88062.fb2
Удивительно, но я сразу сообразил, что речь идет именно о той папке.
— Что в ней было?
— Ну… документация всякая, — подсказал Гриша Рогожин. — Справки исторические, доклады, несколько фотографий… Кажется, что-то связанное с Ближним Востоком…
Я индифферентно пожал плечами.
— Вот ведь незадача, — сказал Гриша. — Поездочка намечается, надо бы подготовить бумаги. Главное, что эта хреномотия на мне числится. — Он с досадой заглянул в чашку, увидев, что кофе там нет, почесал в затылке, скривился, будто раскусил что-то кислое, покряхтел, бесцельно побренчал чайной ложечкой и сказал, рассеянно кивнув на полки у меня за спиной:
— Слушай, я у тебя посмотрю? Чем черт не шутит…
Только тут я понял, что дело серьезное. И пока Гриша под насмешливым взглядом Герчика копался в моем архиве, пока что-то листал и переставлял с места на место, я как идиот сидел над протоколами давнишнего заседания, даже подчеркивал кое-что, хмурился, изображая деловитость, делал выписки, снова что-то подчеркивал, но сосредоточиться не мог.
А когда Гриша наконец от нас отвязался, на прощание с досадой пробормотав, что, черт его знает, чем приходится заниматься, я прошел в закуток, где были свалены документы комиссии, и под монографиями по истории тюрков раскопал эту папку. Кстати, действительно серую, с полустертыми карандашными буквами на лицевой стороне.
Лучше бы я этого не делал. То, что находилось в папке, как выяснилось, заключало в себе не просто секретную — особо секретную, сверхсекретную документацию. Не таинственные, но вполне обычные ужасы, имеющиеся у любого правительства. Не обман и не лицемерие власти, хотя трактовать это можно было и так. Прежде всего оно заключало в себе жизнь Герчика. И еще жизни многих людей, о которых я тогда даже не подозревал. Ей действительно было бы лучше оставаться в архивах комиссии — переехать в запасники, через какое-то время быть списанной, затеряться среди бумажного хлама. Может, и не выползло бы тогда на свет то жуткое, с чем мне теперь приходится существовать, — эти порождения темноты, эта сумрачная изнанка Вселенной. Но в те дни я об этом, разумеется, не догадывался и поэтому бросил папку в портфель, щелкнул замками, предупредил Герчика, что сегодня уже не вернусь, и, как сейчас помню, усталой неторопливой походкой направился к остановке автобуса. Был как раз час «пик», тысячи москвичей хлынули из предприятий и учреждений, меня толкали, плескалось море дряблых физиономий, чувствовалась всеобщая озабоченность предстоящими выходными, все спешили, протискивались куда-то, обгоняли меня, и никому даже в голову не могло прийти, что я несу с собой бомбу огромной разрушительной силы.
Сам я об этом тоже не догадывался. Я открыл папку около десяти часов вечера и сначала, быстро просмотрев содержимое, решил, что это бред сивой кобылы. Не может подобной нелепостью интересоваться такой человек, как Гриша Рогожин. Вероятно, он искал что-то другое. Но Чем дальше я вчитывался в выцветшие, ломкие документы, чем прочнее, дополняя друг друга, связывались они в единую логическую картину, чем яснее звучали голоса очевидцев, возникающие из прошлого, тем отчетливей я понимал, что это либо чудовищная ложь, либо точно такая же чудовищная правда. И теперь от меня зависит, будет ли эта правда-ложь явлена миру.
А когда часа в три ночи я наконец поднял голову и сквозь распахнутое окно увидел сад в мертвенном лунном свете: серебряные ломкие яблони, черноту малины, опустившийся почти до соседней крыши яркий холодный месяц, — то немедленно закрыл рамы и до упора повернул оконные шпингалеты. Потом тщательно задернул плотные шторы.
Я не хотел оставлять ни одной щели в ночь, потому что это была не ночь, а нечто совсем иное. Теперь я знал все, и мне стало по-настоящему страшно.
Утром Герчик меня огорошил. Потирая руки, морща лоб и вздергивая светлые брови, иронически улыбаясь и вообще всем видом своим изображая причастность, он, чуть ли не подмигивая мне, сообщил, что дома у него тоже был обыск, весьма тщательный, и работали, по всей видимости, профессионалы.
— Знаете, шеф, как я их вычислил? Прямо как в шпионском романе: приклеил волоски между отдельными книгами. А вчера возвращаюсь к себе — нет волосков. Интересно, что мы там такое раскопали?..
Он ждал ответа, но вместо этого я сухо предупредил, что если мне будет звонить некий Рабиков, то меня надо звать сразу, немедленно, где бы я в это время ни находился.
— Александр Михайлович!.. — обиженно протянул Герчик.
Происходило нечто загадочное, а от него скрывали, как от мальчишки. У него даже губы задрожали от разочарования.
— Я набрал ваш отчет. Распечатать?
Несколько мгновений я колебался. С Герчиком мы работали три года. Он единственный, кто остался из моей первоначальной команды. Чересчур порывистый, но надежный. Я ему доверял. И поэтому, открыв «дипломат», выложил на стол проклятую папку.
— Знакомься…
Терзал он ее, наверное, часа полтора — цыкал, хмыкал, недоверчиво кривил рот, ерзал на стуле, а когда закончил, произнес:
— Этого не может быть.
Буквально в ту же секунду раздался телефонный звонок. Удивительно, что мы оба сразу поняли, кто звонит. Герчик посмотрел на меня, я — на него, пауза затянулась, грянул второй звонок и я, будто что-то живое, схватил трубку.
Звонил, разумеется, Рабиков. Он сказал, что на днях послал мне письмо — на официальный адрес, ознакомьтесь, Александр Михайлович. Было бы желательно не опаздывать. Все, до свидания.
И сейчас же затытыкали гудки отбоя. Герчик глядел на меня, как на ожившую статую. Его сплетенные пальцы хрустнули.
— Почту! — потребовал я.
Письмо действительно было. Состояло оно всего из одной фразы: «Место — минус семь остановок, время — через час после контакта по телефону». Подпись — Рабиков.
— Александр Михайлович, возьмите меня с собой, — умоляюще попросил Герчик.
Разумеется, я его не взял. Это слишком напоминало детективные сериалы: язва взяточничества, кейсы, набитые долларами, махинации власти, тщательно скрываемые чиновниками, честный сотрудник полиции, сражающийся против мафии. Только сейчас ощущался какой-то иной привкус. До станции Лианозово (минус семь остановок от Лобни) я добрался действительно через час. Рабиков материализовался из толпы дачников, на ходу бросил: «Быстрее, Александр Михайлович, не отставайте!» — и устремился к ступеням.
Мы выскочили к тропинке, ведущей вдоль гаражей. Я быстро утратил ориентацию. Рабиков же несколько раз уверенно свернул, протащил меня сквозь щель между какими-то киосками, пересек пару улиц, прошил вестибюль некоей конторы и наконец в грязном скверике, стиснутом кирпичными стенами, облегченно вздохнул и плюхнулся на стоящую под двумя тополями скамейку.
— Все, здесь мы можем поговорить.
Сегодня он опять был одет под депутата Каменецкого. Правда, без плаща по случаю жары, в легком светлом костюме. Рубашка с заклепками, множество мелких карманчиков. На голове — не прикрытая кепкой коричневая загорелая лысинка.
Он мне не понравился. Было в нем что-то бесчувственное, словно у робота, мертвенное и механическое, будто из пластика, равнодушное до мозга костей — в том, как он, не прекращая говорить, жадновато закурил, в его серых зрачках, словно приклеенных к глазному яблоку, в абсолютном отсутствии мимики на тусклой физиономии, в жемчужных ногтях, в анатомически скульптурных сочленениях пальцев. Точно он уже давно умер и ходит, лишь повинуясь некоему непонятному долгу. Говорил он, впрочем, тоном деловым и очень серьезным, избегая ненужных подробностей. Я спросил его, почему именно мне он принес эти материалы. Рабиков коротко пояснил, что, например, к президенту или главе правительства ему просто не пробиться — сразу выявят и незамедлительно ликвидируют. А моя кандидатура его вполне устраивает: человек, с одной стороны, как бы на виду, а с другой — еще не слишком обложен различными службами. Хотя, Александр Михайлович, за вами тоже присматривают…
— Ну таких, как я, наверное, немало, — сказал я.
— Но вам я верю. Глупо, правда? Существуют лишь деловые, сугубо профессиональные отношения. Вы, однако, кажетесь мне человеком, который не продаст эти бумаги, не использует их как орудие шантажа, не попытается обменять на карьерные льготы. Короче, вы человек, извините, порядочный.
— Благодарю, — сухо сказал я.
По словам Рабикова, из-за очередной реорганизации секретных служб работа, как он выразился, «крысятника», парализована. Появились зазоры, в которые можно выскочить. Тем не менее он дважды очень строго предупредил, чтобы я ни в коем случае не пытался его разыскивать. Хаос хаосом, а профессиональная деятельность продолжается. Я принес вам секретные документы, такого у нас не прощают.
— Значит, этим вопросом сейчас занимается ФСК, — сказал я.
— Почему вы так решили? — мгновенно спросил Рабиков.
Я рассказал об обысках, которые были у меня и у Герчика. Рабиков на секунду запнулся, опустил веки, подумал, а потом заявил, что причин для серьезной тревоги, по его мнению, нет, это просто подозрения, рутинная проверка всех вариантов, не целенаправленная разработка, а прощупывание слабых мест. Они тоже считают, что я могу обратиться именно к вам. Это, впрочем, не означает, что я действительно к вам обратился. В общем, ерунда, волноваться пока не стоит. Главное, что у Нее сейчас, по-видимому, период ремиссии: контакты затруднены, оперативная информация не проходит. Вероятно, Она вообще не воспринимает сейчас никакой информации (Рабиков так и произносил «Она» с большой буквы). Не надо дергаться, не надо поспешных решений. Ваше дело не тактическая возня с исполнителями, а серьезная стратегическая разработка верхних ярусов власти. Удар должен быть нанесен прежде, чем Она опомнится.
— Ее надо похоронить, — сказал Рабиков.
И вдруг скрипнула скамейка, на которой мы расположились. И орава воробьев, прыгавших по песочнице, брызнула во все стороны.
День на мгновение точно померк.
— А доказательства? — тоном преподавателя математики спросил я. Тогда Рабиков поднял голову и впервые за нашу встречу изобразил нечто вроде улыбки — плоские бесцветные губы растянулись вдоль частокола зубов.
— Доказательства будут, — странным глухим голосом пообещал он.
И внезапно обернулся туда, где далеко отсюда возвышалась на краю Красной площади уступчатая кроваво-темная пирамида и где в полной тишине, стерильности и вечном покое набирало силы Нечто, о чем мы осмеливались говорить только обиняками.
Казалось, Оно к нам прислушивается. Черные, как из копирки, зрачки Рабикова сузились, и, несмотря на солнце, на удручающую жару, я почувствовал, что, как холодный червяк, шевельнулось у меня в груди тельце озноба и что теперь этот озноб будет лизать мое сердце долгие годы.
Я невольно передернул плечами. Он наставлял меня, как соблюдать меры предосторожности, говорил о паролях, свидетельствующих, что собеседник по телефону находится не под контролем, обещал принести кинопленку и некие магнитофонные записи; вероятно, ободряя меня, сказал, что ни при каких условиях нас не засветит, живым я не дамся, можете быть спокойны, Александр Михайлович, вообще все будет в порядке, я это чувствую — и ушел.
Больше я его никогда не видел. Он не позвонил мне и не назначил новую встречу, не принес, как обещал, дополнительных материалов. Он просто исчез. Уже позже, когда кошмар того года закончился, когда комья земли на кладбище прогрохотали по доскам и когда память об осенних событиях начала необратимо выветриваться, вопреки всем запретам я попытался навести о нем какие-то справки. Но тут даже всесильный Гриша Рогожин не смог мне помочь. О Рабикове никто ничего не знал. Его как будто не существовало. Был ли он офицером Госбезопасности, в помутнении разума презревшим служебный долг, или, может быть, сотрудником ГРУ, организации, по слухам, более могущественной, чем прежний КГБ? Может быть, он провалился, пытаясь достать упоминавшиеся материалы, и тогда последние свои дни провел в камере какой-нибудь сверхсекретной тюрьмы, странный неприятный человек, умерший еще до того как он появился передо мной. А быть может, вовсе не провалился, а сменил имя, внешность, исчез в норах, невидимых миру. Я о нем никогда больше не слышал. Он как будто явился из небытия, неся в себе некую миссию, подтолкнул ряд событий, привел в движение невидимый механизм и вернулся обратно в небытие, поскольку миссия завершилась.