87818.fb2
- Дак ето значит - опять как единоличники? - Миканор не скрывал возмущения. Чувствовал за всем этим не столько заботу о погоде, сколько хитрость, говоря повоенному - маневр: посидеть еще, посмотреть, что выйдет из всего.
Апейка поддержал его, мирно стал втолковывать, что медлить долго неразумно, что надо новое здание строить быстрее, не откладывая. Однако, оттого ли, что говорил он мягко, будто и сам не крепко был убежден, что спешить надо, или из упрямства, его тоже не послушались.
- Можно помочь тому, кому очень трудно будет, - как бы повинился перед Апейкой и Миканором Алеша. - Все равно как в артели.
- Так и правда, может быть, обобществлять лучше, когда сожнем! рассудительно, тихо сказала Вольга, Миканорова сестра. - Чтоб с толком, чтоб наладить как следует. То ж не так просто найти, кто коров да курей доглядать будет!
А сколько всего другого, когда людям дохнуть некогда!..
- И колхозным коням, деточки, тоже нужно будет сено! - вставил Зайчик, который больше молчал, следил - не знал, к кому лучше пристать. Зайчик был готов присоединиться к Миканору, но боялся, чтоб не подумали, что он ищет себе выгоду.
- Миканор, люди говорят правду! - вдруг просто и весело разрубил узел Хоня. - Обобществлять надо, когда полегчает немного! Успеем! Все только начинается!
- Все уже давно начали - в других селах!
- И мы, видишь сам, начали. Запиши всех, что, значит, вступили. Что колхозники. Что - колхоз начался.
- Дак ето ж - как обман.
- Никакого обману нет. Договорились. Постановили.
Подписаться можем. И помогать один одному будем, как все равно колхозники.
- Помогать - надо! - не утерпела Зайчиха.
- Будем помогать и сено косить, и жать. А молотить будем уж и совсем вместе!
- Вместе, - последовал одобрительный и, можно сказать, дружный гомон.
Миканорово разочарование в том, что мечта о колхозе даже из этой группки людей снова не осуществилась, откладывалась на осень, немного смягчилось, когда все очень дружно выбрали его председателем артели. Это событие, кроме того, что льстило его самолюбию, все же подтверждало, что колхоз какой он ни на есть, а начинает жить. Сдерживая внезапную радость, с достоинством избранного руководителя нового хозяйства, с видным всем пониманием особой ответственности, новорожденный председатель артели попросил председателя райисполкома, чтоб позаботились прислать вовремя землемера, чтоб нарезали один земельный массив...
Старый Даметик с гордостью следил за каждым словом сына. Даметиха же, слушая Миканора, тихо, несмело вздыхала. Когда все окончилось, залезла под воз, долго беспокойно крестилась...
3
Июньская ночь на лугу - время отдыха. Люди спят июньской ночью как мертвые. Так было всегда: день - в заботах, в беспокойстве, в спешке бесконечной, до изнеможения, ночь - только сон, только спасительное, непробудное забытье.
Не каждый в Куренях придерживался теперь этого заведенного издавна порядка: большие тревоги, что отягощали душу днем, когда от усталости болели руки и спины, мучили многих и ночью, рассеивали желанный, необходимый сон.
Было и так неспокойно, а этот юровичский гость, что добрался на своей городской коляске даже сюда, в чертово болото, еще прибавил тревожных мыслей.
Не один долго, бессонно ворочался в эту ночь, поглядывал с неприязнью, с любопытством на Даметиков костер, около которого обсуждала, договаривалась о чем-то горстка тех, кто поверил в большую тревогу-загадку. Не все успокоились и тогда, когда там разошлись, когда и сам костер померк, перестал сверкать в темени красным, беспокойным оком.
Думали по-разному. С надеждой на доброе и с_отчаянием, с трезвой рассудительностью и хмельной злобой. Как ни удивительно, скорее других заснул Хоня. Добрался до копны сена, укрылся, зевнул с той легкостью на душе, с которой может зевать только человек, наработавшийся вволю, свершивший все, что надо, и так, как надо. Зачем было думать зря про артель - давно обдумано все, обдумано и отрезано.
Сделал сегодня только то, что решил давно. Тут ему все ясно. Вот если и есть о чем думать-гадать, так это о Хадоське!
Он и думает, будь оно неладно, каждый вечер, - вот и сегодня вспомнил ее. Чего она такая всегда: чуть обнимешь - руками сразу упрется в грудь ему и одно: "Не надо!" Поцелуешь ее, а она сразу же отвернется и опять то же: "Не надо!" Ни разу не прижалась сама, не то чтобы поцеловала!
А и не скажешь, что противен ей, нет, нравится, - это он хорошо чувствует; а вот же, будь оно неладно, держится как с чужим! Хотел уже не раз плюнуть на все, бросить, но разве бросишь такую! "На артель как она посмотрит? - появилось не впервые тревожное. - Пока, когда говорил с ней, - не очень чтобы косо. А там - как бы не заупрямилась еще! Чтоб батько, будь оно неладно, не настроил!.."
Воспоминание об отце всегда беспокоило, теперь и это не омрачило беззаботного настроения. "Ничего, обломается!..
Никуда не денется!.. Никуда не... Хадосечко!.." Он уже во сне пошевелил губами, будто расставаясь с ней до следующего дня, до новой - счастливой встречи!..
Думали по-разному, засыпали разно. Сорока, всегда такая беззаботная, бойкая на людях, не однажды наедине чувствовала странную слабость. Чувствовала вдруг в одиночестве, горько, как непривычное, - что вдова, что одна, без опоры, без мужа, хоть муж лет пятнадцать как парил кости где-то на военном поле. Уже и голоса его не слышала, как в первые годы, и лица хорошо не видела, и управляться научилась в хозяйстве лучше мужчин многих, а нет-нет да и возьмет вдруг в ночи молодая, как бы свежая тоска-слабость.
Будто и не было тех разлучных годов меж ними, будто только вчера везла его, пьяного, крикливого: пьяный, он всегда кричал, грозился, замахивался на нее. Он был дробный, куда дробнее ее, может, самой сильной на селе: пьяный почему-то каждый раз сослепу лез драться, будто хотел доказать свое мужское право быть первым, главным. Тогда Авдотью замашки его часто злили, потом уж, после того как принесли его бумажку-смерть, то, что он был дробный такой, что был будто век обиженный богом и ею, добавляло к горю ее нежности и растроганной жалости...
Был Волесь, Сморчок; Волесь - для нее, для тех, кто хотел сказать доброе; для всех же других, старых и молодых, - Сморчок; Сморчком, по правде сказать, большей частью и называли; тогда и ее, мужнину жену, Сморчихой звали. Звали за глаза, звали и в глаза, она как бы не замечала обидного; видела ведь - Сморчок и есть Сморчок; значит, и она Сморчиха. В веселом настроении Авдотья нередко даже и сама потешалась над смешным своим и его прозвищем. Когда же забрали его на войну, вспоминать стала только Волесем, злилась на того, кто продолжал называть глупой кличкой. А когда принесли бумажку, что сложил голову за веру, царя, засело вдруг в голове непривычное, большое, невозвратное - Александр! С той поры и в мыслях и на людях звала, вспоминала не иначе - Александр!
Как часто не хватало теперь его - Александра! Какая б ни приходила беда, какие б ни терзали сомнения, он был так необходим, ее советчик, ее опора; через много лет душу мучило сожаленье: его нет! Александр этот, которого ей не хватало, разумный во всем и всесильный, как никто другой, был очень мало похож на дробненького, крикливого Волеся, и вспоминала она его теперь больше по привычке, но сожаление, печаль чувствовала она по-настоящему. Это была не выдуманная скорбь, горевала она искренне, всей душой; ей так необходимы были советы, надежная поддержка! Вот и сейчас лежала она под возом, накрывшись свиткою, вспоминала, что говорили юровичский председатель и Миканор, что выкрикивали женщины и мужчины, и чувствовала в себе страшную неуверенность. Казалось, будто кто-то выбросил ее посередине бескрайней, бездонной реки, а она плавать толком не умеет, и чернота-ночь кругом, и берег - бес его знает где.
И удивительно ли, что среди этой темени на реке, чувствуя холод пугающей глубины, она вспоминает-зовет спасительное: "Александр! Александречко мой!"
Самое ужасное: силы покидают! Знает же она, Авдотья, другим кричала: пагуба артель эта, берегитесь, а вот - нету твердости, пропала куда-то! И когда слушала этого юровичского, и теперь не отступает, кружит голову искушение: вместе бы, верно; притулиться ко всем!.. И как ты отрешишься от искушения этого: если ей коллектив, семья нужны конечно же больше, чем кому другому! А только, знает, надо держаться, остерегаться искушения: поддашься уговорам - и того не будет, что имеешь! И то, что нажила, на ветер пойдет!
Какой он ни есть, коняга, а свой, и полоска своя; дашь им - и они хоть что-нибудь дадут тебе! А там - дулю, может, получишь! Кто хитрее, да здоровее, да не один, - тот, может, и получит! А ты одна, без мужа, дулю! За коника да за земельку свою!.. Только ведь от искушения никак не отмахнуться, кружит голову надеждами: а может, и правда - что говорят? Для таких же горемычных, как ты, - клянутся! Сама ж видишь - Корчей как прижали, богачей всех!.. Опять нахлынуло отчаяние: разберись тут, если все так запуталось!..
Была б не одна, был бы Александр живой, тогда б и забот таких не имела! Не оказалась бы одна посередине черной реки! Знала бы, куда плыть!.. Беспомощная, в отчаянии, вспомнила далекое-далекое: как он стоял у копны жита, пил воду, подняв над лицом глиняный кувшин. Вода стекала по бороде на грудь - он нарочно так пил: чтоб немного попадало на грудь, охлаждало. Много лет он так пил; почему-то это и вспоминалось всегда. И теперь воспоминание прибавило горечи, усилило отчаяние.
"Александр! Александречко мой!.." - затряслась во внезапном придушенном плаче Авдотья...
- Когда наплыв чувствительности схлынул, утирая слезы, Сорока упрекнула себя за слабость: увидел бы кто ее такой!
Она прислушалась, спит ли сын рядом, поправила на нем свитку, почувствовала, как устала за день и ночь. С этим ощущением и забылась...
Долго не спалось Чернушке. Сначала не давала покоя жена: чего только не наплела на Миканора, на Апейку, на коллектив! Досталось вместе со всеми и самому Чернушке; он только слушал да молчал, привык давно: по ее словам как-то всегда так выходило - во всем плохом, что бы ни деялось на свете, неизменно был виноват он. Нагородила, наплела; слава богу, наконец, как делала все - яростно, захрапела: дала свободу Чернушке побыть одному со своими думами
Припоминая заново то, что говорил юровичский Апейка, Чернушка, со своим уравновешенным, трезвым умом, чувствовал: во многом тот имеет резон. И про урожай правильно:
надо браться за это, надо, конечно, чтоб земля больше давала, чтоб не даром, грец его, рвать на ней жилы Удобрением надо поддержать ее, это тоже правильно: щедрее родить будет, не может быть, чтоб не расщедрилась, где, конечно, не один песок. А то, что о машинах рассказывал, об этом и говорить нечего: приманка соблазнительная, такое облегчение! И что каждому не по карману машины хоть какие - это тоже понятно, как и то, что по отдельности всего, что требуется земле, не осилить. Как ты навозишь одного того удобрения, если до станции ни мало ни много - тридцать пять верст! Да и за что ты, грец его, купишь! Дальше Чернушкины думы как бы утрачивали ясность: хорошо зная, что требуется земле, Куреням, он никак не мог почувствовать пбдо всем твердой, надежной основы. Не мог толком уразуметь Чернушка, с чего может колхоз так разбогатеть, если все соберутся вместе, сведут своих-коней, кобыл, свои телеги да сани. Кредит-то, конечно, неплохо, пока суд да дело, пока на ноги не станешь! А только ж кредит тот - как припарка; да кредит и отдать завтра надо будет; сегодня получишь, а завтра отдай! Помощь от государства, конечно, нецлохо, но что от нее достанется Куреням - JSOT о чем еще подумать надо Помочь-то оно, государство, слов нет, радо, да много ли помочь и оно может, если Расея без конца-края, и всем нужна помощь, и надо сколько заводов построить, деньги на них нужны1 И на армию надо, и на оружие, и на харчи! Ясно, что помощь помощью, а надо - чтбб сами, грец его, становились сразу на ноги! А на то, что станешь прочно, надёжи твердой и нет! И добра немного с каждого, и понадеешься крепко не на всякого: не всякий, грец его, стараться будет на чьей-то полосе да беречь чужого коника! Да и поглядеть еще не мешает, какой из того Миканора хозяин выйдет, чтоб править такой семьей! В которой черт знает как добраться до толку!
Из всех Чернушкиных рассуждений вытекало пока одно:
спешить некуда, глядеть надо, куда все пойдет. Это принимал охотно: оно успокаивало, враз глушило тревогу, боль за кобылу и жеребенка, за корову, за гумно, о которых никак не могла не болеть душа. Успокаивало оно и потому, что давало возможность избежать пока войны в семье, с Кулиною, давало мир, которому он всегда был рад. Но покоя Чернушкиной душе не было: как и всегда, неотступно ныло, болело иное - Ганнина беда. Опять вспомнил, как хоронили маленькую, как Ганна упала на дочуркин гроб, как цеплялась в беспамятстве за него, как убивалась, онемелая, над свежей могилкой на другое утро. Извелась совсем, почернела от горя..
Стала не по себе, жгло внутри: с болью за ее горе, за всю ее неудачу в жизни почувствовал давнюю, всегдашнюю виновность свою. С того дня, как заметил, что невеселая, нерадост- , ная Ганнуля, чувство вины давило тяжелым, горячим камнем на сердце. Днем и ночью не покидало его это чувство. Хоть и помнил, как виновата в Ганниной беде жена, не делил вины, карал одного себя. Разве б она на своем настояла, Кулина, если б он поставил себя тогда твердо, отрезал: нет!
Сам, сам во всем виноват: не устоял перед бедой дочери, отдал Ганнулю на муки! Позарился на корчовское добро, понадеялся: одетая, обутая походит, сыта будет! Походила, повидала "добра", забыла нищету. Забыла, как смеялась когда-то в бедной отцовской хате! Дал счастье дочери своей! Встала бы, посмотрела бы покойница мать!
А теперь, с Корчами вместе, и она кулачка, лишенка! Как богачка какая настоящая, а не батрачка у мужа своего! Все, что на Корчей валят, - валят и на нее, и один дьявол знает, чем все кончится! И один дьявол знает, что тут можно поделать, как выручить ее!..
4
Василю вспомнилась уже почти забытая юровичская каморка, незадачливая ночь, когда гнали его бандиты между черными гумнами. Редко теперь память воскрешала то, далекое: только тогда разве, когда что-либо напоминало, как сегодняшняя встреча с Апейкой; но и тогда, и в эту ночь воспоминания, прежде такие горькие, прошли легкой тучей.