8827.fb2
Разбрасывая искры на лету.
Не ведая...
Циприан Норвид.
Когда стаял снег и пересохли ручьи, а уральские проселочные дороги стали снова доступны машинному колесу, я... забираюсь в штабной газик и в жаркий апрельский денек еду завершить дело, доставшееся мне в наследство еще в августе прошлого года, от предшественника-беглеца лейтенанта Петрушина. Дело сумасшедшего рядового Драницкого... Вот уже больше полугода он находится в психиатрической клинике, и пора ставить точку в этой возне.
Нет ничего печальней сумасшедших домов в глубокой провинции.
Даже кладбища смотрятся веселей.
Длиннющий барак, дощатый гроб, окруженный разломанным забором, ржавые решетки на окнах, кучи воронья на помойке, пар над прачечной, кухонный лязг кастрюль из столовой и прочие шумы, запахи и блеск нищеты русского милосердия. Особенно дико выглядит бюст Ильича на каменном столбике, крашенном серебряной краской, посреди разбитого цветника, где в чернозем высажена уколами пальца зелень рассады.
Мой газик окружает свора собак, я не решаюсь спрыгнуть с подножки в лающий частокол, и мой шофер давит на бииппппппппп... пока на крыльцо не выбегают санитары. Два толстяка.
Эти рожи надо видеть, описывать их бесчувствие бесполезно. На ум приходит знаменитое умозаключение скептика Пиррона о том, что истинный философ должен быть образцом абсолютной атараксии, или невозмутимости, наподобие корабельной свиньи, которая вовсю лопает бурду из корыта в самый разгар шторма, не обращая внимания на бурю.
Пирроновы свиньи разгоняют собак и сонно ведут лейтенанта к дежурному врачу. Последний санитар скучным лязгом закрывает за мной двери, а первый открывает новую дверь, только дождавшись сзади поворота ключа. И вдруг я остаюсь один-одинешенек посреди широкого коридора.
Кабинет врача в конце, крикнул санитар и скрылся, свинтус, закрыв дверь.
Слева и справа раскрытые настежь палаты, и вокруг вкусненького лейтенанта в погонах тотчас начинает густеть толпа несчастных созданий. Их взгляды не предвещают ничего хорошего. Первым ко мне подступает меланхоличный верзила, который медленно поднимает кулак и тянет в мою сторону голую длинную руку, я начинаю пятиться и упираюсь спиной в стену, еще шаг верзилы - и кулак повисает у моего лица.
Боря, миролюбиво мычит несчастный, и только тут я понимаю смысл угрожающей сцены: на кулаке психопата крупно выколото "боря".
Так он всего лишь знакомится.
Товарищ лейтенант, кричит врач - девушка в белом халате в конце коридора, - и ее оклик ударом бича разгоняет толпу.
Врач густо накрашена, даже губы обведены карандашиком. Эта размалеванность в глубинах гробовой мглы красуется яростью могильной маски на мумии.
Узнав, что следователь прибыл из-за рядового Драницкого, девушка-психиатр, нахмурив грим, говорит, что предварительный диагноз вялотекущая шизофрения - не подтвердился, солдат абсолютно здоров и его можно хоть сегодня забрать в часть. Он симулянт.
Вот так номер! Но рядовой Драницкий солдат переменного состава, он зек, и так просто полгода психушки ему не сойдут. Его судьба на контроле военной прокуратуры. В надзорном деле поставлен вопрос о симуляции слабоумия в дисбате и, раз он здоров, солдатику грозит новый суд и новое лишение свободы (прежде он был осужден за самовольное оставление части).
Мне придется сказать ему об этом.
Что ж...
Я прошу разрешения поговорить с рядовым на свободе, за стенами узилища, и врач нехотя разрешает. Только с вами будет на всякий случай один санитар.
Знакомлюсь с Драницким - передо мной красивый стройный нерусский молодой человек в очках. Как выяснилось позже, поляк из тех обрусевших переселенцев, которые осели в Литве еще до того, как она стала советской.
И он вовсе не забубенный солдатик. Это человек примерно моих лет. И явно моего круга.
Выходим на волю, от головокружения весны и блеска распутицы его лицо разом затеплилось радостью бытия, санитар вяло предлагает снять сапоги с больного - мол, в носках далеко не уйдет.
Унижения униженных машинальны, я вижу, что санитар совершенно равнодушен к собственному желанию разуть больного. Зло вылетает из его рта, как дыхание. Отставить! Я киваю на своего автоматчика-шофера. Никуда он не побежит. Мои погоны и военный газик и открытая грачиная местность делают свое дело. Санитар (сняв все же очки с арестанта) опускает зад на крыльцо покурить, а мы гуляем по дорожке вокруг узилища.
Я медлю говорить Драницкому о мрачных перспективах нового суда по факту симуляции шизофрении.
И он, и я истосковались по родственному общению. Мы взахлеб говорим о польском кино, о шедевре Анджея Вайды "Пепел и алмаз", о блистательной игре Збигнева Цыбульского в роли Мацека Хелмицкого. О Еве Кшижевской в роли Кристины. Мой собеседник буквально пьянеет от звуков польских имен... я медлю с обвалом нахмуренной судьбы.
Это первый интеллигент среди солдат, которого я встретил за полгода службы.
Послушайте, товарищ лейтенант, внезапно глаза Драницкого переполнили слезы.
Вы интеллигентный человек. Любите Польшу. Вас ко мне сам Бог послал. Я католик. Я верующий человек, сегодня большой праздник (он сказал, но я забыл какой). Помогите мне помолиться хотя бы и в русской церкви. Христос один для всех. Это рядом. Вон там.
Его рука указывает вдаль, где я действительно замечаю силуэт какой-то церквушки в тесноте берез...
В те годы встретить молодого верующего, который не прячет своей веры, можно было только в психушке, тем более католика.
Что ж...
Еще ночью я писал наспех в набросках романа "Корабль дураков" слова Бог, дьявол, дева Мария, и для меня внезапная просьба Драницкого не пустой звук, тем более что неизвестно теперь, когда ему выпадет возможность перекрестить лоб. И хотя (стараюсь вернуться в умонастроение тех дней) в моем увлечении Христом было больше экзотики, чем веры, все же... все же...
Прикидываю, - до той церквушки езды на машине едва полчаса.
Хорошо, едем. Только боюсь, она заперта. Или отдана сельпо под склад для картошки.
А крест! Восклицает Драницкий в слезах. На ней же крест.
Действительно, приглядевшись в синеватую даль, замечаю на макушке церквушки золотистый блеск креста. (Отмечаю про себя и белый бинт с пятнышком крови на левой руке солдата.)
Даю команду шоферу, предлагаю санитару остаться в клинике, но тот хрюкает от досады и гузном вперед лезет за нами в машину.
Полчаса езды по алмазного блеска грязюке и
Стоп!
Остановим память тут, посреди грязюки, и оглядимся по сторонам... Бог мой, весь пейзаж измордован людьми до состояния обморока. Ямины от машин, искалеченный топором лес, брошенная связка грязных стволов, и тут же трактор, пьяно утопший по пояс в болоте. Даже небо загажено дымом котельни.
Почему так засрана наша весна?
В Ново-Иерусалимском монастыре под Москвой, в маленьком музейчике хранятся под стеклом вериги неистового патриарха Никона. Того самого легендарного патриарха, с которого ведет отсчет раскол Русской православной церкви... Признаюсь, я впервые увидел, как выглядит слово вериги.
Это были два толстых тяжеленных железных бруска, согнутых таким образом, чтобы их можно было надеть на плечи. Мало того, что они были невероятно тяжелы, вдобавок еще они были увенчаны острыми шипами. Эти ручные терния были предназначены для того, чтобы ежеминутно до крови терзать монашескую плоть.
Я не хочу ни осуждать, ни поддерживать это рвение.
Но вот о чем невольно тогда подумалось. Когда идеалом государственной церкви становится терзание плоти, уподобление ранам распятого Христа, то в конце концов земля так же уподобляется мистическому Божьему телу в час распятия.
И такое поведение земли и ее народа считается правильным. Не потому ли наши пейзажи растерзаны, поля исполосованы траками, леса порублены и весь национальный ландшафт истерзан до крови, доведен до состояния эстетического обморока и экологической катастрофы?..
И это не только результат обнищания идеалов, плод бесхозяйственности и экологического террора, но еще и ментальная установка на боль, роковая установка на подлинность бытия, которое у нас невозможно без ран.