87254.fb2
- Видишь ли... - начинает папа и, вдруг оборвав, неожиданно соглашается: - А и вправду не люблю. За что его любить? Что он такое хорошее делает, чтоб его любить? Кто он такой?
- У него пивоваренный завод,- рассудительно повторяю я то, что я слыхала, говорят о Владимире Ивановиче Шабанове взрослые.- Он пивовар.
- Пи-во-вар!- насмешливо растягивает папа это слово.- Рабочие варят ему пиво! Он им за это платит гривенники и двугривенные, и только я один знаю, как они живут, его рабочие,- в нищете и болезнях... А Шабанов продает это пиво за сотни и тысячи... Пи-во-вар! - Тут папа вдруг спохватывается:- Ох, о чем я с тобой, цыпленком, говорю! В общем, Шабанов такой, как все другие. Есть и похуже, чем он!.. Ты смотри держись хороших людей. К хорошим тянись!.. Я ведь когда-нибудь умру, вот с хорошими людьми ты не будешь сиротой.
Бывает, сахар лежит на дне чашки с чаем. Отхлебнешь - не сладко. Но чуть помешаешь ложечкой, как вкус сахара наполняет весь чай, доходит до самых верхних его слоев... Так папины слова о возможной его смерти, словно помешав ложечкой в моей душе, подняли в ней то, что, видимо, лежало на дне с самого утра, а может быть, и дольше: чьи-то чужие, горькие слова, не ставшие еще моей собственной мыслью, моим собственным опасением,- нестерпимая горечь наполняет меня до краев.
- Папа,- говорю я тихонько,- какой дом, Юзефа говорит, у тебя будет... в три аршина?
- Да ну! - отмахивается папа.- Юзефины сказки!
Но я продолжаю допрос:
- Три аршина - это ведь маленький дом?
- Н-небольшой... - признает папа.
- Как же мы все там поместится?
- Нет... - неохотно роняет папа.- Я там буду один. Без вас.
- А мы?
- Вы будете приходить ко мне в гости... Вот ты придешь к этому домику и скажешь тихонько - можно даже не вслух, а мысленно: "Папа, это я твоя дочка... Пуговица.. Я живу честно, никого не обижаю, работаю, хорошие люди меня уважают..." И все. Подумаешь так - и пойдешь себе...
В моей памяти всплывают слова "стихотвореньица", которое мне утром говорила Цецильхен:
Ведь день настанет, день настанет,
И ты заплачешь у могил...
- Что-о такое? - возмущенно всматривается в меня папа.- Она сейчас начнет поливать улицы! А она помнит, что я ненавижу плакс?
- Она помнит... - Я судорожно подавляю слезы.- Только... папочка, дорогой, ты умрешь?
- Ох, какая глупая! И я тоже дурак... - сердится папа.- Не смей плакать, я еще не скоро умру: мне тридцать шесть лет.
- Ну, вот видишь! - говорю я с отчаянием.- Сам говоришь, что ты старик!
Я делаю невыразимые усилия, чтобы не плакать, чтобы папа не сказал с презрением: "Ненавижу плакс!" Сдерживаемые слезы, как люди, запертые в доме на ключ, толкаются, ищут выхода: щиплют глаза, щекочут горло, даже отдаются иголочками в пальцах, которыми я судорожно цепляюсь за папину руку.
Папа обнимает меня:
- С чего ты все это взяла? Почему ты об этом думаешь?
- Юзефа сказала про дом в три аршина...
- Юзефа - полоумная старуха.
- Фрейлейн Цецильхен научила меня стихам... - И я читаю папе "стихотвореньице".
- Ну, знаешь,- возмущается папа,- Цецильхен твоя...
- Я знаю. Она дура! - подтверждаю я.
- Гм!.. Этого я не сказал... - растерялся папа.
- Но ты это думаешь. Думаешь, думаешь, думаешь! - стараюсь я помешать папе говорить.- Ведь думаешь?
Это я спрашиваю в упор, и папа не может солгать.
- Ну, положим... иногда думаю... Но, в общем, Цецильхен сказала тебе правду: все люди умирают. Что ж тут особенного? И знаешь, смерть хватает все больше тех, которые ничего не делают, сидят на месте, как студень. А я всегда на ногах, я работаю,- ей за мной не угнаться!.. Я еще, знаешь, поживу!.. Ну, как? Она успокоилась, она не брызгает?
- Успокоилась. Не брызгает...
Но мы еще несколько минут сидим, как прежде,- папа обнимает меня, я крепко прижимаюсь к нему. Вероятно, это одна из тех минут, когда мы особенно явно чувствуем, как сильно любим друг друга.
Папа мой, папа!.. Через пятьдесят лет после этого вечера, когда мы с тобой "кутили", тебя, 85-летнего старика, расстреляли фашисты, занявшие наш город. Ты не получил даже того трехаршинного домика, который тебе сулила Юзефа, и я не знаю, где тебя схоронили. Мне некуда прийти сказать тебе, что я живу честно, никого не обижаю, что я тружусь, и хорошие люди меня уважают... Я говорю тебе это - здесь.
- Пора домой,- говорит папа,- а не хочется! Мне тоже не хочется.
И вдруг откуда-то издалека слышен негромкий приближающийся голос:
- Сах-х-харно мор-р-рожено!
Этот голос я узнаю стразу, еще даже не видя, кто кричит-выкликает. Да это и не обычный выкрик всех мороженщиков - бум! бум! тра-та-там! Этот голос словно выпевает свое "сахарно морожено", выпевает, как песню, ласковым, задушевным тенорком.
- Андрей! - вскакиваю я со скамейки.- Андрей-мороженщик приехал!
На дорожке сквера показывается человек с великаньей головой: это его кадка. Он идет, чуть подтанцовывая, чтобы удержать в равновесии на голове эту большую круглую зеленую бадью.
- Андрей! - бросаюсь я к нему.- Здравствуйте, Андрей!
Андрей неторопливо снимает с головы кадку и ставит ее на землю. Как всегда при этом, он на секунду словно разминает затекшую шею. Приложив руку щитком к глазам, он всматривается в меня:
- Никак, Сашурка-бедокурка! Она самая!
Чуть ли не всех людей в городе Андрей-мороженщик знает и зовет кличками, им самим придуманными. Меня - "Сашурка-бедокурка". Моего дядю Мишу - "Миша - серые штаны". Дачную соседку нашу, которую Андрей побаивается, он шепотом называет "Тещей", а генеральшу Щиголеву, очень шумно, сердитую даму, Андрей тоже шепотом называет "Щи кипят".
Почему-то почти все мороженщики, появляющиеся в нашем городе с первыми теплыми днями,- не местные, а пришлые, и главным образом из Тверской губернии. Андрей тоже оттуда. Он крестьянин, но лошади своей у него нет, земли - всего полнадела. "А ртов-то, ртов!" - рассказывает иногда Андрей и при этом безнадежно машет рукой. Для того, чтобы прокормить все эти рты, Андрей ежегодно приезжает в наш город на четыре-пять теплых месяцев года, шагая - или, как он говорит, "шастая" - по городским улицам и дачным местностям. В остальное время года Андрей занят каким-то другим отхожим промыслом, и тоже не в своей деревне.
Андрея в городе любят. И мороженое у него, говорят, вкуснее, чем у других мороженщиков, и человек он милый, приветливый. Я Андрея просто обожаю, и не только за мороженое, но за ласковость обращения, в особенности с детьми, за мягкий, певучий голос, за вкусно рассыпающийся говорок, какой редко услышишь в нашем крае, за смешные словечки и прибаутки.
И вот он, Андрей! Опять приехал! Как всегда, черная жилетка надета у него на линялую рубаху, некогда сшитую из розового ситца. Поддевку Андрей надевает только в конце августа, когда перед отъездом обходит своих должников. В эти дни он ходит уже без своей кадки, а из кармана у него выглядывает книжечка: в ней никому, кроме самого Андрея, не понятными иероглифами обозначено, сколько за лето наели в долг мороженого оболтусы-гимназисты, кадеты, юнкера, сыновья "Тещи" и других. В эти дни должники-оболтусы прячутся, и Андрей имеет дело только с разгневанными мамашами. Но честность Андрея настолько общеизвестна, что даже генеральша "Щи кипят" платит не споря. Записано у Андрея в книжечке - значит, столько оболтусы и наели в долг, значит, столько и платить. А сыновьям можно надрать уши и потом.
Зеленую кадку с мороженым Андрей носит на голове, поверх шляпы извозчичьего фасона, похожей на сплющенный цилиндр с твердым плоским верхом. Кадка тяжела. Из года в год Андрей все сильнее жалуется на головокружение, на то, что глаза видят хуже, а одно ухо вовсе не стало слышать.