Карт-Хокеша. Нет, не совсем справедливо; в этой громадной черной Башне стилей не было, иначе я бы точно так же выглядел не к месту в своем наряде под Робин Гуда. На тех Игли, которых мы убили, одежды не было.
Это был дерзкий, некрасивый человек с веселой ухмылкой и самым большим носом к западу от Дуранте — мне вспомнился нос моего старшего сержанта, уж так он близко к сердцу принимал, когда называли его “Schnozzola”. Но сходство на этом и заканчивалось; мой старший сержант никогда не улыбался, и у него были подленькие, свинячьи глазки; у этого человека глаза были веселые и гордые.
— Вы христианин? — осведомился он.
— Какое вам дело?
— Никакого. Кровь все равно кровь. Коли вы христианин, покайтесь. Коли язычник, призовите своих ложных богов. Я отведу вам не больше трех строф. Но я сентиментален, мне хочется знать, кого я убиваю.
— Я американец.
— Это страна? Или болезнь? Что вы делаете в Хоуксе?
— “Хоуксе”? Хокеше?
Он пожал плечами, это было видно только по взгляду, острие даже не шелохнулось.
— Хоукс или Хокеш — вопрос не в географии, а в произношении; некогда этот замок стоял в Карпатах, так пусть он будет Хокешем, если вам от этого будет веселее умирать. А теперь вперед, давайте споем.
Он приблизился так плавно и быстро, что, казалось, делал аппорт, и наши клинки зазвенели, когда я отразил его атаку в шестой позиции и нанес ответный удар, который был отбит, — ремиз, реприза, удар и атака. Фраза текла так плавно, так долго и с таким разнообразием, что зрителю могло бы показаться, что мы отдаем друг другу высшую честь.
Но я — то знал! Тот первый рывок был нацелен на то, чтобы убить меня, как и каждое его движение на протяжении всей схватки. В то же время он прощупывал меня, проверял крепость руки, искал слабинку; боюсь ли я низкого боя и всегда возвращаюсь к высокому или, может, у меня легко выбить оружие. Я не атаковал ни разу, не было ни единой возможности; каждая деталь схватки была мне навязана, я только отбивался, стараясь сохранить жизнь.
Трех секунд не прошло, как я понял, что столкнулся с фехтовальщиком лучше себя, с запястьем, равным по крепости стали и в то же время гибким, как жалящая змея. Он оказался единственным из всех встречавшихся мне фехтовальщиков, который применял приму и октаву — то есть пользовался ими так же мягко, как сикстэ и картэ. Изучает-то их всякий, и мой собственный учитель заставлял меня отрабатывать их так же тщательно, как и остальные шесть — только большинство шпажистов ими не пользуется. Фехтовальщиков можно вынудить к их применению, они это делают с неловкостью и только из боязни потерять очко.
Я явно проигрывал, и не очко, а жизнь.
Я знал задолго до конца этой тягучей первой схватки, что именно моя жизнь и была тем, что мне, по всей вероятности, предстояло проиграть.
А этот идиот при первом же ударе начал петь!
Пока он все это пел, ему хватило времени чуть не на тридцать почти успешных попыток лишить меня жизни, а при последнем слове он вышел из боя так же гладко и неожиданно, как начал.
— Давайте, давайте, юноша! — сказал он. — Подхватывайте! Хотите, чтобы я пел в одиночку? Хотите умереть, как шут, когда на вас смотрят дамы? Пойте! И прощайтесь достойно с жизнью, чтобы последний ваш стих глушил предсмертный хрип. — Он громко топнул правой ногой, как будто танцуя фламенко. — Попробуйте! Цена от этого все равно не изменится.
Я не опустил глаз от его топота; это старый прием, некоторые фехтовальщики топают при каждой атаке, каждом обманном движении, рассчитывая, что резкий звук собьет противника с ритма или заставит его отшатнуться и поможет выиграть очко. В последний раз я на такое попался еще до того, как начал бриться.
Однако его слова подали мне определенную мысль. Выпады его были коротки — вытягиваться до конца годится, когда выделываешься на рапирах. Для настоящего дела это слишком опасно. Все же я понемногу отступал, а позади меня была стена. Вскоре, когда он вступит в бой снова, я или буду, как бабочка, пришпилен к этой стене, или споткнусь о что-нибудь невидимое позади, полечу вверх тормашками и буду наколот, как обрывок газеты в парке. Я не мог позволить себе оставаться со стеной позади.
Хуже всего то, что сейчас в любую секунду из этой крысиной норы позади меня могла вылезти Стар и ее могло убить на самом выходе, даже если бы я сумел в это же время убить его. Если бы мне удалось развернуть его… Моя любимая была женщиной с практическим складом ума; никакое “рыцарство” не спасло бы его спину от ее стального жала. Однако счастливой контридеей было то, что если я стану поддерживать его сумасшествие, попытаюсь слагать стихи и петь, он, возможно, мне подыграет, из желания послушать, на что я способен, прежде чем убить меня.
Но я не мог позволить себе долго тянуть такое. Он нанес мне укол в предплечье, которого я даже не почувствовал. Просто царапина до крови, которую Стар залечила бы, но она быстро ослабит мою кисть, да и в низком бою я оказывался в проигрыше: от крови рукоять становится скользкой.
— Строфа первая, — объявил я, наступая на него и завязывая легкий бой на кончиках клинков. Он уважил меня, не атакуя, поигрывая с острием моего лезвия, слегка отбивая и, как перышко, парируя.
Этого я и хотел. Я начал круговое движение направо, как только стал читать стихи — и он не помешал мне:
— Стойте, стойте, мой хороший! — сказал он с упреком. — Без воровства. Честь нам навеки превыше всего. Да и рифма со скандированием хромают. Кэрролл должен свободно слетать с языка.
— Попробую, — согласился я, продолжая двигаться вправо. — Строфа вторая.
…И я внезапно атаковал его.
Вышло не очень-то. Он, как я и надеялся, самую малость расслабился, очевидно ожидая, что, декламируя, я продолжу имитацию боя самыми кончиками клинков.
Это его слегка застало врасплох, но отступать он не стал, а только сильно спарировал, и мы вдруг оказались в невозможном для обороны положении, телом к телу, клинком к клинку, почти cops-a-cops.[73]
Он рассмеялся мне в лицо и отскочил назад, как и я, мы возвратились en gavde.[74] Но я кое-что добавил. До этого мы сражались только в расчете на острия. Острие сильнее лезвия, но у моего-то оружия было и то и другое, а человек, привыкший сражаться острием, иногда легко уступает в рубке. Когда мы разделились, я круговым движением направил клинок ему в голову.
Намеревался-то я раскроить ему череп. Времени не хватило, да и силы в ударе не было, однако лоб ему справа рассекло почти до брови.
— Touche![75] — прокричал он. — Хороший удар, и спето неплохо.
Давайте все до конца.
— Ладно, — согласился я, фехтуя осторожно и дожидаясь, пока кровь попадет ему в глаза. Из всех поверхностных ран ранение кожи черепа вызывает больше всего крови, и я на эту его рану сильно надеялся. К тому же фехтование весьма своеобразно: мозг в нем не сильно участвует, оно для этого слишком быстро. Думает кисть руки и, помимо мозга, отдает приказы ногам и телу — все, что вы думаете, это на потом, на запас сведений, как запрограммированный компьютер.
Я продолжил:
Я достал его в предплечье, так же, как и он меня, только хуже. Мне показалось, что он у меня в руках, и я пошел вперед. Но тут он сделал то, о чем я только слышал, но чего никогда не видел: он очень быстро отступил, взмахнул клинком и сменил руку.
Легче мне не стало… Фехтующие правой рукой терпеть не могут сражаться с левшой; от этого все полностью расстраивается, а левша к тому же знает все слабые места большинства владеющих правой рукой. К тому же левая рука у этого ведьмина сына была не менее сильна и искусна. Что еще хуже, теперь его ближайшему ко мне глазу не мешала кровь.
Он уколол меня теще раз, в коленную чашечку; боль вспыхнула огнем и замедлила мои действия. Несмотря на ЕГО раны, которые были намного хуже моих, я понял, что долго продержаться не сумею. Мы принялись за дело всерьез.
Есть во второй позиции одна ответная атака, жутко опасная, но — в случае удачи — блестящая. Она помогла мне выиграть несколько боев в épée, когда на карту ставился только счет.