88133.fb2
В.К.: Так ведь по большому счету не так уж много времени и прошло. Чтобы появились сильные образцы «религиозной фантастики», нужно, чтобы сначала очень многое продумалось, прочувствовалось, проговорилось, испыталось в новых условиях жизни. Я не жду ничего серьезного и глубокого на волне ажиотажа, бума. Только-только религиозная жизнь входит в более или менее спокойное русло. Подождем еще лет десять — пятнадцать…
М.Г.: Как вы сами отметили, даже на Западе, где существует вполне давняя и почтенная религиозная традиция, заметные фантастические произведения на религиозную тему можно пересчитать по пальцам. И даже с Толкином не все так просто. Он среди перечисленных вами примеров самый спорный — и одновременно самый знаменитый. То есть опять парадокс. Если фантастика, как мы согласились, по определению обладает неким религиозным посылом, то сохранится ли этот посыл при обращении к религии впрямую? Не к онтологической проблематике, а именно к тому или иному конкретному верованию?
В.К.: В каком смысле — «обращение»? Если автор сознательно ставит перед собой задачу миссионерской проповеди и использует художественные приемы лишь в качестве средства, то соглашусь: тогда фантастика перестанет быть литературой, и очень быстро. Она станет беллетризованной формой проповеди. Собственно, в этом нет ничего ужасного — те же «Письма Баламута» Клайва Льюиса являются именно такой литературной проповедью. В отличие от его же «Пока мы лиц не обрели». Просто это разные жанры.
Следовательно, если автор переходит некую границу — начинается неизбежная профанация. Профанация эта до поры до времени может быть замаскирована чисто литературными средствами, но рано или поздно шило вылезет из мешка.
М.Г.: Вот именно. Боюсь, мы сейчас и имеем дело с такой профанацией — по большей части. То, что можно делать с научными истинами в пределах художественной литературы (экспериментировать, дополнять, «поправлять»), нельзя проделывать с истиной религиозной, в особенности человеку верующему. Яркий пример тому — «Пелагия и красный петух» Бориса Акунина. А с другой стороны, я как-то плохо представляю себе фантастику, строго ограниченную религиозными догмами. Мало того, я очень сомневаюсь, что такую «душеспасительную» фантастику с восторгом встретит непривычный к ней читатель.
В.К.: Многие встретят это отрицательно. Но писатель не должен слишком уж сильно тяготиться этим обстоятельством. «Каждый пишет как он дышит». В конце концов, тот же Вячеслав Рыбаков своим романом «На чужом пиру» вызвал массовый читательский гнев. И что с того? Человек написал (и талантливо!) то, что думает. Писал кровью сердца, а не ради тиража. Все равно ведь найдется читатель, «которому эта проповедь средствами фантастики окажется близкой. Тут важна прежде всего искренность текста. Если автор дышит верой и пишет об этом, потому что не может не писать, и если вдобавок он еще и умеет писать — получится талантливая вещь. И это будет литературой. Может, даже Литературой.
М.Г.: Как раз «На чужом пиру» мне кажется во всех смыслах вещью неудачной. В том числе неудачей художественной, литературной. Вот я и хочу спросить: не уподобится ли фантаст-неофит, весьма упрощенно и напористо втолковывающий читателю «Благую Весть» в своем пересказе, пропагандистам советских времен, сочинявшим истории о «настоящем пионере Васе»?
В.К.: Тут ключевое слово — «пропагандист». Агитатор пишет не потому, что это для него естественный (да, пожалуй, и единственный) способ дышать, а потому, что отрабатывает социальный заказ. Пускай даже не из меркантильных соображений — но все равно у него превалирует некая «внешняя» задача. Советскому пропагандисту, даже идейному, пионер Вася был сам по себе безразличен. Но он понимал, что детей надо воспитывать на «положительных примерах», и гнал километрами пионерогеройский текст. То же самое возможно и в случае религиозного пропагандиста. Будет километрами гнать благочестивые рассказы, в большинстве своем глубоко вторичные.
М.Г.: Страшно не то, что это будет плохая литература — это просто грустно. Страшно то, что такая литература порою бывает весьма опасна. Не знаю, искренне ли верил советский пропагандист в «инженеров-вредителей» и «врачей-убийц» или просто цинично зарабатывал на своих опусах. Но известно, к чему это привело. Это, конечно, крайний пример, но любую, самую гуманную, самую замечательную идею можно так чудовищно исказить, что от нее ничего не останется. Как бы и в теоцентричной фантастике не появились авторы, которые станут рисовать новый «образ врага», реанимировать старые и сочинять новые зловещие мифы — вплоть до пресловутой «крови христианских младенцев». И все это — многотысячными тиражами. А учитывая, что «массолитовский» читатель в этом вопросе клинически безграмотен, результат может быть самым непредсказуемым. Я боюсь, что «миссионерский пыл» в совокупности с требованиями к массовому роману может породить самые чудовищные химеры. Причем, химеры агрессивные.
В.К.: Я подобных текстов не читал, за исключением разве что Григория Климова, который, впрочем, никогда и не проходил по разряду фантастики. Тексты его чудовищны в равном отношении как с художественной, так и с богословской точки зрения и популярны лишь в среде явных маргиналов.
М.Г.: Речь не об отдельных одиозных фигурах — Климове или, скажем, Петухове… Я говорю о другом. Мне, человеку нерелигиозному, и то обидно видеть упрощение христианства, сильного именно своей невероятной сложностью, противоречивостью. Упрощение вплоть до уступок наивному язычеству, когда ради пущей занимательности единого Бога представляют себе просто как самого могучего из многих, а адепты «истинной веры» сплошь и рядом прибегают к магии.
Кстати, именно отсутствие магии и является одним из критериев, отличающих «сакральную фантастику» от фэнтези. Ведь что такое магия — это система ритуалов, вынуждающих некие высшие силы к определенным реакциям, в то время как все монотеистические религии — христианство, ислам, иудаизм — полагаются не на магию, а на Чудо. А оно «неконтролируемо». Требовать Чуда может только доктор Фауст, и сами знаете у кого. А многие авторы, кажется, вовсе не делают различия между магией и Чудом… Их герои смело берут на вооружение магические атрибуты как базуки. И мало кто уповает на крест и молитву.
Для неофитов такие представления если не типичны, то вполне естественны, но ведь все это преподносится, как откровения посвященных!
В.К.: Но опять же — где примеры из нашей современной фантастики? (Я говорю именно о «теоцентричной» фантастике, а не о книгах, допустим, Перумова.) Кстати, в церковной среде отношение к фантастике как к литературному жанру довольно настороженное, и неофит, возжелавший проповедовать средствами литературы, скорее всего, обратится к реалистическому методу. Хотя лично мне такие неофиты-реалисты неизвестны. Зато мне известны авторы-реалисты, которых неофитами назвать никак нельзя. И они далеки от ваших упреков. К примеру, Максим Яковлев — писатель талантливый, но совершенно неизвестный вне церковной среды. Или ранние рассказы Николая Байтова, «Из записок «Прихожане» Ирины Поволоцкой.
М.Г.: В том-то и дело, что ваши примеры — из другой области. А здесь сам жанр диктует вполне благонамеренным авторам свои законы. Вот и стараются они закрутить сюжет потуже. В результате в «Золотом солнце» Д. Володихина и Н. Мазовой Бог не столько Единый, сколько самый «крутой».
В.К.: Это только с точки зрения героев — Малабарки и Ланина, которые не сразу и не вдруг начинают понимать, чем их новый Бог принципиально отличается от старых. Психологически такая их реакция совершенно естественна. Им еще предстоит понять, что Господь — не в буре, не в громе, а в тихом дуновении ветра.
М.Г.: Пока что они любят его потому, что он дает даром то, что у остальных богов надо выкупать. А в володихинском «Полдне…» ангелы и вовсе вооружаются гранатометами. В «Шарманщике» О. Марьина (Сб. «Сакральная фантастика» № 4) темные силы умиротворяются добровольной человеческой жертвой. В рыбаковском «На чужом пиру» уже действуют «враги народа», тайно доводящие лучшие умы России до состояния полного идиотизма.
В.К.: «На чужом пиру» — роман политический, но не теоцентричный. Мистика там играет откровенно второстепенную роль.
М.Г.: Ну, а кто тут его в пример приводил только что?.. Кстати, в этом смысле «Спектр» С. Лукьяненко — роман по-своему «богоискательский». Это редкий образец такта и именно теологической взвешенности. Его можно во многом упрекнуть, но только не в бестактности. Впрочем, есть и другие удачи…
В.К.: Можно назвать и повесть Владимира Хлумова «Прелесть» — необычная фантастика, по художественным особенностям во многом близкая к постмодернизму. Или повесть Далии Трускиновской «Ксения» о Святой Ксении Петербургской. Вспомним произведения А. Валентинова — «Овернский клирик», «Небеса ликуют», «Дезертир», «Ола». Эти романы, сделанные на материале реальной истории, действительно религиозная фантастика, вся пронизанная духовными исканиями и мистикой. Такое писать сложнее. Требуется не только глубокое знание истории, но и умение «минимизировать» свою фантазию, обращенную в сторону божественного.
М.Г.: Да. Как ни странно, лишние степени свободы вредны — и для «просто» фантастики, а для теоцентричной и подавно. Чтобы не наломать теологических и прочих дров, нужны какие-то ограничения, и если у автора нет ограничений внутренних, то срабатывают внешние — обусловленные, скажем, историческим правдоподобием, фактологией. Недаром основные удачи теоцентричной фантастики намечаются в основном в области мистико-исторического романа. Тот же Валентинов, Хаецкая, Елисеева…
В.К.: Заметим, все они — профессиональные историки. А профессия накладывает свои требования.
М.Г.: Тут как раз сочетаются и требования, налагаемые профессией, и требования, налагаемые фантастикой. А она (опять парадокс!) не меньше, даже больше, чем реалистическая литература, требует правдоподобия. Говорящие тюлени Хаецкой (в «Голодном греке») именно из-за того, что они вполне вписываются в рамки средневекового сознания, кажутся гораздо естественней володихинского спецназа Светлых Сил с базуками в руках… А с другой стороны — без «прорыва», отступления от канонов, не существует фантастики как таковой.
В.К.: Я бы так сказал: важно понять, что в фантастике является приемом, а что — сутью. Вся разница между теоцентричной и обычной фантастикой — в той границе, что разделяет явный авторский вымысел и авторскую картину мира. У Володихина ангелы и бесы — не вымысел, не прием. Это суть, он верит в реальность потусторонних сил. А вот то, что они с гранатометами бегают — это как раз вымысел (другой вопрос, удачный ли). Но если этого явного вымысла не будет, если автор будет писать только в рамках своих представлений о реальности, то выйдет произведение, которое к фантастике, строго говоря, уже не относится. Для самого автора и его единомышленников это будет реалистическим произведением, для всех остальных — мистическим. К примеру, небольшая повесть Ивана Шмелева «Куликово поле», где в обыденные реалии скромным, неприметным образом входит чудо: в 1920-х годах прошлого века, в разгар большевистских гонений, является и помогает людям преподобный Сергий Радонежский. И для верующих людей это не вымысел. Мы верим, что так бывает. А вот в говорящих тюленей, в ангелов с гранатометами или в цепочку параллельных миров («Кругов») — не верим. И если используем — то именно в качестве художественного приема. Порой удачного, порой — увы.
М.Г.: Вот именно. Религиозная литература по своему характеру предполагает явление Чуда. Но это не значит, что она — «сакральная фантастика». А что до приема… Вся Литература (по большому счету) — один сплошной прием. Но одну условность я принимаю, а встречая другую, сразу вспоминаю фразу Станиславского… Ангелы и бесы многих авторов, по-моему, такая же условность, как базуки — ну, сделал бы он их аватарами индуистских богов, как у Желязны в «Князе света», что бы изменилось? Во что верит автор, это дело его личное, глубоко интимное. Тут никто не вправе вмешиваться и указывать пальцем. Но если ты выпустил сочинение тиражом в 10 тысяч экземпляров, тут уж дело другое. Я хочу в связи с этим вспомнить одну еврейскую притчу. Как-то ребе Исмаил спросил ребе Меира: «Чем ты занимаешься, сын мой?». «Перепискою священных книг», — ответил тот. «Сын мой, — сказал учитель, — будь чрезвычайно внимателен к своей работе: пропустишь одну букву или прибавишь букву — и может произойти переворот в умах во всем мире». Хороший совет любому писателю.
Можно ли определить границу дозволенности для писателя, взявшегося осваивать христианскую тему? Не лучше ли литераторам — людям светским — вообще не касаться сакральных вопросов?
Дмитрий ВОЛОДИХИН:
В Византии тонкие вопросы богословия обсуждали прямо посреди улиц и на рыночных площадях. Полагаю, это правильно, так и должно быть. Разумеется, слово мирянина не может изменить что-либо в делах церкви и веры. Но нет смысла отказываться от суждения. Вера так или иначе пронизывает всю жизнь христианина и уж тем более весь его внутренний мир. Аршин веры вынимается из кармана каждый день не по одному разу и прикладывается к сотням разнообразных явлений жизни. Мы размышляем на подобные темы очень часто, кто-то — постоянно. Так почему же не говорить об этом? Почему не писать об этом? Ладно бы еще на дворе стояли времена, когда вера оказалась под мощным прессом государственной идеологии, и смелое слово могло привести к лишениям. Так ведь нет же, в России, вот уже более тысячелетия христианской стране, не переставшей быть таковой за весь советский период, запреты давным-давно сняты… В нынешней ситуации я просто не нахожу причин, по которым писатель — фантаст он или не фантаст — должен отказаться от разговора о проблемах веры. Современная социальная доктрина Православной Церкви утверждает, что для духовного просвещения годны «любые художественные стили».
А вот вопрос о границе, на которой следовало бы «затыкать фонтан», гораздо тоньше. Полагаю, руководствоваться надо искренним желанием не навредить ни христианству, ни церкви, ни имени Господа. Если есть сомнение, то лучше всего сходить к священнику и попросить у него совета, а то и благословения. Мнение приходского священника в таких вопросах следует ценить выше, нежели мнение самых именитых светских мыслителей. Иными словами, в вопросах веры простой поп стоит Аристотеля, Декарта и Хайдеггера вместе взятых.
Протоиерей Валентин АСМУС (Настоятель храма Покрова Пресвятой Богородицы в Красном Селе, православный публицист):
Кто хочет писать на религиозные темы, должен непременно быть верующим и писать из своего личного опыта. Глухой не должен рассуждать о музыке, хотя он и может ощущать такой запрет как «нарушение прав человека». И христианину не стоит писать о религиозной жизни, сути, психологии ислама — точнее, можно подходить к чужому опыту объективно-научно, но субъективно-художественное проникновение будет и бестактно, и несостоятельно.
И когда верующий человек хочет служить Богу и ближнему посредством литературы (это могут быть и прямая проповедь, облеченная в повествовательную форму, и исполнение художественных задач) — в любом случае мы не произнесем всуе не только Имени Господа нашего, но и даже самой отвлеченной «религиозной идеи».
Такому писателю-христианину апостол Павел говорит: «Все мне позволительно, но не все полезно; все мне позволительно, но ничто не должно обладать мною» (1 Кор. 6, 12). В приложении к нашей теме: всякий образ допустим, если он несет искомый автором духовный смысл и при этом не становится соблазном для других. Скажем, если автору совершенно чужды соблазны магии, он должен все же с осторожностью прибегать к образам магии, поскольку в наше больное время магия получила масштабы пандемии и многие считают ее законнейшей и даже единственной формой религии.
Как бы неожиданно это ни прозвучало, в известном смысле вопрос о фантастике стоит перед церковным сознанием почти 2000 лет. Многие простые души, не удовлетворенные строгим и немногословным повествованием Святого Писания, стали расцвечивать его фантастическими узорами. Появилось множество апокрифических евангелий, деяний, апокалипсисов, посланий. Потом появилось и известное число житий святых простонародного стиля и иногда с откровенно сказочными сюжетами. Церковь официально относилась ко всей этой литературе весьма строго. Но все-таки не ко всем ее творениям одинаково: фантастические погрешности оценивались более снисходительно, чем искажения духовные. Например, категорически отвергались апокрифы, где Христос изображался как чудотворец, жестоко мстящий своим врагам и опасный даже для тех, кто невольно чем-либо Ему досадит.
В каком-то смысле вся литература фантастична, поскольку поэт есть мифотворец. И всякий верующий писатель не может забыть о своей ответственности перед Богом, перед людьми, перед своей душой.
Далия ТРУСКИНОВСКАЯ:
На то нам и дан разум, чтобы читать Евангелие и теологическую литературу, и не просто читать, а осмыслять. Осмысление — это такой процесс, что возникают всякие неожиданные вопросы. Честный писатель, задав себе такой вопрос, не будет остроумничать, сталкивая евангельские цитаты, а потратит время на собеседование с серьезными книгами.
Не будем делить писателей на людей светских и верующих. Всякий верующий знает минуты отчаяния и безверия. Всякий атеист может прийти к идее Бога путем размышления, если уж не озарения.
Два примера. «Евангелие от Христа» португальца Жозе Сарамаго — роман с европейской известностью. Католическая церковь ополчилась против него, потому что Господь там — персонаж отрицательный. К тому же ближе к финалу страницами идет аргументация из учебника по научному атеизму. Очевидно, португалец только теперь дозрел до того, что все просвещенное человечество уже отбросило за ненадобностью.
Между тем линия, связанная непосредственно с Христом, довольно интересный психологический экскурс с фрейдистским уклоном. Сарамаго сочинил невольное предательство Иосифа, его смерть на кресте и по-своему подвел «историческую базу» под многие высказывания Иисуса. Неканонично — но тут мы имеем дело с честной попыткой понять и объяснить, сперва — себе, потом — другим. Тут — работа мысли, даже работа души, реконструирующей чувства и взаимоотношения. Если заблуждение, то заслуживающее снисхождения.
Другой пример — «провинциальный детектив» Б. Акунина «Пелагия и красный петух». Линия Мессии здесь — на уровне дешевенького НФ-рассказика 60-х, да еще мощная тень Булгакова над диалогами Пелагии с Мануйлой. А что же своего? А есть ли мысль? Размышление? Постижение истины? Есть скучный анекдот о том, как Иисус, войдя с петухом под мышкой в пещеру накануне того самого 14 нисана, вышел в начале двадцатого века в России, начал проповедовать, но мессианство пришлось не ко двору, и на Иисуса объявили охоту… Вот такая затея легла в основу детектива.
Тут Иисуса Христа изображал человек, которому веру заменил набор цитат и анекдотов. Он не понять пытался, а использовать.
По-моему, если тебе нечего вложить в уста Христу, кроме рассуждений кухонного диссидента, если ты знаешь о нем только то, что впопыхах вычитал в Четвероевангелии, — молчи, Бога ради. Не расписывайся в своей несостоятельности — как писательской, так и общечеловеческой.
То же, в принципе, касается прочих сакральных сюжетов. Не надо на них паразитировать, если сказать нечего. Появится, что сказать — все само собой образуется, и граница дозволенности тоже сама в голове возникнет. Есть же яркая и убедительная религиозная поэзия, есть Иешуа Га-Ноцри. Просто за право писать о Христе душа сперва должна заплатить, а это не всем нравится…
В 1989 году в альманахе «Хронограф» был опубликован очерк Кира Булычёва «Падчерица эпохи», вызвавший небывалый для литературно-критического исследования ажиотаж. Оно и понятно: очерк был посвящен самому неизученному, самому драматическому и неоднозначному периоду нашей фантастики — 1917–1941 годам. Сам Кир Булычёв в предисловии намекнул, что последует продолжение. Читатели постарше, конечно, помнят, как его ждали… Но, к сожалению, второй очерк не появился. Через годы автор вернулся к интересующей его эпохе, и с этого номера журнал начинает публикацию серии историко-литературных очерков о малоизвестных страницах отечественной фантастики. Обращаем ваше внимание, что это — не беспристрастные заметки критика, а историко-литературные наблюдения писателя.
Эти очерки я принялся писать лет пятнадцать назад, когда ослабла идеологическая хватка партии.
С надеждой я предположил, что появились шансы не только написать, но и издать честный труд по истории советской фантастики. Тем более, что подобного труда еще не существовало и на его месте зияло серое пятно, заполненное словесной ложью.
Редкие исключения в виде статей Всеволода Ревича или эмигрантской книги Л. Геллера «Вселенная за пределом догмы» были мало кому доступны. Запреты были столь всесильны, что даже в исчерпывающей библиографии В. Бугрова и И. Халымбаджи «Довоенная советская фантастика» отсутствовал Е. Замятин и не фигурировала повесть М. Булгакова «Собачье сердце». В том нет вины библиографов — трудов Замятина и Булгакова в советской литературе не числилось. А в первых рядах, как на первомайской демонстрации, шагали романы А. Казанцева, А. Беляева и А. Адамова. Вместо истории нам подсовывали наглую девку, как вместо биологии — средневековые суеверия.
Я хотел написать не только о книгах, но и о времени, об обществе, о судьбах писателей. Желал создать живописное полотно, а не сухо перечислять объекты исследования.