8802.fb2
- Грех вам, матушка, говорить такое.
- Не перечь! Пашка-монашка тоже дощеголялась святыми ляжками до того, что с Якуткой-собашником в одной кровати уснула. А теперь в приживалках у директора совхоза. О господи, прости меня! - Василиса вынула из сундука медный складень с ликами матери божьей и сына ее, стерла купоросную зелень, развернула складень на столе и, затеплив свечу, опустилась на колене, творя молитву.
Обрезанный ее укоряющим взглядом, Кузьма встал рядом шевеля губами. Ни одной-то молитвы он не знал до конца. Марька на память стала читать Евангелие от Луки, пасмурную кухню наполнил ее чистый умиленный голос| звучащий из самого сердца.
В субботу с утра нашествие из совхоза: трактор с красным: флажком на радиаторе глубоко ископыгил коггисгыми колесами волглую землю дэ самой церкви, за ним с песнями и красными флагами проболи рабочие, увлекая за собой детвору. Замитинговали напротив церковных ворот на площади. Успели вырыть могилу и захоронили в ней останки Ильи Цевнева, покоившиеся до того в кирпичной яме за селом.
Захар Острецов до слез растревожил своей речью совхозских рабочих и сельчан. Многим показалось, что еще слово - и убийцы покаянно падут на колени, откроется темная тайна гибели Цевнева... Но Захар уже предрекал мировой буржуазии: пусть-де она попробует напасть, одна попробовала, да родила. Так и буржуазия родит мировую революцию, она уже беременна ею.
Тимка не говорил речь, только у могилы отца постоял подольше других. Ольга же, матушка его, молилась в церкви, а потом тайком положила на могилку под дерновый пласт медный крестик. Шествие тронулось с революционными песнями. Автоном шел в первых рядах, вдыхая запах отработанного трактором газа.
В канун светлого воскресенья Христова в школе ставили спектакль. Сам директор совхоза Колосков играл бывшего генерала, принявшего правду красных, стрелял из нагана холостыми патронами, а экономка его, бывшая Пашка-монашка, ныне Пашенька, подсказывала самодеятельным артистам, спрятав белокурую голову в наспех сколоченной будке.
Старенькая шинкарка Мавра своими глазами видела, как переполненная легковерной молодью школа приподнималась над разверстой пропастью, летала вокруг церкви, чуть не задевая углом за ограду.
Василиса ушла ко всенощной, Фиена металась то в церковь, то в школу, только Домнушка за печкой да Кузьма остались. Марька вязала свекру носки из поярковой шерсти, а он чинил прорванную щукой крыленку.
- За что бьет тебя, деточка? - спросил Кузьма сноху напрямик.
- Нет, он не трогает, батюшка.
- Не ври, вижу и слышу, как ты крепишься, побои переносишь. Скажи, кланялся-то он долго за тобой, когда замуж уговаривал? Больше трех разов?
- Забыла все, батюшка. Да и не считала. Поклоны зачем мне? По любви вышла.
- Ни в чем не допущай, чтоб больше трех разов упрашивали. Или соглашайся, или отнекивайся наотрез.
Потому что после третьего отказа не человек уж просит полюбовно, а злоба его умасливает. И вот она, пречерная злоба, унижается, валяется в ногах, а сама прикидывает:
только бы заманить тебя под одну крышу, оттсвздпть воротами от людского глаза, там я пососу твою кровушку, погрызу твое ретивое. И неловко мне говорить о своем сыне, а скажу, чтоб знала ты, Марья, как своей головой распоряжаться: всеми потрохами в мать он, до смерти помнит обиду, даже если и нету ее, а ему примерещилось.
Грядасовых порода. Через них и я десять лет каторжничал. Я бы унял Автонома пальцем левой руки, да клятву дал неземным силам укорачивать себя. А еще научу я тебя, ты терпеливая и, видать, живущая, могутная, можешь одолеть его, только пусть мои слова внаук тебе пойдут.
Марька околдованно расширила глаза - старой будто заночевал в ее страшных сатанинских думках: а что, если бы мучитель ее помер?
- Господи, что ты, батюшка...
- Не драться я учу тебя. Такого забияку силой не переважишь. Добром тоже не возьмешь. Кровь ярит дикого зверя, а добро - лиходея. Приворожкой возьми его.
- Батюшка, ведь грех ворожить-то.
- Сразу видать, дурочка, молодая дурочка. Ворожба ворожбе рознь. В неволе так-то у нас аспид с ружьем издевался над нами аж до собственных своих слез. Особенно перепадало одному кроткому, неизьестно, чем живу.
Ну, я и отвел забияке глаза. Как? Об этом не спрашивают и не рассказывают, только вместо лютости задумчивость у мучителя появилась. Бывалоча, меня увидит, белее снега вымеливается лицом, с носа пот капает. Сколь начальство ни допытывалось, с чего стал такой трясучий, он не сказал. Потому что взгляда моего и слова он и во сне не забывает. А опосля смерти пять лет помнить будет.
- Страшно ты говоришь, батюшка.
- Автономку испортила наговорами баба. Я-то знаю.
Ученые бабы хитрее колдунов, потому что книжная мудрость лукавая съела в душе совесть. Им все дозволено:
мужей чужих сманивать, самим, как челнок, нырять от одного к другому. И только тебе под силу исправить вывих в душе его... Вкоренить в него жалость к тебе - вот дело. Овца белоухая не допускала ягненка. Я выстриг у аее шерсть, повесил на его шею - подобрела, аж лижет не налижется. Надо выстричь на затылке Автонома клок, повесить тебе на шею. Да, вот тебе бы в мужья-то Власа - душа, даром лицом худ, рябой. А Автонома-бурана свести бы с Фиенкой - пусть грызутся. Да надолго ли собаке блин? .
Не пошла Марька в божий храм, а поплелась полночью за село в луга, встала лицом к дикому терновнику. Поручейники и черныши вспорхнули и опять затаились.
- Встану, нз благоеловлясь, пойду, не перекрестясь, в чистое поле. В чистом поле стоит тернов куст, а в том кусту сидит толстая баба, сатанина угодница. Поклонюся я тебе, толстой бабе, сатаниной угоднице, и отступлюсь от огца и от матери, от роду, от племени. Поди, толстая баба, разожги у моего мужа сердце ко мне.
Тихий ход лисы, прыжок зайца, шелест мыши слышались во влажной ночи отчетливо-огромно. Старюка на залужазшей залежи шуршала так, будто копну сена волокли по траве прямо на Марьку.
Вернувшись домой, Маръка подоила коров, поставила варить пасхальный обед. Кружило голову от скоромного запаха, хотя в открытые двери избы и сеней половодьем текла заревая прохлада. Управилась до восхода солнца, надела свою любимую голубую парочку, вышла за ворота.
Почти у каждого дома стояли люди в торжественном ожидании восхода солнца - в пасхальное утро оно заиграет, радуясь воскрешению Христа Спасителя.
Откованная легким утренником тишина была так прозрачно чиста, что слышался не только всплеск в реке от обзалоз подмытой кручи, но и робкая капель тающего на крыше инея. За селом и рекой призывно чернела земля, жаждущая материнства.
Марька напряженно смотрела на темную волнистую линию холмов, за которыми, мешкая, изготовилось всплыть солнце. Сизое облачко по-гусиному раскрылатялось над сурчиной. Возрадовались в посветлевшем небе трепещущие жаворонки, на отпотевшей крыше заворковали сердито-любовно голуби. Маковки церкви заблестели, в проеме колокольни вычертилась фигура звонаря, изпод руки глядевшего на восток.
Марька зажмурилась, гася ломоту в пазах. В чистый ядреный воздух, пахнувший утренником, брызнул звонарь гулкие звуки колоколов. Что-то ласково-теплое и светлое коснулось Марькина лица. Сквозь ресницы увидала она разноцветное облако. Одновременно вздохнула и широко открыла глаза с почти сбывшейся надеждой.
Опираясь на крылатое, намокшее в золоте облако, играючи, легко всплывало солнце из голубого, разлившегося над землей воздуха. Шло оно наискось неба над луговым берегом, над рекой. Пели жаворонки, скворцы, и только ястреб, сморенный солнцем, дремал на сухом сучке ракиты среди уже зазеленевших ветвей, навострив уши на хворое квохтанье наседок.
9
У крайнего дома улицу переехал всадник, на мгновение как бы перечеркнул солнце. У ворот Автоном свешался, все еще глядя на Марьку...
Торопился, бороновал ночами. На днях, возвращаясь с сева домой, он встретил у моста Степана Лежачего с удочками - сидит, сдвинув шапку на макушку, сосет самокрутку.
- Автоном, ну как там моя земля? Подсохла?
И хоть делянка Лежачего выветрила, потрескалась, Автоном с затаенной издевкой улове ли л лентяя:
- Земля твоя пока сырая. Рыбачь.
- Ну, тогда я погожу выезжать в поле. Бот такая щука сорвалась, отмерил по локоть Степан. - Возьми окунпшек на щербу Марье. Бабы на сносях любят свежую, как кошки, аж с костями трескают, - он высыпал из садка в торбу серебристую рыбешку.
- Не затягивай с севом, Степан, сушпт, - сказал Автоном, поворачивая к восходящему солнцу темное от загара и пыли лицо. Пыль забила уши, жесткую курчавину на шее, причернила тонкие крылья носа. - Знаешь, бери моих коней, поезжай сеять.
Подъехал Автоном ко двору Лежачего, ждал, когда тот соберется. Степан долго стоял перед бороной, почесывая затылок, потом постучал обухом топора по раме, зашел в избу, хлебнул ложку-две постных щей. Щи были холодные, а разогревать не хотелось. Он так бы и не собрался в поле, если бы рассвирепевший Автоком сам не выволок из сеней два мешка семенной пшеницы, которые егде зимой дал Степану.
- Садись в бричку! Хватит тебе на небо глядеть да носом по ветру водить!
Помогая Лежачему бороновать и сеять, Автоном с едкой горечью вспомнил: "Как там моя картошка? - каждое лето спрашивал Степан. - Пора окучивать?" - "Да нет, Степа, рановато", - отвечали бабы, закончив уже вторую прополку своего участка. А как начиналась страда, Лежачий кручинился над своей хилой, забитой сорняками пшеницей: "Эх, голова садовая, у всех хлеба чистые, а мои сурепка, куколь задушили. Будто черт насыпал мешками вредные травы".
Помочь-то Степану помог Автоном, но только возненавидел его, а заодно и себя за это. Ныне он перед рассветом ездил на госфондовские земли. На тайно вспаханной десятине земля в конце загона была ископытена чьим-то конем. Неужели Марька разболтала Острецову по своей святости? Да как же жить-то? Значит, нужно идти в сельсовет признаваться в самовольной запашке, платить за землю. Да и как признаться? В комсомоле не восстановят. Или махнуть рукой на все?
Под мостом он опять встретил Лежачего, только не с удочками, а с железной лопатой - сидел на дубовом, с развилкой бревне, думал, морща лоб. Поджидал комсомольцев из Хлебовки. чтобы врыть стояк под оседавший у въезда мост. Автоном пустил коня на траву, а сам взялся за лопату.