87818.fb2
- . Идите! С вашим колхозом!
- Дак нечего рот разевать! Молчите!
- Не будем! Не пустим!..
- Судиться будем!
- Не отдадим!..
Почти сразу, как начался этот содом, Гайлис сел. Не впервые был на собрании, не впервые сталкивался с беспорядочной, жаркой схваткой. Разные голоса слышал, и хорошие, одобрительные, и злые,-полные ярости, ненависти. Всего наслышался и навиделся на собраниях не только в Куренях и Олешниках, во многих ближних и дальних, за лесами, болотами деревнях сельсовета. Но не только потому, что это было не внове, спокойно сел, терпеливо ждал, когда уймется вопль, не в характере твердого латыша было кричать, неразумно отвечать на крик криком. Гайлис отвечал на ярость спокойствием, выдержкой. Выдержкой, непоколебимым спокойствием показывал, что никакие крики его не сбивают с толку и не собьют. Положив крепкие, обветренные руки на стол, подтянутый, собранный, прямой, будто выточенный из крепкого дуба, смотрел он в хату пословно не слышал ничего. Ни одна черточка не изменилась на обветренном, худощавом лице.
Землемер теперь сидел не так безразлично, чистые, прозрачные юношеские глаза бегали по рядам с интересом. Он останавливался на лицах тех, кто кричал, всматривался с каким-то затаенно-веселым оживлением; его словно потешала эта буря разноголосицы. Миканор стоял, стучал ладонью по столу, надрывая до хрипоты голос, приказывал замолчать.
Наконец выкричались, раскрасневшиеся, потные, начали утихать.
- Товарищи, - неторопливо поднялся Гайлис, - этот шум не дает никакая польза.. Это точно. Есть решение, и райком партии и райисполком этот решение одобрил. Оно есть уже - закон... Это решение - законное. Оно не выдумано самоуправно. Оно принято на основании решение правительства, чтоб выделять каждому колхозу единое поле...
- Дак обязательно ето поле, сказано?! - нетерпеливо перебил Василь.
- Согласно указаниям правительства, колхозам рекомендуется выделять лучшую землю. Этот указание соответствует тому, что советская власть хочет оказать помощь колхозам хорошей землей. Чтоб колхозы смогли скорей стать на ноги. - Он выждал, когда утихнет недовольный ропот, твердо повел дальше: - Это решила советская власть, и никакой крики ничего не изменят! Не принесут никакая польза...
А тех, которые будут кричать особенно и не утихнут, - можно будет заставить помолчать! Чтоб подчинялись советскому закону! Уважали советский закон!
Твердость и решительность его подействовали, - когда он сел, в хате царила тишина. Только в сенцах говорил кто-то, как бы пересказывал. Тогда за столом поднялся Ми"
канор. Рассудительно, уступчиво заговорил:
- Нарезать землю - не секрет - будут и на тех, которые теперь вступят. Дак если кому уж так хочется етой земли, - тут правильно сказал Хоня, давайте к тем, что уже вступили. И вам будет уделено! Не обидим! Как в доброй семье, поделимся! Дорога никому не загорожена. Зовем, можно сказать, всех, которые бедовали и бедуют сегодня! - Он, довольный, что нашел добрый зачин, говорил мягко, покладисто: - Чтоб сразу планировать по-новому! Не переделывать потом... Запишетесь в колхоз - и завтра прирежут вместе с колхозной и вашу долю земли. Самой хорошей... Дядько Андрей, - вспомнил, кивнул он на Рудого, - надумал уже.
Подал заявление. Дак, може, еще кто хочет? Возьмет пример?
Он, немного сутулясь, как всегда, будто смущаясь того, что такой большой, громоздкий, ласково оглядывал хату, с надеждой ждал. Никто не вставал, отводили глаза, чтоб не встречаться с его взглядом. Свертывали цигарки, дымили. Кто-то из женщин крикнул, что не об этом, не о колхозе, речь.
Миканор на глазах менялся: снисходительность исчезала, поклеванное оспой, почти безбровое лицо серело, становилось строже.
- Не хочете? - произнес неприязненно, мстительно. - Не хочете, дак молчите!
За ним выступил Хоня; окруженный парнями, мужиками, с того места, где стоял, заявил, что Миканор правильно говорит: кому хочется хорошей земли так давайте! Всех примем! Никого не обделим! Кончив, Хоня задиристо глянул на Вроде Игната.
Долго, учено говорил Андрей Рудой - объяснял значение землеустройства, значение колхозов, их преимущество перед единоличными хозяйствами, призывал "осознать" теперешний момент, взять с него, Андрея, пример, наскучил неинтересной речью, совсем испортил разговор.
Никто больше не записался. Стоял только беспорядочный галдеж.
3
Долго не могли утихнуть Курени в эту ночь. После собрания курили, разговаривали, собравшись по нескольку человек на огородах, около хат, не могли расстаться не выговорясь. Группки были разные, и разные были разговоры: радостно-озабоченные, спокойные, почти безразличные, тревожные, с гореваньем, со злобой, с угрозами Гайлису, Миканору и другим, с проклятьями.
Из огородов, со дворов разговоры расходились по хятам.
Разговаривали, лежа на полатях, среди детворы, Зайчики:
старуха гадала, как оно будет; Зайчик хихикал, вспоминая собрание - как крутился "Вроде Игнат, как сипел, брызгал слюной Корч. Вольга и Хведор хозяйственно рассуждали, как можно засеять ту землю, что она может дать. Даметиха, подав Миканору, старику и землемеру поздний ужин, не удержалась, посоветовала сыну не очень задираться; с людьми, сказала, надо по-хорошему. Вроде Игнат впотьмах, дымя цигаркой, клял последними словами все на свете, грозился, не хотел слушать жену, которая успокаивала, советовала не принимать так близко к сердцу. И не бросаться на Миканора, на начальство, - это может плохо кончиться. Время теперь такое, что надо осторожным быть. Хадоська поддержала мать, но отец приказал и ей замолчать, не совать носа туда, куда не просят. Глушаку также не спалось Расставшись с Еьхимом на дворе, он долго топтался в хлеву, под поветью, не мог никак смирить злобу, успокоиться душой.
Яростно - аж та взвыла - пнул носком собаку, что не вовремя попалась под ноги. Раздевшись, долго ворочался в темноте с боку на бок, плевался: ощущение тяжелой беды давило все больше, чем больше думал о том, что произошло.
"Гады, слизь подколодная - что удумали! Мало уже и налогов, мало того, что дыхнуть не дают, душат твердыми заданиями! Дак уже и ето, землю, отобрать, которую ты нажил!
Все отобрать, считай - корень самый вырвать! Свора ненасытная, живого сожрать готовы! - В бессильной злобе готов был закричать: - Дулю вам! Дулю, а не землю! Дулю вашему колхозу! Чтоб вы подохли!.."
Василя мучило недовольство собой. Вроде Игнат, расставаясь с ним, ругал и себя и его, Василя, за то, что молчали на собрании, не встали и не сказали как надо; растревожил Игнат Василя еще и тем, что заявил: завтра он так просто не уступит, как бы там Гайлис или Миканорчик ни грозились! Если так уступать каждый раз, недолго и совсем без ничего остаться! Воспоминание об этом жгло Василя, слышавшего, как дед кашляет на печи, как, вздрагивая, храпит толстая колода - Маня, которой заботы никакой до того, что у него болит. Правду говорил Игнат, растравлял себя Василь: не сказал как надо на собрании, только горло драл, когда все драли, а когда все притихли, и сам молчал. Побоялся, не заступился как следует за свое: за единственной настоящий кусочек земли, который так трудно достался, на который, считай, вся надежда! С которого только и живешь, считай! Минуты злобы сменялись минутами раздумья, рассудительности, и тогда овладевали Василем неуверенность, страх, растерянность: трезвым разумом своим предчувствовал, что - как ни будет биться за свое - ничего, видать, не добьется. Не удержит ничего. Не такие Миканорчик этот и латыш упорный, и не так поворачивается все в жизни, чтобы можно было добиться чего-нибудь. Кроме того, что сами они такие, что не отступят, - и закон и власть за них, за свои колхозы! В отчаянии распалялась озлобленность на Миканора: зараза рябая, он больше всех старался и старается, чтоб согнать Василя с земли. С единственного кусочка, ко-"
торый Василю так трудно достался, которым, считай, он только и живет!
Он вспоминал, с какой завистью смотрел когда-то на тех, у кого была земля около цагельни, как бился смертным боем с Евхимом, Корчом, как люто желал им, ненавистным богатеям, чтоб землю эту испепелило, как радовался, что из года в год их стали прижимать налогами, твердыми заданиями, как предчувствовал нетерпеливо, что недолго уже осталось панствовать им на милой, облюбованной давно земле у цагельни. Вот если б еще корчовской - не раз услаждал себя мечтой - десятину или хоть полдесятины! Зажил бы совсем неплохо!.. И вот ведь как все повернулось. И от Корча и от него - заодно! Будто нарочно, будто в насмешку!
Он почти не спал в эту ночь. Еще в темноте, стараясь не разбудить никого, то и дело посматривая на полати, где спала с Володькой мать, он тихо оделся, обулся, вышел на крыльцо.
Близился рассвет, и как будто собирался дождь. Из-за улицы, с болота, задувал, лизал лицо мокрый ветер. "Мокрота все да холод... - подумалось привычно, без волнения. - Снегу да морозу и не слышно... Как и не будет зимы.. "
Вяло, без радости поплелся в хлев, к коню. Заглянул в закуток, где в темени обеспокоенно зашевелились овечки. Потоптался под поветью, не зная, за что взяться. Стоял, тяжко думал: пойти, что ли, в гумно, домолотить то, что осталось.
Зажечь фонарь и снять с сохи цеп... Не было желания ..
В хате - новой - многое надо доделывать. Он взглянул:
хата стояла в темноте черным призраком, стропила едва обозначались на понуром, захмаренном небе .. И туда не было желания идти... И в старую на полати, спать, - не хотелось...
О чем бы ни думал, куда бы ни смотрел, не исчезало тягостное ощущение угрозы, близкой беды. Как тут будешь спокойно дремать на полатях или ходить по двору, в гумне, с обычной - сегодня, кажется, немилой - заботой, когда близко, вплотную подступало такое важное, полное грозной неизвестности? Когда близкое, опасное это угрожает самому главному, на чем держится все на свете, все хозяйство, с чего живешь?! С этим чувством переплеталось в нем удивление, что все вокруг такое, как и вчера и позавчера, обычное; что село спит так, будто ничего не случилось и случиться не может. Это показалось таким немыслимым, что он не поверил покою, царившему на куреневских дворах: не может быть, чтоб спали все, это неправда, так только кажется! Он прислушался острым слухом к плотной, мокрой тишине, удовлетворенно уловил беспокойство: не спят! Вон где-то похоже, у Чернушек - скрипнули ворота, - значит, тоже не спят...
Им-то, правда, можно не горевать особенно, у них около цагельни ничего. Разве что за родню, за Корчей, которым не только горевать, а и волосы рвать есть из-за чего. Думая про Корчей, он, однако ж, не почувствовал радости, хотя сбывалось то, о чем когда-то нетерпеливо, горячо мечтал; к горькому ощущению своей беды примешалась и неловкая, виноватая мысль о Ганне. Отступился от нее, не помог избавиться, бросил одну в беде - все из-за этой земли, из-за полоскц, которую теперь отберут. Всю жизнь свою опозорил из-за земли этой, а ее - отрежут.
Еще где-то скрипнули ворота, звякнула щеколда. Где-то заскрипел журавель - в той стороне, где Корчи, где fanna Может, и ее подняли, может, она как раз и берет воду Ганна - всегда будет она рядом с ним, в душе его, в которой все и так запуталось, а с ней, с Ганной, кажется еще больше запутанным. "Нечего, - сдержал он себя, как бы упрекнув за недозволенное. - Была пора - прошла! Не жених! О делах думать надо!" Но о делах не думалось, болело одно: отберут, отрежут!..
Уже не так и рано, а какая темень. Если бы и пойти куда, так какой толк. Все равно ничего не увидишь. Но и так стоять-г-толку немного, когда терпеть трудно, когда не находишь себе места. Она не только беспокоила, не только тревожно бередила его мысли - земля, полоска у цагельни, которую сегодня хотят отрезать; она звала к себе, неодолимо, тоскливо-болезненно, - земля его - беда его. Он только хотел сдержать себя, понимал: ни к чему идти туда, растравлять только себя напрасно. И Василь выдумывал себе это, и рано, и темно. Но его, вопреки рассудку, все же тянуло туда; тянуло, как к больному коню, как к дорогому, в беде, существу, чтобы - как ни больно в последний раз глянуть, исполнить обязательный сердечный долг. Вместе поболеть душою.
В сенях звякнула щеколда; Василь прислонился к хлеву кто-то вышел, выделялся в темноте белой одеждой .. Закашлял, тонко, сипло. "Дед..." Дед сонно, осторожно ступил с крыльца, опорками зашаркал к забору. Постоял немного у забора, сонно потащился на крыльцо. Снова звякнула щеколда .. "Скоро уже мать встанет..." - пришла неспокойная мысль. Встанет, заметит, что его нет, бросится искать. Не отцепишься... Надо идти.
Со двора, вдоль огорода за сараем, подался к гумну, открыл калитку, вышел на загуменье. Гумна молчаливо чернели, знакомые, будто затаившиеся; закрытые, с закрытыми воротами в изгородях. Нигде не было слышно цепа... Вот оно, такое же тихое и черное, Чернушкино гумно - Ганнино гумно, за которым они когда-то не раз стояли вдвоем, обнявшись. Тут гумно, а там груши, темные груши, что сулили когда-то радость... Ганна, Ганна...
За Чернушкиным гумном - уже ровный простор поля.
В поле показалось немного светлей. Дорога обозначалась более заметно. Он не вглядывался в дорогу, ему не надо было вглядываться: если б и ничего не было видно, если б слепой был, он шел бы не останавливаясь. Привычная, известная до каждой ямки, каждого комочка дорога. Сколько раз ходил он здесь и утром, и днем, и вот так - на рассвете, ходил в летнюю жару и в лютую стужу, цепляясь босыми ногами за траву и увязая лаптями в сугробах снега, но давнодавно не нес он в себе такую беду. Давно-давно не болела так душа; с того вечера, как узнал, что была помолвка, что Ганну пропивали, пропили, что она - не его, Корчова. Тогда также очень болело, и вот теперь болит. Как и тогда, на душе теперь так, что и жить, кажется, не хочется. Смотреть на свет не хочется.
Мокрый ветер здесь наседал сильней, легко продувал домотканую рубашку, окатывал тело таким холодом, что пробирала дрожь. Василь надел накинутую на плечи свитку, застегнулся, пошел быстрей. Было холодно голове; он только теперь заметил, что забыл шапку...
Вдруг ему показалось, что впереди кто-то идет. Василь пошел быстрей, всмотрелся: перед ним, хоть и неясно, обозначилась человеческая фигура. Человек двигался туда же, куда и он. Василь пошел медленнее, настороженно наблюдая издали, начал с любопытством гадать: кто бы это? Понаблюдав немного, решил - Вроде Игнат; фигуру в темноте, правда, хорошо разглядеть трудно было, но показалось - похожа на Игнатову.