88729.fb2
В тот же день Дмитрий приехал к инокине Марфе.
Инокиня держала строгий пост и была хороша, как в юности. В глазах искорки, лицо же напоено светом, будто не стены келии вокруг, а березовая роща. Впрочем, и в келии было много света, от монашеского разве что иконы на стенах, в шкафчиках столько драгоценностей, что жилище походило на ларец индийского раджи.
Дмитрий и теперь приехал не с пустыми руками, привез зеркало в перламутровой раме, амбру, шафран, заморское мыло.
Марфа благословила его, довольная подарками и уже зная, каким известием он собирается ее порадовать.
Дмитрий заговорил о часах с флейтами и трубами, копии тех, какие подарил он Марине. Ему хочется, чтоб и у матушки были такие же. Мастеру о том сказано, и он трудится самым прилежным образом.
— За наши тихие стены не всякая молва перелетает, — сказала нетерпеливая Марфа, — пошли слухи, что ты скинул запреты с князей Мстиславского и Шуйского, жениться им позволил.
— Мстиславские, Шуйские, Голицыны — безродному Годунову были страшны. Мне, в жилах которого царская кровь, о запретах на браки моих самых родовитых бояр даже слышать дико!
— Кого же они сватают? — быстрехонько спросила инокиня, хотя все ведала в подробностях.
— Для Федора Мстиславского я сам нашел невесту, твою двоюродную сестрицу. Старичок Шуйский тоже оказался не промах. Выглядел цветочек в садах Буйносова-Ростовского. Княжна Марья Петровна и нежна, и статью горделива. И голубка, и лебедь.
— Буйносовы в свойстве с Нагими, — инокиня подарила Дмитрия благодарным взглядом.
Он вдруг сел рядом и держа ее за обе руки, сказал быстро, глядя в глаза:
— В Угличе, в могилке, та, что в церкви — поповский сынишка лежит. Так я его выброшу прочь! Довольно с нас! То дурак взбрыкнет, то кликуша объявится! Довольно! Довольно!
— Не-е-ет! — Марфа, мягонькая, дебелая, застонала, и все-то ее белое мясцо пошло скручиваться в жгуты и окаменевать. — Не-е-ет!
Он бросил с брезгливостью ставшие жесткими ее руки:
— Вы всегда были умны! Так будьте же собой! Будьте умной.
— Прокляну! — сказала она шепотом.
— Принародно?
— В душе моей.
— Вы истинная царица.
Он поклонился ей и, хотя она отшатнулась, взял ее за голову, поцеловал в чистый, в светлый, в государственный лоб.
От уязвленной в самое сердце Марфы отправился к королю Сигизмунду доверенный человек с тайным словом: на Московском престоле Самозванец! Экая новость Сигизмунду!
А для Дмитрия жизнь стала вдруг одним ожиданием. Выходка дьяка Тимохи всколыхнула в нем страх. Он желал вокруг себя и в Москве поляков, казаков и верил — венчание успокоит сомневающихся: венчание от Бога. Гоня от себя тревоги, закатил пир боярам, застолье роднит людей. На пиру откровенно льстил сановитым своим гостям, не без яду, впрочем.
— Вы, вековечные российские роды — заповеданная моя дубовая роща! Будет ваше плечо крепко и надежно для государя вашего, и я, государь ваш, обнажа меч, приведу вам толпы покорных народов. Не на рабство, но к свету вашему. К истине истинных, к святому нашему православию.
— С поляками в обнимку? — спросил вдруг дерзкий Михаил Татищев.
— Без поляков нам Турции не одолеть.
— Сначала на войну вместе, а потом и в один храм на молитву. Латиняне спят и видят — заполучить наши души.
— Латиняне много чего хотят, да все на том же месте, куда их Господь поставил. А поляки хотят землю Северскую, хотят Псков, хотят, чтобы мы добывали Сигизмунду шведскую корону. И я на одно их хотение говорю — да, а на другое говорю — нет! Больше нет, чем да.
— И послал Сигизмунду сто тысяч! — выпалил Татищев.
— То был мой долг, и я его заплатил.
— А Мнишеку отправил двести тыщ за какие глаза?
— Мнишек стоял за поруганную честь моего царского рода! Не ты, Татищев — Мнишек! Те деньги пошли для твоей будущей царицы. У царя же с царицей казна общая.
И рассмеялся.
— Ешьте, пейте! Споры для Думы, застолье — для дружбы.
Дмитрий ударил в ладоши, и слуги понесли на серебряных подносах новые кушанья.
— Телятина! — тихохонько ужаснулся Василий Шуйский. — Телятина православному, как Магомету свинина. Вели убрать, государь. Бога ради!
Губы вытягивал хоботком, будто хоботок этот в ухо царя хотел просунуть.
— Что болтаешь пустое! — рассердился Дмитрий. — Что у царя на столе, то и свято.
— Телятина свята? — поднял и хватил куском мяса об стол Татищев. — Телятина свята?! На шестой неделе великого поста?! В четверок?!
— Чем тебе телятина не угодна?! — изумился Дмитрий.
— Да православный ли ты? Да есть ли на тебе крест? Латинянин ты гнусный! Оборотень!
— Защитите государя своего! — тише Шуйского сказал Дмитрий, отведывая одну за другой черные, как черной кровью налитые, клюквины.
Татищева выдернули из-за стола, поволокли из палаты прочь.
— В Вятку его, — сказал Дмитрий, не поднимая голоса, — от моего стола — и в Вятку. Держать его там в колодках. Да чтоб имени не ведали. Отныне — нет ему имени в земле Русской.
Был сон Дмитрию. Видел он, как заходящее за горизонт солнце закрыла черная луна и сделались сумерки. И пошла по земле, под черною луною бесконечная чреда спящих на ходу людей. И вгляделся он и увидел, что все их множество — один человек. Что это он. Кинулся прочь от своего сна, да чтоб скорее — на крыльях. Только те крылья были перепончатые, как у летучей мыши. Холодные.
Пытаясь избавиться от увиденного, он встал с постели, и хотя утро еще не наступило, вместе с охраною поехал выбрать место для потешной деревянной крепости, взятие которой должно было венчать будущие, скорые уже, свадебные пиры.
Место он уже облюбовал — пустырь за Сретенскими воротами, но надо было куда-то деть себя от сновиденьица. На пустом месте дела не сыскал, поворотил коня и поскакал смотреть, как готовят дорогу, по которой приедет к нему его весна — благоуханный сосуд красоты — наияснейшая панна Марина.
Его армия собиралась под Ельцом. Продовольствие уже свезено, и пушки, и порох. На днях пришла и стала под Москвою новгородская рать, восемнадцать тысяч молодцов. Сойдет половодье, дороги просохнут, и — в поход. Вот только куда? Одно ясно — Россию он оставит на попечение хозяйки. Потому и ждет ее — не дождется.
Вернулся Дмитрий в полдень. Пахнущий весенним солнцем, счастливый. Дорога для шествия Марины и гостей была исправна, мосты обновлены или построены заново, жалкие избушки и развалюхи, печалющие взоры, разобраны.
Он примчался, настроив себя, еще раз, напоследок, отведать горчайшей любви царевны Ксении. Ее нынче должны были увезти в монастырь. И струсил. Не мести или обличительного слова — глаз ее, слез ее, а то и молчания.