8806.fb2
Многоуважаемый Борис Михайлович!
В одном из предыдущих писем к Вам я заикнулся о том, что в молодости мечтал так или иначе коснуться всех близких моему образованию профессий. О радиорежиссуре я немного повспоминал, хотел перейти к ТВ, но, мысленно представив Ваш грозный взгляд и энциклопе-дическую осведомленность о всех попытках советского ТВ сделать эфир годным к употребле-нию и ярким, несколько сник и решил приоритет разговора о ТВ оставить за Вами, а сейчас коснуться сферы, где Вы несколько менее оснащены (как тонко я ушел от фразы "ни черта не смыслите"), и поговорить об эстраде. Любовь к эстраде я всосал с молоком матери. Моя мама (кстати, очень хорошо к тебе относившаяся) занималась в Первой студии МХАТ, где подавала надежды, из-за туберкулеза была вынуждена оставить актерскую профессию (это сейчас очень модны чахоточные героини, а при Немировиче, у которого училась мама, было строже) и заняться редакторской деятельностью сначала в Московской филармонии, а затем, когда в филармонии количество талантливых сотрудников определенной национальности превысило ценз на одно советское учреждение, ушла в Московскую эстраду, что находилась тогда напротив ЦУМа, в помещении нынешнего Училища Малого театра. Матери давно нет, но до сих пор я случайно или нарочно сталкиваюсь с актерами, которые с благодарностью вспоминают ее и говорят, что обязаны ей выходу на большую эстраду. Говорить, что я всосал эстраду с молоком матери, не совсем справедливо, ибо я всосал ее и с молоком отца тоже...
Дело в том, дорогой Боря, что отец мой Анатолий (что само по себе подразумевается, если я Александр Анатольевич) Ширвиндт был скрипач и обладал он удивительным слухом. Некоторое отставание в технике, как мне сейчас представляется, а также уникальное отсутствие каких-либо пробивных свойств характера не позволило ему добраться до музыкального Олимпа, куда, впрочем, он особенно и не стремился. Естественно, как и принято в любой интеллигентной семье (а рос я, Боря, будешь смеяться, в интеллигентной семье), меня учили на скрипке. Что это был за процесс, описать ни мне, ни даже тебе не под силу: тут нужна рука Ильфа. Но в двух словах происходило это так. Появлялся папа со скрипкой, предварительно заперев дверь в коридор, и умолял встать за гаммы. Я, уже тогда очень сообразительный, смиренно склонял голову, якобы соглашаясь начать мучить население дома жуткими звуками гамм Гржимали, и просился перед этим святым актом в туалет. Наивный папа открывал дверь, я бросался в туалет и запирался там навсегда. Нестабильность этого плацдарма заключалась в том, что жили мы тогда в старом московском доме в Скатертном переулке, что у Никитских ворот, в большой, мощной квартире из семи комнат (звучит гордо), с тем нюансом, что кроме нас в ней проживало еще пять семей. Семьи эти, несмотря на полюсное социальное, национальное и материальное положение, жили очень дружно. Вообще, если коммунизм берет истоки в коммунальных квартирах, что-то в нем есть. Но это вопрос отдельного изучения - жильцы кормили чужих детей, помогали друг другу, и многие из населявших квартиру были на моей стороне в кровавой борьбе с музыкальным образованием.
Но даже моим союзникам иногда надо было посещать место моей отсидки, и я волей-неволей вновь попадал в руки папы, стоящего у святой двери с четвертушкой в руках. (Учитывая неравноценный интеллектуальный уровень читателей и, извини, твою музыкальную эрудицию, Боря, вынужден расшифровать, что четвертушка - это не емкость влаги, а скрипочка, по величине составляющая 1/4 большой скрипки.) В таких взаимных муках мы с папой поступили в детскую музыкальную школу, где из любви к папе меня продержали до пятого класса, после чего, извинившись перед папой, во время очередного экзамена по сольфеджио (химия и сольфеджио до сих пор возникают как ужасы в моих старческих снах) попросили больше не беспокоиться и не приходить.
На домашнем совете мать говорила, что это все - последняя капля и что теперь прямой путь в ремесленное училище (в конце сороковых ремесленное училище не было такой модной перспективой, как сегодня, и им пугали детей в интеллигентных семьях). На все нападки по скрипичному вопросу у меня был один-единственный ответный аргумент: "Игорь Ойстрах тоже не хочет заниматься!" Тут родителям крыть было нечем, ибо действительно Игорь в тот период страшно поддержал меня своим идентичным отношением к скрипке.
Прошло несколько лет, и папа со слезами на глазах говорил, что встретил Давида Федорови-ча Ойстраха и тот сказал, что Игорь давно одумался, прекрасно и много занимается и что на днях будет играть в Малом зале консерватории в сопровождении студенческого оркестра на отчетном концерте. "И ты бы мог, если бы!.. " восклицал папа, но поезд уже ушел.
Бедный папа! Я вспоминал эту его трагическую фразу в Большом зале консерватории весной 1992 года... Но по порядку! Дело в том, что наш уникальный и замечательный Владимир Спиваков, руководитель "Виртуозов Москвы", играет на папиной (моего) скрипке. История почти детективная. Во время войны папа разъезжал по фронтам с актерской бригадой. Об этих бригадах мало написано, но они существовали и остались в памяти фронтовиков. Судьбы этих бригад драматические, а чаще трагические. У нас в Театре сатиры существует спектакль "Прощай, конферансье!", поставленный А. Мироновым по пьесе Г. Горина, где есть попытка на документальной основе прочесть хотя бы одну страницу из эпопеи "Актер на фронте". В короткие передыхи между боевыми действиями на импровизированных сценах в виде сдвинутых кузовов полуторок актерские бригады пытались немного развлечь измученных бойцов. Папа не только играл в этом концерте соло, но и из-за отсутствия фортепиано аккомпанировал Пантофель-Нечецкой.
И вот во время одного из переездов в машину с артистами попал большой осколок и раздробил папину скрипку. Приехав на место концерта, доложили начальству о возникшей ситуации и невозможности выступления. Армейское начальство (а это оказалась ни больше ни меньше как ставка Г. Жукова) сказало подчиненным: "Достать скрипку" Шел 44-й год - трофеев было уже достаточно, а приказ Жукова, как известно, закон. Через некоторое время привезли три скрипки, папа выбрал одну и прошел с ней всю войну, концертировал после войны, преподавал и играл в оркестре Большого театра. Инструмент был мастера Гобетти, с удивительным звуком, что, впрочем, не надо доказывать, слушая Спивакова.
Прошли годы, и папа показал свою скрипку профессору Янкелевичу, своему приятелю, который определил, что в нижней деке скрипки завелся червячок и скрипка погибает, - надо срочно что-то делать, если уже не поздно. Так скрипка оказалась у Янкелевича. Не знаю, боюсь клеветать на большого мастера, но так или иначе червячка (если он был), очевидно, вывели, и скрипка оказалась впоследствии в руках ученика Янкелевича - Владимира Спивакова. Папа был бы счастлив, если бы узнал об этом.
И вот в Большом зале консерватории, при стечении всей элиты Москвы, дипкорпуса, правительства и Жванецкого, состоялся тысячный (юбилейный) концерт "Виртуозов Москвы".
За три месяца до этого события мне позвонил Володя Спиваков и сказал, что настало время публично отнимать у него скрипку, и как раз подвернулся удачный случай - юбилейный концерт. Мы вышли с незаменимым Державиным на сцену Большого зала, я отнял у Спивакова скрипку, рассказал эту душещипательную историю и в подтверждение своих слов сыграл десять нотных строк из Концерта Вивальди (кульминация моего скрипичного образования) в сопровож-дении "Виртуозов Москвы", правда, при дирижировании Державина, что несколько снижало серьезность момента. Бедный мой папа! Мог ли он себе представить, говоря о триумфе маленького Игоря Ойстраха в отчетном концерте музыкальной школы, что не пройдет и пятидесяти лет, и его непутевый сын будет играть на его скрипке в Большом зале консерватории в сопровождении "Виртуозов Москвы" перед уникальной по составу аудиторией, в присутствии первого президента России и Жванецкого.
Не так давно, Боря, в прессе началась спонтанная кампания против "актерских детей". Помнишь? Актерские дети, мол, захватили все места в театральных институтах и не дают пробиться к рампе талантливым самородкам из глубинки. Я тогда уже разгневанно пыхтел по этому поводу в какой-то газете, и ты, мне кажется, тоже среагировал на эту пошлую глупость, но, однако, на волне этой "кампании" к театральным училищам страшно было подойти с актерской фамилией.
Вот бред! Почему шахтеры, хлеборобы, сталевары - это династии, а у нас "сынки". Ну да Бог с ними. Как будто не логично, что детеныш, который с первых шагов в доме натыкается на знаменитых актеров, а первые звуки, которые он начинает понимать в виде речи, - это разговоры вокруг очередной театральной несправедливости, должен к семнадцати годам поступать в Текстильный институт.
Я помню себя сидящим на коленях у Яхонтова, который, как правило, проверял все свои работы "на маме", почему-то сажая меня к себе на колени, мотивируя это тем, что Шурик не даст ему возможности броситься в мизансцены, а он хочет очень скупо показать маме готовящийся материал. Я помню незабвенного Диму Журавлева (называю Дмитрия Николаевича так, как называл его всю жизнь), рыцаря художественного слова, мастера с каким-то "врожденным пороком" - безупречным вкусом. Журавлев за неделю, за день, за час перед концертом - это раскаленная лава мук, переживаний, сомнений, вечное ощущение надвигаю-щейся катастрофы. Когда он стоял за кулисами перед выходом, держась за дерево, с огромными, выразительными, с бешеной трагической болью в зрачках глазами, буквально физически вздрагивая от каждого шороха, он напоминал мне какого-то сверхпородистого скакуна чистейших кровей перед заездом, где решается все, и главное - не сбиться и "выдать" весь запас неутомимой энергии и подготовки перед стартом.
Качалов, Флиер, Плятт, Рина Зеленая, Утесов и многие другие - вот круг людей "старшего поколения", бывавших в родительском доме и заполнявших мир моего детства. К сожалению, молодость тем и опасна, что мы только post factum соображаем, кто нас окружал и кем они были.
Сегодня, когда окончательно стерлась грань между умственным и физическим трудом, когда город превратился в большую деревню, трудно вспоминать без боязни, что никто не ощутит аромат твоих ностальгических переживаний и ты предстанешь ихтиозавром с завиральными идеями и вздохами. Эстрада! Великие подмостки! Когда руководители очередного театра журят нас за "измену Мельпомене", "всеядность", "частое мелькание" ("и утюг уже нельзя включить: вы оттуда поете!"), надо прислушаться, задуматься и постараться забыть, хотя, конечно, мелькать надо меньше и качественнее, всеядность заменить на избранность и т.д., но... так редко можно наперед угадать, где триумф, а где вторичная "времянка" - идешь-то всегда с надеждой на первое...
Эстрада! Тяга к ней помимо наследственной началась, конечно, с наших "капустников" и переросла в профессиональный недуг. Разговор со зрителем "напрямую", без четвертой, театральной стены, глаз в глаз, стал со временем для меня физической необходимостью. Эдакое конферансное шоуменство увлекало меня, я мечтал о хороших аудиториях и о дерзких репликах из зала, на которые я лихо, остроумно и броско отвечал бы с ходу.
Когда мы с моим другом и частым соавтором Аркадием Аркановым готовили эстрадный спектакль для Владимира Винокура, артиста с хорошей органикой и пленительным сценическим обаянием, я заглянул в словарь и вычитал: "Конферансье - человек, разговаривающий со зрительным залом". Как просто и замечательно. Великие конферансье моей юности провоциро-вали зал на взаимное хулиганство, были находчивы и искрометны: Смирнов-Сокольский, Менделевич, Гаркави, Муравский не пропускали ни одной возможности "зацепиться" за зал и взять публику в партнеры. Удивительный Алексеев, один из создателей Московского театра сатиры, умерший не так давно в возрасте девяноста восьми лет, имел свой стиль, свою манеру конферанса. Маленький, изящный, всегда во фраке, пенсне и канотье, он вылетал на сцену и отрывисто говорил: "Здравствуйте, товарррищи!" Однажды, в конце тридцатых годов, он вел концерт в клубе НКВД, что на Лубянке, за гастрономом № 40, и, вылетев во фраке со своей сакраментальной фразой: "Здравствуйте, товарррищи!", услышал из первого ряда от плотного господина с ромбами НКВД на воротничке: "Гусь свинье не товарищ!" Алексеев моментально ответил: "Тогда я улетаю!" и улетел со сцены на фалдах своего фрака. Улетел на много лет в Магадан, откуда вернулся таким же поджарым, легким оптимистом, каким был при "отлете"... Уходящая профессия!
Ведь Аркадий Райкин, Хазанов, Петросян и другие начинали как конферансье. Теперь все завели монотеатры, бросив эту профессию на произвол судьбы. Нынешние конферансье при каждом шорохе в зрительном зале норовят вызвать наряд милиции, а не вступить в бой со зрителем острым словом. Правда, я своими глазами и ушами видел и слышал, как профессия победила зрителя, но... хотя история несколько пикантная, как говорится, из песни... и т.д.
Было это лет десять тому назад в Новосибирске, где гастролировал Московский театр сатиры. Играли мы в Оперном театре, очевидно, самом большом театре в мире. Во время войны внутри него стояли танки. Теперь там нет танков, и зрителей тоже не густо. Отыграв первый акт какого-то произведения и не будучи занятым во втором, я направился в гостиницу, находящуюся напротив фасада Оперного театра. Чтобы не огибать с улицы всю эту громадину, я избрал другой, прямой путь. Можно было перейти в маленький концертный зал, что находился внутри Оперного театра, и уже по его балкону пройти прямо в вестибюль театра. Когда я оказался на балконе концертного зала, то заметил там странное зрелище. Шел концерт. На сцене у микрофона стоял московский конферансье Олег Милявский (последний из могикан конферанса, недавно, увы, скончавшийся) и, почти взяв в рот микрофон, что-то в своей доверительной манере курлыкал публике. А публика (полный зал) вела себя крайне неожиданно. Зрители разговаривали вслух, перекликались через ряды, входили и выходили, смеялись чему-то своему, а не репризам Милявского. Я замер... Оказалось, что какое-то мощное новосибирское СМУ (строительно-монтажное управление) празднует двадцатипятилетний юбилей. Все было рассчитано по вековым стандартам: торжественная часть с вручением хрустальных ваз, цветов и грамот. Концерт московских артистов. Банкет.
Самолет со столичными "звездами" опоздал на два часа, и график праздника немного сместился: торжественная часть, банкет, концерт.
Публика вся "тепленькая", настроение хорошее. Милявский что-то шепчет - он им не мешает. У них своя жизнь, у него - своя. Я остался на балконе посмотреть, чем это кончится. Мужественный Милявский из последних сил пытается в своей манере "взять зал": "Боже мой, какие лица, сколько прекрасных женских глаз, от нашего СМУ - к вашему, от сердца к сердцу" и т.д. Ноль внимания! Наконец взрыв произошел. Рядом со мной на балконе расположилась группа юбиляров, которые, очевидно, и на торжественной части не были, они начали сразу. Им надоело курлыканье Милявского, один из них свесился с балкона, чуть не рухнув вниз, и крикнул зазывно, обращаясь к Милявскому: "Э! Расскажи лучше про аборт". Настала щемящая тишина... в зале и на сцене. Далее Милявский делает вид, что он это не слышит, и продолжает братание со славным СМУ. Выждав паузу и поняв, что пронесло, балконный юморист кричит: "Москвич, а пустяков не знаешь". Тут уже зал дружно взревел, оценив по достоинству юмор своего сослуживца. Милявский опять пропускает это мимо ушей и берется за свои приветствия. Наш сатирик делает третью попытку упасть с балкона и кричит: "Если не знаешь, я расскажу!" Тут уже чуть ли не аплодисменты в зале: все стараются увидеть автора и исполнителя репризы, многие встают... Я смотрю на Милявского и думаю: всё, пропал!
Милявский делает паузу и говорит: "Дорогие друзья! Мне с балкона все время задают один и тот же вопрос. Я взрослый человек и, конечно, знаю, что это такое. Думаю, вы все тоже знаете, что это такое. Мне очень жаль, что этого не знала его мама!"
Моментально пьяная компания с балкона схватила "юмориста" и вышвырнула его за дверь. При этой акции Милявский уже не мог, естественно, удержаться и при выбрасывании "коллеги" сказал: "Друзья! Это, кстати, называется выкидыш!" И всё. Зал утих и покорно отдался Милявскому. А если бы он вызывал милицию, выкинули бы его.
Конечно, все это, так сказать, на грани фола, но, извините, каков вопрос, такова и находчивость.
Мои эстрадные "грехи" многообразны. Как автор и режиссер я работал с Тарапунькой и Штепселем, Мировым и Новицким, Леонидом Утесовым, позже появились сегодняшние "первачи" Лев Шимелов, Лейла Ашрафова, Владимир Винокур, Илья Олейников; на мне лежит грех придумки женского дуэта "Вероника Маврикиевна и Авдотья Никитична" (покойный Б.Владимиров и В.Тонков), которые из милой зарисовки превратились в национальных героинь, и т.д.
Рост эстрады, к сожалению, пробивался с годами не вглубь, а вширь. Эстрада, получив мощную технику, вышла из уютных концертных залов на широкие просторы Родины, на площади, в парки, Дворцы спорта и стадионы. Я сам, грешным делом, не раз участвовал в подобных преступлениях и как автор, и как режиссер, и как артист. Апофеозом эстрадного самомнения стали, конечно, стадионные зрелища, где вместо полупустых трибун на матчах второй лиги были полные трибуны на шикарных шоу типа "Кино плюс все остальное". Собирались обрывки кинопленок с фрагментами из любимых картин с обожаемыми актерами. При заходящем солнце на экран в виде паруса, сшитого из дюжины несвежих простыней, проецировали фрагмент. И в кульминации сцены на экране с него якобы сходил на помост "живой" артист. Эффект всегда бывал грандиозный. Правда, при сходе с экрана "звезда" награждалась овациями, а уходила, пролепетав что-то бессвязное о своем счастье видеть зрителя, под стук собственных каблуков. Тут-то и возникал я как большой специалист эстрадного киномонолога.
Так появились "шедевры" кинофельетонов моего авторства для В.Марецкой, М.Пуговкина, В.Санаева и других, которыми они пользовались многие годы. Бывали в этих фантастических шоу и трагические срывы. В эстрадных, театральных и спортивных кругах хорошо знают милого, интеллигентного конферансье Евгения Кравинского, мужа моей любимой партнерши по театру Эфроса, блистательной актрисы Антонины Дмитриевой, и отца моего любимого ученика по Театральному институту Кости Кравинского. Женя энциклопедически образован в спорте, особенно в футболе. Он помнит все составы команд всех времен и народов, с фамилиями, именами, голами и травмами. Второй такой энциклопедист - Георгий Менглет, который, разбуди его ночью и спроси, какой счет был в 1947 году в июне месяце у "Динамо" - ЦДКА, ответит не задумываясь. Так вот, Женя Кравинский, человек редкой общительности и открытой доброжелательности, был, как и мы в молодости, завсегдатаем нашего любимого, безвременно сгоревшего в прямом смысле слова ресторана Дома актера. Входя в зал ресторана, он только часа через полтора добирался до своего столика, так много остановок совершал он, чтобы побалакать с приятелями и обменяться душераздирающими сплетнями.
И вот вспоминается трагический случай. В зале ресторана я вдруг увидел в углу за столиком одиноко сидящего Женю Кравинского с потухшим взором. Зрелище было настолько необычным, что я невольно подсел к нему: что случилось?
"Только что прилетел из Грозного, со стадиона", - беззвучно прошипел он. "Что с голосом?" - "Сорвал на стадионе - микрофон отказал. Вообще, жуть! Сейчас же Ленинские дни. Представляешь? Объявлено массовое зрелище: "Ленин и теперь живее всех живых!" Рушиться начало все подряд. Переверзев заболел, у Пуговкина съемки, Никулин с цирком за границей, а Вицин с Моргуновым без него не хотят. Харитонов без фонограммы не соглашается петь свою "Если б гармошка умела", а фонограмму не привезли, а они все в афише. А тут еще объявлен Крамаров, и, как назло, суббота, а в субботу правоверные евреи, если тебе известно, не работают. А никто и в мыслях не держал, что любимец российской шпаны, косой уркан Савка Крамаров по совместительству правоверный еврей. Жуть... Полный стадион. Я выхожу, звучит "Ленин всегда живой", а "Ленин" еще не прилетел из Донецка со вчерашнего стадиона. Срочно гримируют местного артиста, который больше похож на Горького, чем на Ильича, сажают в пролетку и под фонограмму везут два круга по беговой дорожке. Но забыли про Крупскую, и в последний момент меня хватают, заворачивают в плед, и я два круга под потной ленинской подмышкой мотаюсь по стадиону за те же полторы ставки! Ну, можно так жить?"
Жить так действительно было нельзя, и постепенно эти грандиозные шедевры площадного искусства угасли, и на смену им на эти же стадионы вышли смелые и архипопулярные солисты и даже несколько "речевиков". Отсюда и возник одно время условный ценз актерского рейтинга: "Он собирает стадионы", "Он собирает Дворцы спорта", "Он не собирает"... и т.д.
Вечная боль эстрадного артиста - отсутствие репертуара. Дефицит эстрадных авторов существовал всегда и достиг апогея в наши дни, когда они просто исчезли - исчезли не физически, а как профессионалы. Было светлое время, когда ситуация на эстрадном фронте была строго дифференцирована. Замечательные наши друзья Арканов, Горин, Хайт, Курляндский, Жванецкий, позднее Задорнов и другие писали, писали под стоны, просьбы, истерики, а артисты, вымучив для себя материал, бросались его "подминать" под себя и исполнять...
Все кончилось! Все авторы теперь читают сами. Мы - голые и босые. Я иногда думаю: откуда возникла такая уродливая ситуация? Конечно, авторы тоже люди и хотят кушать, а жить и кушать можно, только если тебя узнают в лицо на улицах и в магазинах, а в лицо тебя могут узнавать, только если ты мелькаешь на телеэкране, и чем чаще, тем сытнее ты живешь. Но, конечно, не только животный меркантилизм бросает нынешних сатириков на теле- и эстрадные подмостки. Неизлечимая зараза публичного успеха хватает мертвой хваткой актерского тщеславия наших подчас не очень внешне приспособленных к пребыванию на сцене авторов и лишает нас литературной пищи.
Ну, это все, Боренька, полушутки, хотя и небезосновательные. Но основа упадка эстрадной литературы кроется, как мне кажется, в другом. С незапамятных времен в нашей могучей советской литературе существовали могучие писатели, имеющие Союз, Литфонд, наконец, гордое звание "инженеры человеческих душ" и т.д. Люди, пишущие специально для эстрады, даже пишущие ярко и великолепно, никогда в писатели не допускались - они всегда назывались "авторы". Если попадался поэт, пишущий для эстрады, к нему тут же пришлепы-вали: песенник. Эстрадные авторы тем самым образовывали некий второй и третий эшелоны литераторов, не попадающих в Союз, с трудом и пренебрежением допускавшихся в Дома творчества и т.д., не имевших возможности стать "инженерами душ", а в лучшем случае они могли добраться до сантехника этих душ. Сколько на моей памяти было криков, споров о незаслуженном принижении этого клана, о пересмотре приема авторов в Союз писателей. Все это кончилось тем, что при Всесоюзном управлении охраны авторских прав была создана секция эстрадных авторов с сомнительным уставом и все тем же второсортным статусом. Они не печатались в толстых журналах и не издавались в серьезных издательствах, они были неименитыми - они были авторы. А отсюда уже рукой подать до расхожего нынче сочетания "автор и исполнитель". Вот они и бросились исполнять - круг замкнулся, но нам, артистам, которым нужны слова, от этого не легче.
Поэтому, Боря, девяносто процентов того пародийного материала, который мы позволяем себе показывать зрителю на ТВ или концертах, - это актерская импровизация и авторская самодеятельность. Так как я работаю на эстраде довольно редко и льщу себя надеждой, что считаюсь все-таки театральным актером, то и репертуар держится довольно долго, ибо когда он становится старым, то тут же возникает спасительная рубрика "Перелистывая страницы" и материал из старого превращается в вечный. Работать на эстраде одному, да еще со старыми монологами скучно, и работаем мы с напарником.
Наш дуэт с Державиным возник издревле: сначала мы просто родились в одном роддоме имени Грауэрмана, что ныне выполз на Новый Арбат, а при нашем появлении скромно стоял возле уютной Собачьей площадки. Была такая удивительная площадка в прошлой Москве, с памятником собаке, старинным особнячком, где размещался Институт Гнесиных, деревянными пивными ларьками, где пиво закусывали бутербродами с красной рыбкой и не менее красной икрой, где зимой в ледяное пиво доливали его же из большого чайника, подогретого почти до кипения, чтобы жаждущие аборигены не простудили горлышко, а на фасаде заведения было большое воззвание: "Требуйте долива пива после отстоя пены!" Потом мы "дружили домами" - Державин жил и живет в доме, где помещается Театральное училище им.Щукина, которое мы с ним впоследствии закончили (он позднее, как молодой, я раньше, как старый), а в детстве часто собирались в миниатюрной двухкомнатной квартирке на первом этаже этого же дома, где жила семья Журавлевых, где было весело и шумно, где вокруг младших Журавлевых - Маши и Таты (наших подруг и почти ровесниц) устраивались балы, вечера шарад и импровизаций, где пели, читали и танцевали под аккомпанемент Святослава Рихтера, - думаю, мало кто может похвастаться тем, что имел в своей биографии такого "тапера". Страсть к "эстрадному" пребыванию родилась у нас с Михаилом Михайловичем с "капустников" еще в первом нашем совместном театре (а мы их вместе поменяли в своей жизни три, включая, надеюсь, последний - Театр сатиры), в Театре имени Ленинского комсомола, куда мы попали со студенческой скамьи и где прожили разную, но веселую и молодую актерскую жизнь. У нас с Мишей есть одна эстрадная зарисовка, которая сопутствует нам уже более тридцати лет и, как нам кажется, не стареет. Долгожительство ее предопределено формой. Державин (не владеющий, к сожалению, впрочем, как и я, ни одним зарубежным языком) имеет патологическую способность к имитированию мелодики разных иностранных языков на словесной абракадабре... Номер строится как интервью с приехавшим иностранным гостем, со всеми нюансами советского перевода, где говорится явно одно, а переводится явно другое. Где гость говорит в течение двух-трех минут, а перевод звучит как "Здравствуйте, друзья!". Эта форма проверила себя десятилетиями и не стареет, ибо "резиновая". В каждой ситуации, в каждой аудитории, в каждый данный момент она наполняется сиюсекундным содержанием, что приводит публику в некое ошеломление. Действительно, приезжая на какой-нибудь провинциальный завод, мы до концерта расспрашиваем местных об острых проблемах производства, узнаем об одиозных фигурах данного предприятия, и когда на сцене "иностранец" говорит, что он потрясен женщи-нами номерного завода, после этого закатывает глаза и с вожделенным вздохом произносит: "О! Григорьева", а я "перевожу": "Он без ума от Камзолкиной", - зал встает в едином порыве, ибо никак не может понять, откуда заезжие столичные артисты могут знать фамилии главного бухгалтера предприятия и начальника ВОХРы (военизированной охраны).
Работать и существовать вдвоем многие годы довольно сложно. Недаром, очевидно, так долго проверяют космонавтов на совместимость перед полетом, недаром распадалось столько дуэтов на сцене и в жизни. Мы пока держимся. Почему? Очень разные! Как только накапливает-ся взаимное раздражение, тут же возникает неожиданная разрядка, чаще всего из-за удачной шутки, а также сложилась негласно внутренняя субординация нашего "коллектива", которую Державин формулирует так: "Я парторг и артист, а Ширвиндт худрук и директор".
Один атрибут у Державина, в силу обстоятельств, от него не зависящих, отпал, и он остался только артистом, но артистом замечательным. Кроме Михаила Михайловича я работал на эстраде с Андреем Мироновым. Предательства здесь не было, ибо, как известно, театральные актеры работают на эстраде урывками, между спектаклями, а Державин всегда был, есть и будет одним из самых репертуарных актеров театра. Злой, но вполне замечательный Валентин Гафт, сочинивший много точных стихотворных гадостей в наш адрес, писал:
Державин Ширвиндта заметил,
Благословил, но в гроб не лег,
Им равных не было в дуэте...
Дальше - хамство:
Ушел Державин в "Кабачок",
Но Ширвиндт пережил разлуку.
Ему Миронов протянул
Свою "брильянтовую руку".
Часто на творческих вечерах, когда и Державин и Миронов были на основной сцене, я делил площадку с А.Д.Папановым. Мы не играли с ним вместе - мы сосуществовали: отделение - он, отделение - я. Всегда поражался и поражаюсь до сих пор какой-то прямо-таки "звериной" отдаче Папанова на сцене. Маленький, занюханный провинциальный клубик, сцена Дворца съездов одна и та же запредельная мощь и стопроцентное "отоваривание" зрителя.
Мне всегда было страшно трогательно слушать, с чем бы он ни выступал, будь то пушкинс-кий "Медный всадник", монолог Городничего или блестящий шедевр - музыкальный монолог полотера Дома писателей из пьесы Дыховичного, Слободского, Масса и Червинского "Гурий Львович Синичкин", где он, в полном гриме Льва Николаевича Толстого, с босыми ногами (сделанными по личному папановскому эскизу, с пятнами половой мастики на ступнях, с огромными "рабочими" пальцами), заканчивал свое отделение неприхотливым стишком:
Не знаю, сколько жить еще осталось,