8812.fb2
На это Маркс сказал, что он меня лично не знает, что он не имеет никакого частного обвинения, но находит достаточным, что я русский, и притом русский, который во всем, что писал, поддерживает Россию, - что, наконец, если комитет не исключит меня, то он, Маркс, со всеми своими будет принужден выйти.
Эрнст Джонс, французы, поляки, итальянцы, человека два-три немцев и англичане вотировали за меня. Маркс остался в страшном меньшинстве. Он встал и с своими присными оставил комитет и не возвращался более.
Побитые в комитете, марксиды отретировались в свою твердыню - в "Morning Advertiser". Герст и Блакет издали английский перевод одного тома "Былого и дум", включив в него "Тюрьму и ссылку". Чтоб товар продать лицом, они, не обинуясь, поставили: "My exile (152) in Siberia"202 на заглавном листе. "Express" первый заметил это фанфаронство. Я написал к издателю письмо и другое - в "Express". Герст и Блакет объявили, что заглавие было сделано ими, что в оригинале его нет, но что Гофман и Кампе поставили в немецком переводе тоже в "Сибирь". - "Express" вое это напечатал. Казалось, дело было кончено. Но "Morning Advertiser" начал меня шпиговать в неделю раза два-три. Он говорил, что я слово "Сибирь" употребил для лучшего сбыта книги, что я протестовал через пять дней после выхода книги, то есть давши время сбыть издание. Я отвечал; они сделали рубрику: "Case of М. Н."203, как помещают дополнения к убийствам или уголовным процессам... Адвертейзеровкие немцы не только сомневались в Сибири, приписанной книгопродавцем, но и в самой ссылке. "В Вятке и Новгороде г. Г. был на императорской службе, - где же и когда он был в ссылке?"
Наконец, интерес иссяк... и "Morning Advertiser" забыл меня.
Прошло четыре года. Началась итальянская война - красный Маркс избрал самый черно-желтый журнал в Германии, "Аугсбургскую газету", и в ней стал выдавать (анонимно) Карла Фогта за агента принца Наполеона, Кошута, С. Телеки, Пульского и проч. - как продавшихся Бонапарту. Вслед за тем он напечатал: "Г., по самым верным источникам, получает большие деньги от Наполеона. Его близкие сношения с Palais-RoyaleM были и прежде не тайной..."
Я не отвечал, он зато был почти обрадован, когда тощий лондонский журнал "Herrman" поместил статейку, в которой говорится, - несмотря на то что я десять раз отвечал, что я этого никогда не писал, - что я "рекомендую России завоевать Вену и считаю ее столицей славянского мира".
Мы сидели за обедом - человек десять; кто-то рассказывал из газет о злодействах, сделанных Урбаном с своими пандурами возле Комо. Кавур обнародовал их. Что касается до Урбана, в нем сомневаться было грешно. Кондотьер, без роду и племени, он родился где-то на - биваках и вырос в каких-то казармах; fille du regiment (153) мужского пола и по всему, par droit de conquete et par, droit de naissanoe204 свирепый солдат, пандур и прабитель.
Дело было как-то около Маженты и Солферино. Немецкий патриотизм был тогда в периоде злейшей ярости; классическая любовь к Италии, патриотическая ненависть к Австрии - все исчезло перед патосом национальной гордости, хотевшей во что б ни стало удержать чужой "квадрилатер"205. Баварцы собирались идти - несмотря на то что их никто не посылал, никто не звал. никто не пускал... гремя ржавыми саблями бефрейюнгс-крига206 - они запаивали пивом и засыпали цветами всяких кроатов и далматов, шедших бить итальянцев за Австрию и за свое собственное рабство. Либеральный изгнанник Бухер и какой-то, должно быть, побочный потомок Барбароссы Родбартус - протестовали против всякого притязания иностранцев (то есть итальянцев) на Венецию...
При этих неблагоприятных обстоятельствах и был между супом и рыбой поднят несчастный вопрос об злодействах Урбана.
- Ну, а если это неправда? - заметил, несколько побледневши, D-r Мюллер-Стрюбинг из Мекленбурга по телесному и Берлина - по духовному рождению.
- Однако ж нота Кавура...
- Ничего не доказывает.
- В таком случае, - заметил я, - может, под Мажентой австрийцы разбили наголову французов - ведь никто из нас не был там.
- Это другое дело... там тысячи свидетелей, а тут какие-то итальянские мужики.
- Да что за охота защищать австрийских генералов... Разве мы и их и прусских генералов, офицеров не знаем по 1848 году? Эти проклятые юнкеры, с дерзким лицом и надменным видом...
- Господа, - заметил Мюллер, - прусских офицеров не следует оскорблять и ставить наряду с австрийскими.
- Таких тонкостей мы не знаем; все они несносны, противны, мне кажется, что все они, да и вдобавок наши лейб-гвардейцы, - такие же... (154)
- Кто обижает прусских офицеров, обижает прусский народ, они с ним неразрывны, - и Мюллер, совсем бледный, отставил в первый раз отроду дрожащей рукой стакан налитого пива.
- Наш; друг Мюллер - величайший патриот Германии, - сказал я, все еще полушутя, - он на алтарь отечества приносит больше, чем жизнь, больше, чем обожженную руку: он жертвует здравым смыслом.
- И нога его не будет в доме, где обижают германский народ, - с этими словами мой .доктор философии встал, бросил на стал салфетку - как материальный знак разрыва - и мрачно вышел... С тех пор мы не виделись.
А ведь мы с ним пили на "du"207 у Стеели, Gendarmen platz, в Берлине, в 1847 году, и он был самый лучший и самый счастливый немецкий Bummler208 из всех виденных мною. Не въезжая в Россию, он как-то всю жизнь прожил с русскими, - и биография его не лишена для нас интереса.
Как вое немцы, не работающие руками, Мюллер учился древним языкам очень долго и подробно, знал их очень хорошо и много, - его образование было до того упорно классическое, - что не имел времени никогда заглянуть ни в какую книгу об естествоведении, хотя естественные науки уважал, зная, что Гумбольдт ими занимался всю жизнь. Мюллер, как все филологи, умер бы от стыда, если б он не знал какую-нибудь книжонку - средневековую или классическую дрянь, и, не обинуясь, признавался, например, в совершенном неведении физики, химии и проч. Страстный музыкант - без Anschlaga209 и голоса, и платонический эстетик, не умевший карандаша в руки взять и изучавший картины и статуи в Берлине, Мюллер начал свою карьеру глубокомысленными статьями об игре талантливых, но все неизвестных берлинских актеров в "Шпенеровой газете" и был страстным любителем спектакля. Театр, впрочем, не мешал ему любить вообще все зрелища, от зверинцев с пожилыми львами и умывающимися белыми медведями и фокусников до панорам, косморам, акробатов, телят с двумя головами, восковых фигур, ученых собак и проч. (155)
В жизнь мою я не видывал такого деятельного лентяя, такого вечно занятого - праздношатающегося. Утомленный, в поту, в пыли, измятый, затасканный, приходил он в одиннадцатом часу вечера и бросался на диван, вы думаете, у себя в комнате? Совсем нет, в учено-литературной биркнейпе210 у Стеели, и принимался за пиво.. выпивал он его нечеловеческое количество - беспрестанно стучал крышкой кружки, - и Jungfer211 уже знала без слов и просьбы, что следует нести другую. Здесь, окруженный отставными актерами и еще не принятыми в литературу писателями, проповедовал Мюллер часы о Каулбахе и Корнелиусе, о том, как пел в этот вечер Лабочета (!) в Королевской опере, о том, как мысль губит стихотворение и портит картину, убивая ее непосредственность, и вдруг вскакивал, вспомнив, что он должен завтра в восемь часов утра бежать к Пассаланье в египетский музей смотреть новую мумию - и это непременно в восемь часов, потому что в половину десятого один приятель обещал ему сводить его в конюшню английского посланника показать, как англичане отлично содержат лошадей. Схваченный таким воспоминанием, Мюллер, извиняясь, наскоро выпивал кружку, забывая то очки, то платок, то крошечную табакерку. бежал в какой-то переулок на Шпре, подымался в четвертый этаж и торопился выспаться, чтоб не заставить дожидаться мумию, три-четыре тысячи лет покоившуюся, не нуждаясь ни в Пассаланье, ни в D-r Мюллере.
Без гроша денег и тратя последние на cerealia и circenses212, Мюллер жил на антониевой пище, храня внутри сердца непреодолимую любовь к кухонным редкостям и столовым лакомствам. Зато, когда фортуна ему улыбалась и его несчастная любовь могла перейти в реальную, он торжественно доказывал, что он не только уважал категорию качества, но столько же отдавал справедливость категории количества.
Судьба, редко балующая немцев, - особенно идущих по филологической части, - сильно баловала Мюллера. Он случайно попал в пассатное русское общество - и притом молодых и образованных русских. Оно завертело его - закормило, запоило. Это было лучшее, поэти(156)ческое время его жизни, Genussjahre!213 Лица менялись - пир продолжался, бессменным был один Мюллер. Кого и кого с 1840 года не водил он по музеям, кому не. объяснял Каулбаха, кого не водил в университет? Тогда была эпоха поклонения Германии в пущем разгаре - русский останавливался с почтением в Берлине и, тронутый, что попирает философскую землю, - которую Гегель попирал, - поминал его и учеников его с Мюллером языческими возлияниями и страсбургскими пирогами.
Эти события могли расстроить все миросозерцание какого угодно немца. Немец не может одним синтезисом обнять страсбургские пироги и шампанское с изучением Гегеля, идущим даже до брошюр Маргейнеке, Бадера, Вердера, Шаллера, Розенкранца и всех в жизни усопших знаменитостей сороковых годов. У них все еще если страсбургский пирог - то банкир, если Champagner - то юнкер.
Мюллер, довольный, что нашел такое вкусное сочетание науки с жизнию, сбился с ног - покоя ему не было ни одного дня. Русская семья, усаживаясь в почтовую карету (или потом в вагон), чтоб ехать в Париж, перебрасывала его, как ракету волана, к русской семье, подъезжавшей из Кенигсберга или Штеттина. С провод он торопился на встречу, и горькое пиво разлуки было нагоняемо сладким пивом нового знакомства. Виргилий философского чистилища, он вводил северных неофитов в берлинскую жизнь и разом открывал им двери в святилище des reinen Denkens und des deutschen Kneipens214, Чистые душою соотечественники наши оставляли с увлечением прибранные комнаты и порядочное вино отелей, чтоб бежать с Мюллером в душную полпивную. Они все были вне себя от буршикозной жизни, и скверный табачный дым Германии - им сладок и приятен был.
В 1847 году и я делил эти увлечения - и мне казалось, что я как-то выше становлюсь в общественном значении, оттого что по вечерам встречал в полпивной Ауэрбаха - читавшего карикатурно Шиллерову "Burgschafb и рассказывавшего смешные анекдоты вроде того, как русский генерал покупал для двора какие-то картины (157) в Дюссельдорфе. Генерал был не совсем доволен величиной картины и думал, что живописец хочет его обмерить. "Гут, - говорит он, - абер клейя.Кеизер liebtgros. se Bilder, Кейзер sehr klug; Gott kluger. aber Кейзер noch jung"215 и т. п. Сверх Ауэрбаха там бывали два-три берлинских (что было в этом звуке для русского уха сороковых годов!) профессора, один из них в каком-то сертуке на военный манер, и какой-то спившийся актер, который был недоволен современным сценическим искусством и считал себя неузнанным гением. Этого неоцененного Талму заставляли всякий вечер петь куплеты "о покушении Фиэски на Людвига-Филиппа" и немного потише о выстреле Чеха в прусского короля.
Hatte keiner |e so Pech;
Wie der Burgermeister Tscbech,
Denn er schoss der Landesmutter,
Durch den Rock ins Unterfutter216.
Вот она, свободная-то Европа!.. вот они, Афины на Шпре! И как мне было жаль друзей на Тверском бульваре и на Невском проспекте.
Зачем износились все эти чувства непочатости, северной свежести и неведения, удивленья, поклоненья?.. Все это оптический обман, - что же за беда... Разве мы в театр ходим не из-за оптического обмана, только тут мы сами в заговоре с обманщиком, - а там обман если и есть, то нет обманщика. Потом всякий увидит свои ошибки... улыбнется, немного посовестится, солжет, что этого никогда не было... а веселые-то минуты были-таки.
Зачем видеть сразу всю подноготную - мне просто хотелось бы воротиться к прежним декорациям и взглянуть на них с лицевой стороны... "Луиза... обмани меня, солги, Луиза!"
Но Луиза (тоже Мюллер), отворачиваясь от старика. говорит, надувши губки: "Ach, um Himmelsgnaden, las-sen Sie doch ihre Torheiten und gehen Sie mit ihren Weg!"...217 и бреди себе по мостовой из булыжника, в пы(158)ли, шуме, треске, в безотрадных, ненужных, мелькающих встречах - ничем не наслаждаясь, ничему не удивляясь и торопясь к выходу - зачем? Затем, что его миновать нельзя.
Возвращаясь к Мюллеру, я должен сказать, что не все же он жил бабочкой, перелетая от Кронгартена - Под-Липы. Нет, и его молодость имела свою героическую главу, он высидел целых пять лет в тюрьме - и никогда порядком не знал, за что - так же как и философское правительство, которое его засадило; тогда преследовали отголоски гамбахского праздника, студентских речей, брудершафтоких тостов, буршентумоких идей и гугендбундских воспоминаний. Вероятно, и Мюллер что-нибудь вспомнил, - его и посадили. Конечно, во всех Пруссиях с Вестфалией и Рейнскими провинциями не было субъекта меньше опасного для правительства, как Мюллер. Мюллер родился зрителем, шафером, публикой. Во время берлинской революции 1848 - он отнесся к ней точно так же - он бегал с улицы на улицу, подвергаясь то пуле, то аресту, для того чтоб посмотреть, что там делается и что тут.
После революции отеческое управление короля-богослова и философа стало тяжело, и Мюллер, походивши еще с полгода к Стеели и Пассаланье, начал скучать. Звезда его стояла высоко - спасенье было возле. Полина Гарсия-Виардо пригласила его к себе .в Париж. Она была так покрыта нашими подснежными венками, так окружена северной любовью нашей, что сама состояла на правах русской и имела, стало быть, в свою очередь неотъемлемое право на чичеронство Мюллера в Берлине.
Виардо звала его погостить у них. Быть в доме у умной, блестящей, образованной Виардо значило разом перешагнуть пропасть, которая делит всякого туриста от парижского и лондонского общества, всякого немца без особенных примет - от французов. Быть у нее в доме значило быть в кругу артистов и либералов маррастовского цвета, литераторов, Ж. Санд и проч. Кто не позавидовал бы Мюллеру и его дебютам в Париже.
На другой день после своего приезда он прибежал ко мне, совершенно запаленный от устали и суеты, и, не имея времени сказать двух слов, выпил бутылку вина, разбил стакан, взял мою трубочку и побежал в театр. В театре он трубочку потерял и, проведя целую (159) ночь по разным полицейским домам, явился ко мне с повинной головой. Я отпустил ему грех бинокля - за удовольствие, которое" мне он доставлял своим медовым месяцем в Париже. Тут только он показал всю ширь своих способностей, он вырос ненасытностью всего на свете - картин, дворцов, звуков, видов, потрясений, еды и питья. Проглотив три-четыре дюжины устриц, он принимался за три других, потом за омара, потом за целый обед, окончив бутылку шампанского, он наливал с таким же наслаждением стакан пива, сходя с лестницы Вандомской колонны, он шел на купол Пантеона, и там и тут удивляясь громким и наивным удивлением немца - этого провинциала по натуре. Между волком и собакой218 забегал он ко мне - выпивал галон пива, ел что попало, и когда волк брал верх над собакой - Мюллер уж сидел в райке какого-нибудь театра, заливаясь громким гутуральным219 хохотом и потом, струившимся со всего лица его.
Не успел еще Мюллер досмотреть Париж и догадаться, что он становится невыносимо противен - как Ж. Санд его увезла к себе в Nohant. Для элегантной Виардо Мюллер a la longue220 был слишком грузен; с ним случались в ее гостиной разные несчастия - раз как-то он с неосторожной скоростью уничтожил целую корзиночку каких-то особенных чудес, приготовленных к чаю для десяти человек так что когда Виардо их предложила - в корзинке были одни крошки, и не в одной корзинке, а и на усах Мюллера221.
Виардо передала его Ж. Санд. Ж. Санд, наскучив Парижем, ехала на покойное помещичье житье... Ж. Санд сделала с Мюллером чудеса, она как-то вычистила, прибрала, привела его в порядок - исчез темный табак, покрывавший верхнюю часть его белокурых усов, и доля немецких кнейповых песен заменилась французскими, вроде: "Pricadier, repontit Pantore"222. Мюллер (160) вставил в Nohant двойную рамку лорнета в глаз и помолодел. Когда он приехал в Париж в отпуск, я его едва узнал.
Зачем он не утонул, купаясь в Nohant? Зачем не зашибла его где-нибудь железная дорога? Жизнь его окончилась бы, не зная горя, веселой прогулкой по кунсткамере с буфетами, плошками и музыкой.
После 13 июня 1849 я уехал из Парижа; геройство Мюллера, кричавшего "Auarmes!"223 на Chaussee dAntin, я рассказал в другом месте. Возвратившись в 1850 году в Париж, я Мюллера не видел, он был у Ж. Санд - меня выслали из Франции. Года через два я был в Лондоне и шел по Трафальгарской площади. Какой-то господин пристально смотрел в вставленный лорнет на Нельсона, досмотревши его с лицевой стороны, он занялся правой.
"Да, это он? Кажется, он".
Между тем господин занялся спиной адмирала.
- Мюллер! - закричал я ему, он не тотчас пришел в себя: так его заняла плохая статуя скверного человека - но потом с криком "Potz Tausend!"224 бросился ко мне. Он переехал на житье в Лондон, счастливая звезда его померкла. Да и трудно сказать, зачем он приехал именно в Лондон. Буммлеру225, когда у него есть деньги, - нельзя не побывать в Лондоне, в нем будет пробел, раскаяние, неудовлетворенное желание, но жить в Лондоне ему нельзя и с деньгами, - а без денег и думать нечего.
В Лондоне надобно работать в самом деле, работать безостановочно, как локомотив, правильно, как машина, если человек отошел на день, на его месте стоят двое других, если человек занемог - его считают мертвым - все, от кого ему надобно получать работу, и здоровым - все, кому надобно получать от него деньги.
Мюллер, Мюллер... Куда ты попал из должности Виргилия в Берлине, из салонов Виардо, из помещичьей неги Ж. Санд. Прощай ноганские пресале226 и пулярды; прощай русские завтраки, продолжающиеся до вечера, и русские обеды, оканчивающиеся на другой день, да прощай и русские, - в Лондон русские ездили на скорую (161) руку, сконфуженные, потерянные - им было не до Мюллера. Да, кстати, прощай и солнце, которое так хорошо греет и весело светит, - когда нет денег на внутреннее топливо... туман, дым и вечная борьба работы, бой из-за работы!