88036.fb2
Других мнений быть не может: внедрение любых достижений науки требует тщательной социально-гуманитарной экспертизы. Одними заседаниями, конференциями, многочасовыми прениями не обойтись. Время констатации бед прошло, пора действовать. На Западе для этого создан ряд новых государственных структур, которым помогают многочисленные общественные движения — биоэтики, экологической этики, Green Peace. Но пока они станут в мире реальной силой!
Трагическая история XX века — «волкодава» (как точен образ, особенно в отечественном контексте, пришедший к Мандельштаму) — заставляет глубже переосмыслить степень личной ответственности каждым, кто изберет науку профессией. Гений и злодейство, увы, как показала история, бывают вещами вполне совместными. Аморальных людей, людей, подверженных страстям «отрицательным», среди ученых не меньше, чем среди, скажем, писателей или артистов. Однако работа ученого часто имеет далеко идущие последствия, значима для множества людей, порой — для всего человечества. Поэтому, согласившись с тем, что «свет совести» необходим искусству, подумаем, сколь мощным должен быть этот свет в современной науке. Конечно, процесс познания нельзя остановить, и всякая точно выведенная формула (даже смертоносного оружия) есть научная истина, которая сама по себе не может быть безнравственной. Истина есть истина. Но познавшим ее прежде других не может быть безразлично то, чему будет служить новая идея в мире, где так часто «доброта прислуживает злу».
Хрестоматийный пример — создание ядерного оружия. Все причастные (за небольшими исключениями), судя по мемуарам, свидетельствам современников, пережили потом серьезные нравственные муки. И все же, кажется, ни один из них не отказался от участия в престижной работе, хорошо оплачиваемой всеми государствами, дающей множество привилегий. В том числе и власти: иногда гениальным людям почему-то хочется властвовать не только над умами. Бывают- причины и более прозаического свойства. Андрей Дмитриевич Сахаров, человек абсолютной искренности и истинности, рассказал в своих мемуарах о чисто житейском интересе, который вызвало у него в свое время предложение работать над ядерным проектом: семья получала квартиру. В отношении этого человека кощунственны были бы высокоморальные сентенции. — нет ни у кого такого права на них в отечестве. Благоговение перед жизнью — принцип другого великого гуманиста XX века Альберта Швейцера — был принят в несколько ином социальном и временном контексте великим гражданином своей страны Андреем Дмитриевичем Сахаровым. Он был уверен, что ядерное оружие поможет удержать мир от развязывания третьей мировой войны. Впрочем, вину свою, несомненно, сознавал и искупал всей последующей жизнью. Искупление было принято: как и Швейцер, Сахаров получил Нобелевскую премию мира. Только немного позже.
Наш век дал слишком много примеров служения научных идей злу. Этот процесс продолжается. Как остановить его? Писанием этических кодексов для ученых? Но все кодексы, начиная с изложенного в Нагорной проповеди, не слишком преуспели за многовековую историю. Пусть подумают сами люди науки. Тем более, что им же предстоит поломать головы над тем, как умерить масштабы зла, нанесенного природе, человеку, планете. И лучший кодекс — собственная совесть, наличие ее должно стать тестом пригодности к занятиям наукой. Еще не так давно Виннеру представлялось бедой проникновение в ученую среду «лжецов и интриганов». Сегодня опаснее наличие в ней людей со своего рода комплексом Герострата.
…Нет, все-таки всегда находится «один, который не стрелял». Его историю рассказал итальянский писатель Леонард Шаша в книге «Исчезновения Майораны». Этторе Майорана, физик-теоретик известной итальянской физической школы Энрико Ферми (шеф так сказал о своем сотруднике: «…есть гении, как Галилей и Ньютон. Так вот, Этторе Майорана был одним из них»), Шаша, которого весьма волновала тема личной ответственности интеллигента в современном мире, провел расследование загадочного исчезновения в 1938 году тридцатидвухлетнего ученого. По официальной, весьма удобной властям версии, это было самоубийство. Оказывается, за несколько лет до смерти Майорана додумался — первым в мире — до теории ядерного ядра. Беседы об этом он вел со своим немецким коллегой Гейзенбергом. Додумался, но не записал открытой им формулы.
Шаша предлагает версию: поняв, какую тайну открывает ему природа, ученый решает уйти от жизни (но не из жизни). Есть основания полагать, он закончил жизнь в монастыре, в Калабрии, и тело его покоится на тихом монастырском кладбище, под одним из скромных безымянных крестов.
Что это? Духовная мощь? Или наоборот? Псевдопуританская мораль, которую мы недавно исповедовали, подтолкнула бы нас ко второму. Уход из жизни или уход от жизни — конечно, слабость в нашем лучшем из миров.
Саймак понимает, что любой вариант нелегко дается человеку. Он дарует облегчение, наркоз, под которым гугли забывают настоящее.
Настойка корня баабу…
Майорана поступил, как считал нужным.
«…Наша культура не имеет достаточно этического характера. Тогда возникает вопрос, почему этика оказывает столь слабое влияние на нашу культуру? Наконец, я пришел к объяснению этого факта тем, что этика не имеет никакой силы, так как она непроста и несовершенна. Она занимается нашим отношением к людям, вместо того чтобы иметь предметом наши отношения ко всему сущему. Подобная совершенная этика много проще и много глубже обычной. С ее помощью мы достигаем духовной связи со Вселенной».
Вы спрашиваете, что такое искусство? И ожидаете, что у меня есть под рукой готовый ответ лишь потому, что я долго закупаю вещи для музеев и галерей и успел вырастить обильный урожай седых волос. Но все не так просто.
Что такое искусство? Сорок лет я изучал, ощупывал, восхищался и любил множество предметов, которым придали форму сосудов для хранения того светлого духа, что мы зовем искусством, — и все же я не способен ответить на подобный вопрос. Неискушенный человек скажет просто: это красота. Но искусство далеко не всегда бывает прекрасным. Иногда оно уродливо. Иногда грубо и неуклюже. Иногда в нем нет совершенства.
Как и многие другие ценители искусства, я научился полагаться на ощущение. Вы ведь знаете, что такое ощущения. Представьте, что вы взяли в руки нечто. Статуэтку или еще лучше обломок, обработанный и раскрашенный нашим праотцом из каменного века. Вы смотрите на него. Поначалу это для вас незнакомый предмет, потом — грубая поделка, ребенок сделает лучше.
Но постепенно воображение начинает проникать в глубь камня и времени, и вот уже перед вашими глазами тот древний предок, скорчившийся возле каменной стены своей пещеры, и вы держите уже не обломок камня, а тот образ, который видел мастер в час его создания.
Вот это именуется искусством (неважно, каким бы странным оно ни казалось на первый взгляд), вот тогда вы испытываете влияние магии, которая перебрасывает мост между художником и вами. Для этого колдовства нет препятствий — оно сильнее пространства и времени. Если позволите, приведу вам пример из собственного опыта.
Несколько лет назад, когда я путешествовал по вновь открытым мирам в качестве представителя-закупщика одной хорошо известной художественной галереи, я получил письмо от человека по имени Кэри Лонгэн, попросившего меня побывать на планете под названием Мир Элмана и осмотреть несколько статуэток, которые он предлагал для продажи. По счастливой случайности, планета оказалась в той же солнечной системе, где я тогда находился, и я отправил Лонгэну космограмму о том, что приеду.
Это действительно оказалась совсем малоосвоенная, только что открытая планета. Городок, который окружал космопорт, был невелик и казался уснувшим. Лонгэн не встретил меня в порту, поэтому я взял такси и поехал прямо в отель.
В тот же вечер в моем номере зазвонил коммуникатор. Я открыл дверь и впустил высокого человека с бронзовым от загара лицом, давно не стриженными волосами и встревоженными зеленовато-карими глазами.
— Мистер Лонгэн? — спросил я.
— Мистер Джонс? — отозвался он. Затем переложил грубый деревянный ящик из правой руки в левую, пытаясь ответить на мое рукопожатие. Я закрыл дверь и предложил ему сесть.
Он поставил ящик на журнальный столик, но открывать не стал. К этому времени я успел рассмотреть его довольно поношенную одежду и некую неуверенность, впрочем, тщательно скрываемую.
— Ваша космограмма, — сказал я, — была не очень подробной. Фирма, которую я представляю…
— Они у меня здесь, — произнес он, положив руку на ящик.
Я посмотрел на ящик с изумлением. Полметра в ширину и сантиметров двадцать в высоту.
— Там статуэтки? — спросил я, начиная подозревать, что совершенно напрасно прилетел сюда.
— Скажите, мистер Лонгэн, откуда они у вас?
— Их сделал мой друг, — с легким вызовом ответил он.
— Друг? — переспросил я (и должен признать, с растущим раздражением). — Могу ли я спросить, выставлял ли ваш друг ранее свои работы?
— Гм-м, нет, — замялся Лонгэн. Он явно огорчился, но и я тоже, вспомнив о потерянном времени.
— Все понятно, — сказал я, вставая. — Вы вынудили меня совершить дорогостоящий полет лишь для того, чтобы продемонстрировать работу некоего любителя. До свидания, мистер Лонгэн. И прихватите, пожалуйста, ваш ящик, когда будете уходить!
— Да ведь вы ничего подобного раньше не видали! — Он с отчаянием посмотрел на меня снизу вверх.
— Не сомневаюсь, — отозвался я.
— Взгляните. Дайте я вам покажу… — Он начал суетливо возиться с задвижкой на ящике. — Раз уж вы все равно здесь, так хоть посмотрите.
Я понял, что избавиться от него все равно не удастся, и обреченно сел в кресло.
— Так как зовут вашего друга?
Пальцы Лонгэна замерли на задвижке.
— Черный Чарли, — ответил он, отводя взгляд.
Я выпучил глаза.
— Извините, не понял. Блэк… Чарльз Блэк?
— Просто Черный Чарли, — сказал он с неожиданным спокойствием. — Именно так его и зовут.
Когда ему удалось, наконец, справиться с задвижкой, я взглянул на него с подозрением. Он уже собрался поднять крышку, но передумал. Он развернул ящик и подтолкнул его ко мне через журнальный столик.
Дерево оказалось твердым и шершавым. Я поднял крышку. Ящик был перегорожен на пять небольших отделений, и в каждом лежал кусок мелкозернистого песчаника различной, но совершенно непонятной формы.
Я посмотрел на них, потом снова на Лонгэна, чтобы убедиться, что это не шутка. Но взгляд его был совершенно серьезен. Я начал медленно вынимать камни и выстраивать их в ряд на столе.
Рассматривая камни один за другим, я пытался угадать в их форме хоть какой-то смысл. Но не обнаружил ничего, абсолютно ничего. Один был отдаленным подобием пирамиды с более или менее правильными гранями. Другой смутно напоминал скрюченную фигуру. Остальные в лучшем случае сгодились бы в качестве пресс-папье. И все же камни явно были обработаны. И даже отполированы — в той степени, в какой это позволял мягкий и зернистый материал.
Я взглянул на Лонгэна. Он смотрел на меня с напряженным ожиданием. Я был совершенно озадачен его находкой — или тем, что он считал находкой. Да, я попытался честно отнестись к тому, что он принимал за произведения искусства. Но здесь не было ничего, кроме верности другу, столь же неискушенному в искусстве, как н он сам.
— Так что же, по мнению вашего друга, я должен со всем этим делать, мистер Лонгэн? — Видит Бог, я постарался произнести это как можно более мягко.
— Вы ведь покупаете произведения искусства? — спросил он.
Я кивнул, потом взял камень, отдаленно напоминающий какое-то животное, и повертел его в пальцах. — Мистер Лонгэн, я занимаюсь своим делом уже много лет…