87818.fb2
- Нельзя было мне... Сегодня... чуть вырвалась к своим... Насильно, можно сказать...
- И за мной смотрят: не верят...
Между ними была та же сердечность, что и в прежние встречи. Но прежней близости, взаимности, странно, уже не было. Вместе с ощущением близости, непрошеное, неизбежное, чувствовалось еще что-то третье, - стояло меж цими, не позволяло им быть близкими. Особенно это третье сдерживало Василя - Ганна это ощущала остро, обиженно.
- Знаю уже... Мачеха сказала... как у тебя было... - говорила она, стараясь не замечать его сдержанности. - Как Прокоп ушел...
- Ушел... - Василь за тем, что она сказала, угадывал еще вопрос: а как же с Маней будет? - но не ответил ничего. Не хотел ни говорить, ни думать об этом. Сам не знал.
То, что стояло меж ними, отдаляло, было неясное, неподвластное им, тяжелое. Они с минуту молчали, близкие и далекие.
Ганна вдруг попыталась переступить межу, нарочито весело, задиристо усмехнулась:
- Вот и нечего бояться! Знают все!
Василь не засмеялся.
- Знают ..
- Не так оно страшно, как казалось!..
Василь помолчал. Его молчанье не только не остановило ее, а как бы придало еще большей решительности - Потерплю еще немного, - сказала она удивительно легко. - А там!..
Василю казалось: Ганна вот-вот засмеется! Он хмуро поинтересовался:
- Что - там? ..
- Кину все! Пусть оно сгорит! - Как о давно обдуманном, сказала уже без смеха: - Уйду!
- Куда ето?
- Хоть куда! Куда глаза глядят!
- Скажет же!..
- Решила - и пойду! Только того и свету, что Курени!
Чем пропадать тут век, дак, может, найду что!.. - Она говорила все горячее, серьезно. - В Мозырь пойду, а то и дальше! Только бы подальше отсюда! Чтоб,Корчей и духу не било! И не видно, и не слышно!.. - Ганна вдруг добавила откровенно: - Вот если бы ты был!..
Она не только хотела этого, она будто позвала: так это было сказано. Василь чувствовал: сказала о нем не вдруг, не случайно, думала об этом; ему стало хорошо, радостно.
Минуту было ощущение счастливой, большой близости, - в мире было только его и ее счастье.
- Не бойся! Ничего не бойся! - как бы угадывая его настроение, говорила она. - Ето только сразу - осмелиться - страшно! А там хорошо будет! Увидишь!.. Или мы паны какие? На чужом жить приучены с детства? Руки есть, работать умеем! Не пропадем нигде, увидишь! Что я говорю - не пропадем! Жить будем, как никто не живет здесь! На зависть всем жить будем! Вдвоем дружно, счастливо, как никто! Я ж тебя так люблю! Так любить буду век! Родный, любимый мой, Василечек!..
Никогда чничьи слова не волновали Василя так, как ее, Ганнц, в тот вечер-. Никогда никого не любила Ганна так, как его, - в той холодной, неуютной темени около гумна.
В беде, в отчаянии Василь был для Ганны не просто любимым - был надеждой, спасением, был той жизнью, к которой она рвалась. И она для Василя была тем счастьем, которого ему так не хватало всегда.
Ее горячий шепот, ее решимость побеждали всегдашнюю Василеву рассудительность. Минуту чувствовал удивительную легкость, веселую волю в себе - будто уже шел вместе...
Все же - больше по привычке - сдержал себя:
- Не так ето просто...
- Просто не просто, а не надо бояться! Ето отважиться - только страшно! А как отважишься - легче! Страшно только
начать! А там легче будет - увидишь!.. Не век же жить не любя! Если б любил - другое дело! А если не любя - дак чего бояться!
Чего жалеть тех коров, той хаты! Какой в них толк, если терпишь только друг друга! Любовь будет - все наживется! И не на горе - на радость! Все на радбсть будет.
Она вдруг оборвала свой шепот. Порывисто,подалась к нему, обхватила руками шею, прижалась так, что он почувствовал всю ее - от горячего лба до сильных ног. Минуту стояли так - словно передать хотела весь свой огонь, всю отвагу своей души. Оторвалась так же внезапно, сказала тихо:
- Не обязательно сразу решать. Подумай!.. Когда решишь - дай знать.
Последние слова произнесла спокойно, как-то деловито, повернулась решительно, быстро пошла в темень загуменной дорогой.
Василь постоял немного, подался не спеша ко двору.
- Стоял ли потом у повети, лежал ли на полатях, воспоминания, мысли о свиданье с Ганной, о том, что она говорила, тяжко ворочались в голове, бередили душу с небывалой гопречью. Были минуты, когда казалось, он готов бросить все - пропади оно пропадом! - бросить и идти с нею, с Ганной, за тем счастьем, что где-то же и вправду, может, есть, может стать их счастьем! Правду говорила: не жизнь, если не любишь, не век же терпеть, не любя!
Однако за этим находило другое, холодноватое, рассудочное, и душу давил камень. Куда он пойдет, как он брюсит все, чем жил все дни, целые годы, что приобретал с таким упорством - по крупице, по зернышку, таким трудом, свету белого не видя? Можно было бы не уходить никуда, не бросать ничего, просто Ганну взять к себе, - но тогда что же от того хозяйства останется: земля лучшая пропадет, коня отдать надо, за хату век не расплатишься! Да и о ребенке подумать надо, - как ему, безотцовщине несчастному, быть, живого отца имеючи! А что без отца будет - понятно: не отдаст же Маня ему хлопчика, не отдаст! А там - возьмет кто ее с сыном, изведет гад какой-нибудь ни за что человечка, отцову кровь!..
И сынок - радость его и надежда. И - хозяйство, которое так уже наладилось было! Конь, земелька, хата! Где ты, когда ты опять все наживешь!.. Но вслед за этим чувствовал снова объятия Ганны, видел ее хозяйкой в хате-мечте и снова порывался к ней, жаждал ее! Большие, непримиримые стремления разрывали Василеву душу!..
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Чистка происходила в Нардоме. Народу было полно. Люди сидели на скамьях, стояли вдоль стен, толпились позади у дверей.
Две лампы, что висели над столом президиума и под брусом посреди потолка, бросали два светлых круга - в одном из них был стол под красной тканью, за которым сидел президиум, а в другом - десятка полтора рядов тех, что слушали. Всю остальную часть зала скрывал полумрак; только присмотревшись, можно было со сцены видеть чубы, лысины, бороды, платки. Хоть председатель, вглядываясь в зал, не раз стучал ладонью по столу, призывал сидеть тихо, не перебивать, разговаривали много и перебивали; хоть просил не курить - курили.
За столом было трое: комиссия по чистке. Посередине сидел председатель комиссии Белый, работник партколлегии ЦК партии Белоруссии, коммунист с февраля 1917 года, приземистый, щупловатый, немолодой уже, с зачесанными назад, седыми волосами, спокойный в разговоре и в манере держать себя. По обе стороны председателя были члены комиссии: очень подвижной и очень худой, с копной черных волос, Галенчик, профсоюзный деятель из Минска, бывший мастер по выработке хромовой кожи, и широкоплечий, тяжеловатый с виду Березовский - железнодорожник. Оба члена комиссии первое время под взглядами стольких глаз чувствовали себя возбужденно: Березовскому, казалось, было неудобно, он почти не смотрел в зал и словно не знал, куда положить руки; Галенчик же от внимания такого множества людей был полон желания действовать, держался очень уверенно, не знал, куда девать энергию. Он медленно, твердо водил взглядом по рядам, по лицам, порой останавливался, с вниманием всматривался, изучал, с каким-то своим выводом шел дальше. То и дело Галенчик отрывал от зала взгляд, черные блестящие, навыкате глаза его прощупывали того, кто стоял у края стола. Когда он поворачивал голову, на худой, птичьей шее Галенчика обозначался большой кадык, во всем его облике было нечто птичье, угрожающее. Из всех троих Галенчик привлекал наибольшее внимание: казалось, что не Белый, а Галенчик - главный здесь, председатель...
Первым вызвали секретаря райкома товарища Башлыкова. Свет падал немного со стороны и спереди, поблескивал в гладких, без сединки волосах, выделял крепкий, чистый лоб, крупный нос, плечи; свет обозначал каждую впадинку, каждую морщинку, делал Башлыкова немного старше; однако и в таком свете было видно, какой он молодой, сильный, красивый. Это впечатление силы и красоты подкрепляла уверенная осанка, строгий, хорошо пригнанный защитного цвета китель, сдержанный и в то же время энергичный голос. Было заметно, что он чувствует себя прочно, что его ничто не беспокоит. Ровно, отчетливо и вместе с тем скромно говорил он о своей жизни. Родился в тысяча девятьсот четвертом году, в Гомеле, в рабочей семье. Отец - рабочий на железной дороге, и сам он - рабочий с малых лет; сначала - на железной дороге, затем - на электростанции. С юношеских лет в комсомоле, потом - в партии. Во время работы на электростанции был выдвинут на руководящую комсомольскую работу, оттуда послан учиться в Минск, на шеети- месячные курсы руководящих комсомольских работников.
После курсов выдвинули на партийную работу, в управление железной дороги. Скромно, просто сказал Башлыков, что из управления железной дороги он направлен партией на руководящую работу в Юровичский район секретарем райкома.
- Никаких колебаний в проведении партийнойхлинии не было, - добавил он громко и твердо, как бы подводя итог своему открытому жизнеописанию. - Ни в каких антипартийных группировках и блоках никогда не участвовал. Вел и буду вести с ними самую беспощадную борьбу, как и со всеми теми, кто будет пытаться отклонить нас вправо- или влево от генеральной линии партии. - Он уже кончил, но, вспомнив, досказал: - Взысканий не имею. За границей родственников нет. Осужденных советским судом тоже нет. Ни из близких родственников, ни из дальних...
"Ни одного пятнышка. Идеальная биография", - подумал или почувствовал, видно, не один Апейка. Однако Апейка, который знал и помнил то, чего не знали или не помнили другие, вместе с тем подумал: все это, будто такое убедительное, еще не все, далеко не все, чтобы показать, чего стоит человек как партиец. Апейке слышалась в гладеньком этом жизнеописании будто бы какая-то фальшь, за всем этим гладеньким, ровненьким...
- Здесь поступили на товарища Башлыкова такие жалобы... - Председатель комиссии с очень спокойным, деловитым видом, не глядя ни на Башлыкова, ни в зал, в затаенной, настороженной тишине развернул папку, пробежал глазами по бумажке, одной, другой, стал читать. Это были бумажки из тех, что назывались компрометирующими материалами, которые комиссия собирала, когда готовилась к собранию.
Башлыков вначале немного встревожился, но, послушав одну, другую, успокоился и стоял перед столом и говорил снова уверенно, с достоинством человека, который все, что от него зависело, делал и будет делать; который если чего и не сделал, то лишь потому, что это не только от него зависело. Ему легко было это говорить, потому что почти все жаловались в основном не столько на самого Башлыкова, сколько на райком, на разные непорядки в местечке, в селах, на жизненные недостатки. Были две записки с жалобами, что не хватает соли и керосина, Он сказал, что все, что выделяют району, не залеживается ни на складах, ни в магазинах. В одной записке возмущались тем, что режут свиней и коров, продают мясо из-под полы: дерут с людей шкуру. Он тоже возмутился, сказал, что партийная организация вела и будет вести беспощадную борьбу с этими преступниками и спекулянтами. Попросил, чтоб о каждом таком случае сообщали в милицию или ему лично. Кто-то пожаловался, что в Березовке, когда отводили землю под колхоз, неправильно отрезали землю. Он пообещал, что после собрания поедет в Березовку и выяснит все сам. Жаловались, что притесняют верующих; он начал с гневом говорить о религии, о вреде ее, самокритично признался, что общество безбожников, учителя и коммунисты в селах неумело борются с религиозным дурманом...