88119.fb2
Что же происходит на самом деле? Очевидно, какая-то другая часть мозга прежде была резервной копией той самой зоны, а после ее разрушения произошла перекоммутация (только не спрашивайте меня, каким образом!), и резервная партиция заменила утраченную. И вот пострадавший внезапно произносит свое имя, а затем имя своей жены и наконец, поднатужившись, выговаривает очень трудное четырехсложное слово «сковородка». Не успели вы еще как следует удивиться, как уже он громко жалуется на больничную еду и требует вызвать к нему адвоката по бракоразводным процессам.
После подобных примеров у вас создалось впечатление, что в мозгу все-таки сидит волшебный пастух, ведающий партициями? К великому сожалению, это не так. Если какой-нибудь кусочек человеческого мозга прекратил функционировать, то по большей части на том вся история и кончается.
Рядышком может пропадать, фигурально выражаясь, непаханая умственная целина, но кто отдаст приказ использовать ее по назначению? Тот факт, что иногда это все-таки происходит, вынудил Клитаса задать себе интересный вопрос: «Почему не все слепые гениальны?» В истории человечества можно отыскать немало прославленных слепцов из числа мыслителей, литераторов или музыкантов. Многие из них, подобно Эми с ее скрипкой, были твердо убеждены, что получили свой дар от природы в порядке компенсации.
Поразмыслив, Клитас пришел к выводу, что эти слова буквально отражают истину, скрытую в микроанатомии мозга незрячего, одаренного выдающимся талантом. Конечно, такое случается не слишком часто, поскольку гениев всегда гораздо меньше, чем слепых. Вероятно, иногда этот феномен возникает благодаря тому же механизму, что помогает больным восстановиться после инсульта. И вполне (даже очень вероятно) феномен гениальности можно спровоцировать искусственным путем.
Гарвард и Массачусетский технологический любезно предложили Клитасу специальную стипендию, но он остановил свой выбор на Колумбийском университете, желая быть поближе к Эми, которая поступила в Джуллиард. В Колумбии ему неохотно разрешили записаться сразу на три основных курса — по физиологии, электромеханике и науковедению, и Клитас изумил буквально всех, кто знал его прежде, довольно скромными успехами на студенческой стезе. Причина крылась в том, что он воспринимал учебный план лишь как докучливое дополнение к главному делу. Понятно, что в тех областях знаний, которые для Клитаса были действительно важны, он двигался семимильными шагами.
Кто знает, как могли бы сложиться последующие обстоятельства, уделяй он больше внимания столь тривиальным и скучным вещам, как всемирная история и философия? Если бы Клитас хоть чуточку заинтересовался обязательным курсом литературы, он мог бы совершенно случайно познакомиться с легендой о Пандоре.
Так или иначе, но далее наш рассказ углубляется в темные и таинственные закоулки разума. В течение последующих десяти лет его основная часть (мы постараемся по мере сил игнорировать ее после этого абзаца) включает в себя Клитаса, занятого решением весьма хлопотливых интеллектуальных задач: он препарирует мозги трупов, учится произносить словечко «холецистокинин» и сверлит дырки в черепах добровольцев, чтобы добраться до живого мозга своими электродами.
В параллельной части нашей истории Эми тоже учится произносить «холецистокинин», и по той же самой причине, что заставила Клитаса научиться играть на скрипке.
Их любовь растет, расцветает и зреет. В возрасте 19 лет, после первой докторской степени и перед дипломом доктора медицины, Клитас сделал достаточно длинную паузу в своем главном деле, чтобы они успели пожениться и провести бурный медовый месяц в Париже, где новобрачный разрывался между жаркими прелестями любимой и стерильными боксами института Марэ, выясняя, каким же образом каракатицы обучаются различным вещам, что на самом деле происходит посредством серотонина, который подталкивает аденилатциклазу катализировать синтез циклических аденозиновых монофосфатов[12] как раз в необходимых местах, но это уже основная часть истории, которую мы изо всех сил пытаемся игнорировать, поскольку она потихоньку становится довольно-таки жутковатой.
После Парижа они вернулись в Нью-Йорк, где Клитас за восемь лет выучился на превосходного нейрохирурга, а между делом получил еще и докторскую степень по электромеханике. Все шло по плану, все начинало постепенно вырисовываться.
Еще в тринадцать лет Клитас отметил, что мозг использует гораздо больше клеток для восприятия, обработки и запоминания визуальных образов, чем для информации, поступающей от всех остальных органов чувств (вместе взятых).
Вопрос, отчего не все слепые люди гениальны, является лишь частным случаем обобщенного утверждения: мозг не знает, как лучше всего распорядиться тем, что имеет. В течение последующих лет исследования Клитаса были гораздо тоньше и сложнее, чем предполагалось данным вопросом и данным утверждением, но в итоге, описав круг длиной в 14 лет, молодой ученый вернулся именно туда, откуда начал. Поскольку настоящим ключом ко всей проблеме оказалась зрительная область мозга, или визуальный кортекс.
Когда саксофонисту, играющему на баритоне, приходится транспонировать с листа виолончельную партию, он (очень немногих женщин привлекает этот духовой инструмент!) попросту представляет, что музыка записана не в басовом, а в скрипичном ключе, затем мысленно поднимает все звуки вверх на октаву и далее спокойно играет с листа. Все так просто, что и ребенок способен на это, если пожелает, конечно, играть на столь громоздком и неуклюжем инструменте, как сакс-баритон. Пока глаза саксофониста скользят по крошечному частоколу нот, его пальцы автоматически выполняют взаимно-однозначную трансформацию, которая является теоретическим эквивалентом сложения и вычитания октав, однако умственная работа была проделана еще тогда, когда музыкант, бросив взгляд на правый верхний угол страницы и кисло скривившись, пробормотал: «Дьявольщина, опять виолончель…» Саксофонистам отчего-то не интересны пьесы для виолончели.
Когда слепой Эми нужно «прочитать» ноты, она вынуждена прекратить игру на скрипке, чтобы ощупать брайлевские значки для нот левой рукой. (Многие годы она удерживала инструмент подбородком, и шейные мускулы Эми настолько натренированы, что при желании она легко раздавит грецкий орех, зажатый между ее плечом и подбородком.) Зрительный центр в этом «чтении» не участвует: Эми «слышит» немые ноты кончиками пальцев, запоминает их последовательность в музыкальной фразе, а затем проигрывает эту фразу снова и снова, пока та не перекодируется в механическую память пальцев, присоединившись к уже выученному куску.
Подобно большинству слепых музыкантов, Эми могла похвастать великолепным «ухом»: она гораздо быстрее и лучше запоминала музыку на слух, проигрывая ее по нескольку раз, пускай это даже очень длинная и сложная пьеса. Но для серьезной работы она всегда использовала Брайля, чтобы отделить изначальный замысел композитора от его интерпретации исполнителем или дирижером..
Она никогда не сожалела, что неспособна читать ноты общепринятым способом. И представить не могла, на что это похоже, ибо никогда не видела нотной записи до того, как ослепла. Честно говоря, у нее было самое смутное представление даже о том, как выглядит обычная книжная страница с печатными буквами.
Поэтому, когда на тридцать третьем году ее жизни отец пришел к Эми с предложением купить ей ограниченный дар зрения, она вовсе не торопилась обеими руками ухватиться за этот шанс. Он состоял в безумно дорогой, рискованной и вдобавок уродующей операции: имплантирование на место глазных яблок миниатюрных видеокамер, подключенных к зрительным нервам, чтобы таким образом стимулировать ее дремлющий зрительный центр. А что если операция, сделав Эми полузрячей, заодно повредит ее музыкальным способностям? Теоретически она знала, как зрячие читают музыку, но уже четверть века успешно обходилась без этой способности и отнюдь не была уверена, что получит от нее хоть какую-то пользу, уж, скорее, наоборот.
К тому же концерты, которые регулярно давала Эми, были по большей части благотворительными акциями слепой скрипачки в пользу различных организаций и учебных заведений, помогающих незрячим, но ее отец решительно развеял этот аргумент. Состоятельная публика, сказал он, валом повалит на ее благотворительные концерты, если Эми станет примером слепого музыканта, излечившегося от своего недуга. Она продолжала возражать, но Клитас мягко заметил, что тут он полностью поддерживает папу. Он сказал, что просмотрел соответствующую литературу и переговорил с командой хирургов из Швейцарии, которая с успехом проводила аналогичные операции на непременных собачках и шимпанзе. Думаю, сказал он, сама операция не может принести вреда, даже в том случае, если эксперимент не удастся.
То, о чем Клитас не сообщил ни Эми, ни Линди, ни кому-либо еще из знакомых, являлось омерзительной истиной в мрачном духе Франкенштейна: он сам стоял за этим экспериментом, который не имел ни малейшего отношения к заявленной попытке восстановить зрение Эми, и миниатюрные видеокамеры никто не собирался имплантировать, они были всего лишь удобным предлогом для хирургического изъятия глазных яблок из ее глазниц.
Любой нормальный человек испытал бы заметное потрясение, узнав, что во славу науки некий ученый собирается вынуть у живого человека глаза, и был бы до крайности шокирован, выяснив, что этакую мерзость намерен сотворить муж со своею женой. Но Клитаса, конечно, мы не можем назвать нормальным человеком. Согласно его рациональному способу мышления, глазные яблоки Эми представляли собой бесполезные отростки, блокирующие доступ к оптическим нервам, которые должны поставлять информацию в бездействующий зрительный центр ее мозга. В пустые глазницы можно будет ввести крошечные хирургические инструменты, но мы уже пообещали не вдаваться в мерзкие детали этой части истории.
Конечный результат, однако, совсем не казался омерзительным. Эми наконец согласилась приехать в Женеву, и Клитас со своей хирургической командой (настолько же искусной, насколько лишенной всякой этики) за трое суток провели ее через три двадцатичасовых сессии ужасно головоломной, но совершенно безболезненной микрохирургии. Когда с ее головы сняли все бинты и надели тысячедолларовый парик (они ковырялись в мозгу Эми не только спереди, но и сзади), она стала выглядеть намного привлекательнее, чем до начала операции. Ее собственные волосы всегда были сплошным кошмаром, а глаза опалесцировали неприятной светлой мутью. Теперь они были небесно-голубые, как у маленького ребенка — и никаких видеокамер, мрачно пялящихся на мир.
Клитас объяснил ее отцу, что эта часть эксперимента не удалась, и шестеро швейцарских молодцов, которых он нанял для своей уникальной операции, дружно подтвердили его резюме.
— Все они врали, — сказала Эми. — Они даже не собирались вернуть мне зрение. Единственная цель операции состояла в изменении нормальных функций визуального кортекса, притом таким образом, чтобы я получила доступ к незадействованным участкам собственного мозга. — Она повернулась на звук взволнованного дыхания мужа и пронзила его насквозь незрячими голубыми глазами. — Ты добился такого успеха, Клитас, о котором и не мечтал.
Эми обо всем догадалась, лишь только в ее мозгу развеялся лекарственный туман после последней операции. Ее разум принялся прилежно соединять разрозненные словечки и факты, а дальше все понеслось в геометрической прогрессии, и к тому времени, когда на нее надели парик, она полностью реконструировала весь ход микрохирургической процедуры, опираясь на краткие беседы с Клитасом и собственные ограниченные ощущения. У нее возникли дельные мысли по поводу усовершенствования этой процедуры, и ей ужасно не терпелось продолжить начатое и довести свой разум до полного совершенства.
Что до отношения Эми к мужу, то за короткий промежуток времени (вы дольше будете читать этот абзац) она ощутила подлинный ужас, возненавидела Клитаса, все поняла, полюбила его с новым жаром и пришла наконец в такое эмоциональное состояние, каковое не может описать ни один человеческий язык… К счастью, в распоряжении любящих супругов были Булева алгебра и исчисление пропозиций.
Клитас оставался одним из немногих во всем человечестве, кого новая Эми могла бы любить и даже разговаривать с ним на равных, без всякой снисходительности. Его интеллект был настолько высок, что измерять его какими-то цифрами попросту не имело смысла. Но теперь, по сравнению с женой, он казался малообразованным тугодумом, и это была совсем не та ситуация, с которой Клитас готов был мириться.
Остальное, как принято говорить, принадлежит истории, а также антропологии, как вынуждены признавать каждую минуту те из нас, кто по-прежнему читает собственными глазами. Клитас стал вторым человеком на Земле, который подверг себя той же процедуре. Это ему пришлось делать в бегах от Всемирного комитета по медицинской этике и судебных исполнителей. Через год прооперировались еще четверо, через два года еще 20 человек, потом 200, и 20 000, и так далее. Через десять лет у человека с интеллектуальной профессией просто не оставалось выбора. Или, вернее, был один-единственный выбор: потерять работу или потерять глаза. Операция «Второе зрение» к тому времени была проработана до тонкостей и абсолютно безопасна.
В некоторых странах, в том числе в Соединенных Штатах, она все еще запрещена, но кто кого обманывает? Если у вашего начальника есть Второе зрение, а у вас нет, как долго вы продержитесь на работе? Вы даже не в состоянии поддержать беседу с суперменом, чья память сохраняет десятки энциклопедий, а нервные синапсы работают вшестеро быстрее, чем ваши.
Без Второго зрения вы просто умственно неполноценный, точно так же, как и я.
Конечно, у человека могут быть на то уважительные причины: к примеру, если вы художник, или архитектор, или натуралист, или тренируете собак-поводырей.
Возможно, что у вас нет денег на операцию, но это причина неуважительная, поскольку получить заем под будущие огромные заработки не составит никакого труда. Бывает, наконец, что кто-то слишком любит поглазеть на этот мир, чтобы в последний раз раскрыть свои глаза под операционной лампой.
С Клитасом и Эми меня познакомила музыка. Я был профессором фортепиано в Джуллиарде, где училась Эми, но нынче, разумеется, недостаточно умен, чтобы хоть чему-то ее научить. Иногда они вдвоем приходят послушать меня в тот захолустный полуразвалившийся бар, где собирается наш маленький оркестрик стареющих музыкантов. Со своим первым и одновременно последним зрением.
Должно быть, наша музыка для них слишком скучна и прямолинейна, но Эми с Клитасом оказывают нам честь, не пытаясь нас учить.
Эми стала невинным катализатором резкого поворота человеческой эволюции, а Клитас… Тот был буквально ослеплен любовью. Всем же остальным приходится решать, какого рода слепоту они выбирают.
Почти через 80 000 лет после того, как люди отправили его исследовать наиболее отдаленные части галактики, маленький зонд наконец нашел то, что искал. А-I обладал интеллектом восьмилетнего ребенка и считал, что его задание — самое важное… Он был так запрограммирован. Однако ему хватило ума сообразить, что он столкнулся с явлением, выходящим за границы его понимания, и немедленно доложить об этом людям. Самую лучшую новость, какую только может услышать разумное существо.
Одна беда: зонд — шар размером с баскетбольный мяч, от долгого пребывания в жестоком космосе весь изъеденный звездной пылью и покрытый пятнами — пришел в такое волнение, что забыл, как найти своих создателей. В конце концов, с тех пор, как он получил задание, прошло почти восемьдесят тысячелетий, а за этот срок любой может многое позабыть, особенно простенький маленький зондик, который за эти годы так много узнал, что ему пришлось перенести часть информации в подпространственные ячейки памяти. Десятки тысяч лет он не мог передать людям накопленные сведения в силу самой природы своей миссии.
На какое-то мгновение зонд задумался; его ультракарбоновая оболочка вспыхивала то желтым, то белым, отражая пульсирующий свет галактического ядра, словно окруженного разноцветными облаками. Звезды вращались вокруг ядра так стремительно, что напоминали мошек, вьющихся над ярко светящимся шаром. Зонд вслушивался всеми антеннами и чувствовал гул, подобный жужжанию миллиарда пчел или звучанию хора гобоев. Почти 70 000 лет он стремился сюда, к ядру галактики, и эта музыка космоса утешила и успокоила его за несколько секунд. И маленький зонд вспомнил, что надо делать: «Полечу обратно по тому же курсу, каким прилетел. Рано или поздно я найду человека. А люди знают, что делать».
Зонд включил подпространственный двигатель и нырнул в рябь света: металлическая галька, брошенная в галактический водоем; капелька, вспыхнувшая ярко, как звезда, и тут же пропавшая. Пока А-I с тягучей медлительностью катился по пятому измерению к тому месту, где он последний раз говорил с человеком, им вновь овладело радостное возбуждение. «Они будут так мной гордиться! И я никогда больше не попаду один в пустой космос. Теперь я им очень нужен, и они не пошлют меня в темноту. Как здорово будет снова оказаться среди людей!»
Из небытия капелька снова переместилась в обычный космос.
Я здесь! — телепатически воскликнул он. — Я не знаю, что делать дальше, но знаю, что должен с кем-нибудь поговорить!
В тот день, когда Вселенная стала другой, случилось так, что Джон-6564 (арчталлеанин был гомофилом и носил имя, как у людей) подремывал за штурвалом своего патрульного крейсера. Пустяки: искусственный разум древних устройств, сделанных людьми, выполнил все необходимые астронавигационные расчеты. Джон-6564 был старшим офицером Первого и теперь единственного оборонительного Крыла арчталлеанского флота, командиром патрульного звена из двенадцати крейсеров (священное число, поскольку именно столько было Великих Союзов). Когда-то у галактических союзников имелись сотни таких Крыльев, но с той славной поры минуло триста поколений, и Великая Война, как и Союзы, объединившие всю галактику, теперь стали всего лишь воспоминаниями, передающимися от отца к сыну, поскольку отцы и дети всегда были и всегда будут. Джон-6564 хранил воспоминания своего старинного рода, восходящие еще к Великой Эпохе, к тем временам, когда при одном упоминании о причастности к арчталлеанскому сословию представители малых рас уважительно замолкали. Но в нынешние темные времена все, на что Джон-6564 мог надеяться, — это быть межзвездным патрульным. Благородные порывы вознесли его в космос, и он верил, что когда-нибудь достигнет вершин славы.
Когда он почувствовал касание человеческого разума, сон отступил, и Джон-6564 вскочил с кресла.
— Что это было? — спросил он у экипажа; каждый из двенадцати проснулся, независимо от того, была ли сейчас его вахта.
Соратники удивленно уставились на командира. Стебельчатые глаза выдвинулись до предела, клювы раскрылись. Все молчали, и Джон-6564 прекрасно понимал, почему.
Я здесь! — кричал человеческий разум, и отчаяние в его тоне взывало к немедленным действиям.
Каждый арчталлеанин хотя бы раз ощутил прикосновение человеческого разума и не мог спутать его ни с чем: древние станции, хранимые в подпространстве тысячелетиями, включались и давали сигнал раз в двести десять священных единиц времени — земных лет, — всего лишь раз в одну арчталлеанскую жизнь.
Два миллиона лет Земля взращивала человечество, пока люди не отправились покорять космос. Сама Земля превратилась в неприкосновенную планету, в святилище для всех галактических рас. Там никто не селился до конца Великой Эпохи, наступившего шестьдесят тысяч лет назад.
Я не знаю, что делать дальше, — сказал человеческий разум, — я должен с кем-нибудь поговорить!
В мгновение ока весь экипаж собрался в рубке. Длинные пальцы упали на пульты телепаткомов, артефактов человеческой технологии, позволяющих разумным существам общаться друг с другом, невзирая на огромные расстояния и лингвистические барьеры. За время Великой Эпохи люди построили по крайней мере двенадцать телепатических станций размером с Луну и рассеяли их по всей галактике. Каждая была способна принять, усилить и передать информацию на десятки тысяч световых лет с быстротой самой мысли. Только две станции уцелели после Великой Войны; теперь их любовно оберегали и, конечно же, не использовали. Кто осмелился бы изнашивать величайшее создание человеческой технологии только затем, чтобы поговорить с кем-то из малых рас? Да и что он мог бы сказать? Впрочем, это было неважно: секретные коды знала лишь горстка избранных. Так что станции только вовремя смазывали, чистили и поддерживали состав воздуха и температуру, необходимые людям, которые когда-то работали там.