8877.fb2 В вокзальной суете - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

В вокзальной суете - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

ГЛАВА II

Через все расстояния, через все ожидания я пройду, я найду путь к тебе одной

Песня

Второй этап нашей истории начался в конце августа 1958 года опять с письма. Он писал в казенный дом — студентке пятого курса мединститута. По классическим законам жанра главной цели послания предшествовала в кратком изложении история периода 1951–1954 гг. Тогда же впервые было сказано, скорее всего без задней мысли, о том, что все это достойно описания. И сделает это либо сам Анатолий, либо, по его просьбе, профессиональный литератор. А цель такого труда — в назидание ученикам среднего и старшего школьного возраста.

Анатолий заканчивал высшее военное училище. Пел, естественно, тоже. В самодеятельности училища или в ансамбле округа — непонятно. Стоял вопрос и об участии в ансамбле Александрова. Но тот — практик, реалист, холодная голова, как пишет Анатолий — желает иметь рабочую силу сегодня. Творческий рост ее — не его забота. Более того, Александров считает, что это работа на других, на дядю, как говорится. Ни об учебе в консерватории, ни о продолжении учебы на истфаке университета (такие мысли тоже были) не могло быть и речи. Хотя право армейским учиться в гражданских вузах приказом министра давалось. Но хозяин — барин. В ансамбле только работать, и потому ансамбль Анатолию К. не подошел, хотя он для ансамбля

— вполне.

Меня он хотел видеть и говорить со мной. К извечному своему оппоненту — маме этот хитрец в конце письма присовокупляет еще и моего «супруга», которого, как он несомненно знает, пока еще нет, хотя претендент на эту роль имеется. Хитрость же в том, чтобы я сама отреклась от такового. А по степени моей горячности сможет определить, имеет он шанс или нет. В конце все та же декларация: все предпринимаемое им делается для

моего счастья. Ни больше ни меньше.

«Читать твои письма — это и радость, и счастье, и страдание: счастье и радость так велики, что причиняют боль. Как это у тебя здорово получается, что бывают твои письма всегда так кстати…»

Мысленно возвращаясь назад, он считает, что, расставшись со мной, он совершил самую большую глупость в своей жизни и теперь на этот счет спокоен, т. к. большая глупость ему не грозит. Глупостью был и вынужденный уход из университета. Он не пишет о том, что не только его «художества» вынудили сделать этот шаг. Я‑то знаю, что это совпало с уходом отца из семьи, а он, старший, должен был не только ждать помощи от матери, и без того замученной работой, но и позаботиться о младших. Учиться на казенный счет можно было только в военном училище. А сейчас он с отличием его окончил, в кармане диплом, партбилет, что также было немаловажно для приличного обустройства в те годы, у него хорошее назначение, через 2–3 года он окончит университет.

«Разве можно назвать все то, что пережито без тебя, жизнью и любовью? Я убеждал себя в этом, но ненадолго. Я говорю тебе об этом не для того, чтобы воскресить в памяти или вернуться к ссорам и выяснениям отношений, не для того, чтобы попытаться повлиять на ход событий, не для того, чтобы что‑то изменить. Я понял, что не надо нам встречаться…» Это здорово было с его стороны, но я знала цену таким заверениям. Раз. он решил, то не отступит. Он разрушит мой покой, мое устоявшееся бытие, мой весьма реальный недалекий брак с однокурсником, который «положил на меня глаз» 1 сентября 1954 года, а я как- то не возражала. Он был абсолютной противоположностью Анатолию. Само спокойствие и надежность. А я, признаться, устала от Толькиных сюрпризов. Так оно пошло и пошло. Год, два, пять. Вместе готовились к экзаменам. Незаметно для себя он тоже стал отличником. Еще более незаметно он привык во всем мне повиноваться. В сессию я не давала спуску ни себе, ни ему, т. к. между сессиями мы, как и другие студенты, трудились довольно прохладно. Правда, с третьего курса я не вылезала из хирургических клиник, но это было ночами. Я привыкла обходиться минимумом сна и днем не была похожа на мокрую курицу. У нас была интересная интеллектуальная компания, мы не

пропускали премьер в драме и оперетте, ребята отдавали должное преферансу. Я трудилась на ниве стенной печати и изредка выходила с сольными номерами на сцену. Один — два романса под свой или чужой аккомпанемент. Играла и пела я больше для своих, фортепиано было в нескольких домах, где мы собирались.

Я знала, к чему приведет меня этот рецидив. Перспектива рисовалась в виде общеизвестного разбитого корыта. И не потому, что я не сумела бы противостоять его напору. Дело в том, что именно в это время наши отношения с Николаем переживали кризис. Пять лет видеться каждый день и часто — вечер, а прошлым летом и на практике быть вместе полтора месяца в Майкопе, откуда его мать и где полно его родственников, которые меня уже давно записали в свою семью. Как‑то я подустала от этого внимания, и оно для меня давно уже перестало быть праздником души. А праздников хотелось, мне был только двадцать один год. Этот змей — искуситель мог легко прочитать по моей физиономии о сомнениях и быстро превратить меня то ли в суму переметную, то ли в полковую даму. Все зависело от размеров гарнизона. Это мы уже проходили на старшей сестре.

Я отчетливо себе представляла, что мои интересы сразу и навечно станут вторыми, если не третьими: его, семьи, а потом только я со своей хирургией. Я бы, может, стерпела, да и то едва ли, а вот хирургия — дама капризная, она не потерпит конкуренции. А потому будет хирургия отдельно и я отдельно. Отдельно мы будем друг от друга. А если я захочу что‑то изменить, то мне придется отбивать каждый шаг, каждую пядь. Будет много руин, в которых люди не живут…

Ох, как умел он меня зацепить, как знал мои болевые точки! Спустя много лет беспокойная судьба нейрохирурга занесла меня как‑то зимой, в самый что ни на есть мертвый сезон в курортный городок. Прилетела я туда по санавиации. А дела повернулись так, что два предвечерних часа, пока меня не определили на постой, оказались свободными. И я пошла погулять по заснеженному приморскому городу. Надо сказать, что прогулки как таковые всю мою жизнь были почти невозможной роскошью. Мне всегда не хватало времени. Созерцать сидя, неспешно подумать, подышать чистым морским воздухом — как бы не так! А тут такая возможность. Сказать откровенно, у меня

были основания желать такой прогулки. Хотелось походить по заповедным местам, повспоминать события позапрошлого жаркого лета. Боже мой, зачем я это сделала! Я пришла через два часа совершенно больным человеком с кровоточащей душой. Мое счастье, что определили меня на постой не в казенный дом, а в семью хороших людей, немного мне знакомых, что слегка развеяло это наваждение…

Я написала этот кусок моей повести, а ночью почти воочию, как на акварели, представила ту мою прогулку. Так родилось стихотворение «Мертвый сезон»:

Сюда занесло меня чье‑то горе.Зима на курорте. Мертвый сезон.Свинцовое небо. Свинцовое море.Смешан со снегом зеленый газон.Сосны в снегу на Приморском бульваре,а возле них одинокий мой следи тишина… Как огромный аквариумкто‑то разбил и рыбок в нем нет.Не потому мне здесь так тоскливо,что нет ни людей, ни звуков их даже.Мой след вода торопливо на пляжесмывает, смывает… Прекрасное дивоюжных ночей с их кромешною тьмой!Не повторяется жаркое лето.Оно остается в памяти где‑то.Переживет его кто‑то другой.

И вот он мне пишет, что видел мой дом в станице, ходил по улицам, где он обычно провожал меня со школьных вечеров, был в парке, сидел на нашей скамейке. И потом: «Бэла, может быть хоть сейчас не будем дурнями? Не достаточно ли с нас этих пяти лет кутерьмы? Зачем же нам самим живьем хоронить счастье наше, когда оно выстрадано, когда оно совсем близко. Ведь потом, после не найдешь ни с- ых, ни б — ых, теперь уже мы сами за все в ответе».

Мне стало страшно. Он‑таки уловил кризисность моей нынешней ситуации по каким‑то только ему ведомым признакам.

Уловил, как я ни старалась скрыть это. И получилось, что я зря его обнадежила.

«Ты тщетно пытаешься убедить меня: «Не понял ты последнего письма». Может быть, не поняты частности, но смысл, душу его я понял». Господи, разве можно жить с таким человеком, который читает тебя, как раскрытую книгу! «Я сохранила спокойствие», — написала я тогда ему. Какое там к черту спокойствие! Всем все понятно — я сказала свое «нет». Не так вот категорично, как говорю теперь, но я прощалась с мыслью, надеждой на то, что мы будем вместе. Делала я это не под чьим- либо влиянием. Он правильно понял обстановку: я никого не оповещала о своих проблемах, свою судьбу я делала сама, принимая такие серьезные решения.

«Что тебе помешало сделать этот решительный шаг? «Кто?»

— я не говорю. Таковые, может, еще просто не посвящены в эту историю. Мешать тебе некому было. Значит, ты, одна ты здесь. Правда же?

Мне кажется, в наше время стоит жить попроще и мыслить попроще. С тобою человек, которого ты не любишь, но ты сама сжигаешь мосты к тому, с кем вместе построены они, которого ты любишь и который готов для тебя на все».

И еще он пророчествует: «Пройдут годы, многое перекрасится, а то и совсем постареет, и вот только тогда ты поймешь, что в октябре 1958 года ты совершила уже никогда непоправимый грех. Я не пророчествую, я знаю, что будет все именно так». На дворе девяносто четвертый, а мне скоро пятьдесят семь. Как на духу, я не лгу и не кокетничаю. Последние годы я научилась прислушиваться к себе и не совершать ничего вопреки своему внутреннему голосу. Слышала я его и раньше, но часто игнорировала это свое внутреннее ощущение. Много лет назад я приняла решение оставить своего мужа, отца моей семилетней дочери. Тяжелое решение, но в полном согласии с собой. И вот теперь, спустя 36 лет после того октября, я уверена, что поступила правильно. Я кожей почувствовала, что наш брак, если бы он состоялся, не был бы ни продолжительным, ни счастливым. Мы были слишком похожи друг на друга.

Тут бы, по логике вещей, и завершиться этому периоду наших отношений. Но, как отдаленный раскат грома той бес

плодной осенней грозы, письмо от 26 ноября из Сталинграда, где выпало ему служить вместо ожидаемого Ростова — на — Дону. И опять места, «где обитал мой дух»: набережная, сквер у памятника (или могилы) Рубену Ибаррури.

«Китайцы говорят, что паршивой собаке хвост рубят до головы. Стоит ли нам заходить так далеко?» Не знаю, как там насчет китайской собаки, а вот у нас опять, опять все пошло по кругу. «Может быть, это прозвучит старомодно, но я тебе еще раз скажу, что не было и не будет у меня никого, кроме тебя. Я могу жениться, смогу убедить делом и словом свою будущую супругу в том, что люблю ее, но всегда и везде я буду стремиться только к тебе».

На новом витке наших отношений из его же писем очевидно, что он пьет. Господа офицеры никогда не считали это пороком, но тогда они пили, главным образом, шампанское, а не водку. Эта страсть его тревожит, иногда он противен сам себе. Он обещает себе бросить и все впустую. Но он хочет выкарабкаться.

«… 25 мая, через 12 дней я встречу Майку. Наверное, она станет моей женой. А после этого последние силы покинут меня и будет потеряна надежда выкарабкаться. Она — очень добрая, порядочная и красивая. Но нет в ней ничего из того, за что я любил и люблю тебя.

И ты скоро выйдешь замуж за нелюбимого человека. И он будет верить в твою любовь, а ее никогда не было и не будет. Уж я это знаю. Очень хорошо знаю.

Так погибают люди. Почему же мир устроен так печально, почему на этой проклятой Богом земле так мало правды? Почему мы убегаем, оглядываясь и сожалея, от большой своей, настоящей любви?»

Уже в другом письме, позже, комментируя эту же ситуацию, он напишет: «Мы плохо с тобой кончим, Белла. Тебя совершенно не трогает, за кого ты выйдешь замуж. «А чего, собственно, ждать?!» Я иду по этому же пути. Бог всевидящ. Он не простит нам этого греха».

Была у него такая «милая» черта — он говорил мне то, чего я сама себе сказать не решалась. Недавно мне попалась на глаза моя свадебная фотография. Немногим больше года отделяет ее от того письма. Тогда не было таких фотоэпопей, как на современ

ных свадьбах. Было несколько любительских снимков, что сделаны сокурсником, когда ребята втроем зашли за мной, и мы все вместе пошли в ЗАГС, что был в четырех кв&рталах от моего дома. На тех фотографиях я улыбаюсь. А вот когда после регистрации, опять же пешочком, мы зашли в фотоателье — лица у нас с мужем такие грустные, в глазах такая вселенская тоска, что никак не верится в будущее семейное счастье. А его и не было. Анатолий оказался прав.

А его‑то, его‑то как жизнь крутила! «Смешно и наивно в нынешней моей жизни и в душе моей искать какую- то логику. Я бы и слово это запамятовал, если бы не экзамен в университете. Вряд ли вот я его сдам…» Этот последний штрих был для меня самым выразительным отражением его неприкаянности и разброда. Экзамены он всегда сдавал и почти всегда на отлично. Значит, действительно плохо ему было тогда.

И еще в этом письме прозвучало и отдалось эхом на три с лишним десятка лет: «Наша переписка — мое ценнейшее достояние, и оно неприкосновенно. У человека всегда должно быть что- то свое, только его». Дай‑то Бог, чтобы так оно и было, и ничей недобрый глаз не коснулся моего сокровенного. Насколько я знаю, мои письма к нему хранились у его мамы, которой вот уже полтора года нет на этом свете. Его мама ко мне хорошо относилась. А после ее смерти? Так ли это важно теперь…

Я начала эту главу строками из песни не случайно. В сравнении с первой главой, особенно романтически окрашенной при взгляде на события с такого далекого расстояния, на которое сейчас отнесла нас жизнь, в следующей больше прозы. Но все- таки песня, музыка, поэзия во всей этой истории занимают очень большое место. Возможно, потому, в первую очередь, что все это составляло большой кусок жизни каждого из нас. Как уже я писала, образование, самообразование были его абсолютно органичной потребностью. Голос его претерпел известные физиологические метаморфозы и стал красивым сочным лирико — драматическим баритоном. Судьба его швыряла по стране, но все больше в местах цивилизованных. И в Калининграде, и в Сталинграде, и в Ростове — на — Дону, и в Москве у него находились учителя, что профессионально работали с ним, с его голосом, формировали его вкус, открывали ему сокровища классики.

Он с упоением пишет мне о том, как он работает над «Эпиталамой» Рубинштейна, а потом цитирует рецензию на ее исполнение на смотре. «Ярким примером вдумчивого, серьезного отношения к большому настоящему искусству явились выступления на смотре лейтенанта К., исполнившего с большим чувством на профессиональном уровне труднейшее произведение оперной классики — «Эпиталаму» (арию Виндекса из оперы «Нерон») Рубинштейна и романс Каскара из оперы Леонковалло «Заза». («Краснове Знамя», 24 февраля 1959 г.)

Он пишет мне, как поет во всю силу своего лирико-драматического в коридоре купейного вагона, едучи ко мне из Москвы:

«Через все расстояния,через все ожиданияя пройду,я найдупуть к тебе одной».

И пишет он мне об этом не только потому, что его распирает радость от предстоящей встречи. Он знает, что во мне это найдет достойный отклик. Я не отнесусь к этой песенной цитате, как к эффектной вставке. Я и сама пою, когда мне хорошо. И когда плохо — тоже пою, иногда плачу от того, что пою…

Песня, поэзия всю обозримую жизнь тоже была существенной частью моей личности. Более того, эта часть, как и все в человеке, вероятно, вместе со мной претерпевала развитие. Листая сейчас тетрадку своих юношеских стихов, нёт — нет и уловлю в них ноту зрелого человека. Особенно в переводах из Гейне. Мой собственный голос прорывался, как правило, тогда, когда мне было трудно жить. В отличие от Анатолия, эта моя жизнь по большей части проходила во мне самой в очень замкнутом пространстве. Я почти никому не читала своих стихов. Я их не помнила наизусть, а намять моя была натренирована совсем на другие объекты. Я помнила огромное количество профессиональной информации, и мне доставляло колоссальную радость без больших потуг доставать ее в нужный момент. У меня было сочное, красочное воображение рисующего человека. Я

помню, как‑то в деревне моей, где работала после окончания института, моясь на операцию очень тяжелому больному после травмы, мое воображение последовательно, в строгом порядке выдавало мне виденное ранее в учебниках, атласах в виде схем доступа, разных ракурсов топографии тканей и органов, этапов операции. И все в цвете, ясно, отчетливо до мелочей. Я даже побаивалась таких вот своих озарений — не свихнуться бы!

Потом эта внутренняя моя работа привела к качественно новому этапу. — Стихи мои стали короткими, они были, как правило, с внутренним подтекстом, стихи — размышления, а иногда акварельные зарисовки. Я стала хорошо помнить их, читать наизусть, особенно не заучивая.

Следующим этапом мои стихи зазвучали для меня музыкой. Мне было уже за пятьдесят, а голос мой стал лучше, чем был в юности. Это не только мое мнение, так говорили тогда еще живые мои учителя и подружки — слушатели тех и нынешних лет.

Музыка моя была под стать мне самой. Я не могла бы затрястись в роке, я могла петь только романсы и лирические песни. Не будь телевидения с его режимом времени, неизбежным хронометражем, я бы не узнала, что мои романсы и песни очень коротки, даже с хорошим профессиональным сопровождением, аранжировкой моей голой темы, на что достало моего музыкального ликбеза. Они звучали не более двух минут, тогда как средняя песня советских композиторов» длилась, как минимум, три минуты. За это время даже искушенное ухо профессионального музыканта не могло сразу оценить философский смысл текста, мелодию, исполнение. И я нашла форму. Вначале я читала стихи… Да, именно так: вначале было слово. Без ложной скромности, я хорошо читала. Для меня они были частью моей души. А потом она, тоже душа моя, пела об этом же. С моей точки зрения, результат превзошел даже самые смелые ожидания.

Долгие годы все это созревало во мне. Большинство людей моего личного и особенно профессионального окружения даже не подозревало об этом дальнем плане моего существа. Когда же это выплеснулось наружу в виде книги стихов, романсов и песен, мною же иллюстрированной, в виде авторских концертов — для большинства это было ошеломляющим открытием. Моя способность рассказывать, до сего времени ценимая только студентами да немногими слушателями моих домашних застолий, проявилась в прозе.

Так что песенные строчки и стихи в тексте — далеко не случайность и не украшение.

Заканчивался Сталинградский период. Спустя десять лет, он назовет мои письма той поры глубокими и философскими. Отчего же на распутье не пофилософствовать! Во всяком случае, выбор нами был сделан. Он не женился на Майке, как обещал ей. Позже в этом он почти обвинит меня. А кто его знает, может и была в том моя невольная вина? Женился он на другой. Причем сделал это очень быстро. Такие браки называют скоропалительными. Я знала несколько таких, все они были несчастливыми. Справедливости ради надо сказать, что среди неудачных браков, по моим же наблюдениям, не меньше таких, когда люди знали друг друга долго и так же долго решались на этот шаг.

Через двенадцать лет он расскажет мне, как мучительно проходил этот кусок его жизни. Он очень серьезно болел, и Армия, как безжалостный молох, едва не выплюнула его, высосав силы. Понадобилось стучаться и достучаться до самых человечных глубин души большого, самого большого военачальника. Он велел починить винтик и поставить на то же место, где он износился. Дом, который создал Анатолий, не стал для него уютной гаванью, куда стремятся души странников, хотя росло в этом доме двое сыновей с красивыми славянскими именами. Жена периодически, хотя и редко, но сильно огорчала. Слушала я его и думала — на роду мужику написано терпеть огорчения такого рода. Надо отдать ему справедливость, что поведал он мне об этом, когда терпение его лопнуло, и он принял очень тяжелое решение. Я органически не приемлю мужиков, которые жалуются на жен, живя с ними. Поэтому, когда я получила в апреле 1969 года, а потом в марте 1970–го письма от него из Ставрополя, куда он переехал из Сталинграда, с изложением его больших успехов на всех фронтах и сферах, семейной идиллии с фотодокументом, где все спокойно счастливы, я очень усомнилась в этом. Я кожей почувствовала, что все надо понимать уже сегодня с точностью до наоборот или яге он на пороге больших перемен, о которых, может быть, даже сам не подозревает. Сам факт его обращения ко мне после двенадцати лет молчания очень меня

встревожил. Этот человек был способен причинить мне боль большой разрушительной силы. А для меня это была непозволительная трата сил.

Недавно один из моих нынешних прорицателей, произведя какие‑то математические вычисления, сообщил мне о том, что в моей жизни было два необыкновенной силы взлета и одно очень резкое падение. Взлеты были в двадцатилетием возрасте и после пятидесяти. Первого, каюсь, я не заметила, о том, что есть второй — вижу уже не только я. А вот падение, и прежде всего физических сил, было несомненным. Пришлось оно на возраст от 27 до 35 лет, казалось бы, весьма молодой, а потому менее ранимый. Дыхание беззубой в те годы, как никогда в другое время, я чувствовала рядом с собой.

Первый удар по моему далеко не могучему здоровью был нанесен нашей неповторимой системой. Как на Белоруссию ветер погнал Чернобыльские тучи, так из Челябинского Кыштыма в 1957–1958 гг. смертельным ветром отнесло беду в те самые места, где мне выпало работать после окончания института. Тогда на эту тему никто пар изо рта не выпускал. Следов тех бед, что произошли от той радиации, в полной мере не найдешь теперь во веки вечные. В людях был жив страх сталинских лет. Знали многие, но молчали. Выпускники свердловского мединститута в те края не ехали ни под каким видом. Объяснить, что из всех форм белокровия в тех благодатных краях без намека на промышленность встречалась самая злокачественная, от которой люди неизбежно погибали через 2 недели или через 2 месяца, не решался тогда никто. Позже я слышала, что в первые дни после аварии проезжавшие Транссибирской магистралью далеко не успевали уехать. Они погибали от «неизвестных» причин или при «странных» обстоятельствах. К шестидесятому году, кому суждено было погибнуть от острого процесса, это уже сделали. Уходили они под странными диагнозами. В большом ходу была такая ересь, как безжелтушная форма болезни Боткина, обычно со смертельным исходом. А если болезнь начиналась, как у меня, с жестокого язвенно — некротического процесса во рту, использовался другой диагностический перл — оральный, т. е. исходящий изо рта, сепсис, т. е. заражение крови. Явная глупость, т. к. она обозначала не причину, а следствие. Но чиновникам от здраво — охранения велено было прятать концы в воду, и они делали свое дело. О тех моих тяжелых временах у меня есть нынешние воспоминания:

Вам приходилось как‑нибудь болетьсерьезно, сильно, не надеясь выжить?Лежать как пласт, не думать, не скорбеть,а по углам тревожный шепот слышать.Мне приходилось. И сегодня ятак ясно вижу страх в глазах у близкихи шепот, шепот… Им моя семьятогда общалась. Мой конец был близок.И уходящим разума лучом мелькнуло:«Дочь меня не будет помнить!»И все. И все. И больше ни о чем,хоть ты убей, но я не в силах вспомнить.А долго я еще была больна,и мой конец не составлял секрета.Была спокойна я и холодна,как говорили после мне об этом.А о болезни всяческую чушьпороли мне, а я себе молчалаи верила. И, во спасенье душ,я этой лжи никак не различала.Я выжила. Не знаю, почему.Как видно, не пришел тогда мой час.Смерть не всегда сильна. А потомунадежда умирает после нас.

Я не умерла в остром периоде. Такова была Господня воля, потому что усилия людей не очень мне помогли, а вначале так явно были направлены на то, чтобы быстрее обрубить и бросить концы в воду. Последующие семь лет — а среди них и дикое напряжение трех успешных лет аспирантуры, затем семейные передряги из‑за развода, бесквартирные мытарства, инфаркт — как минимум один — два месяца в году я истекала кровью в больнице. Источники кровотечения были разными — результат одинаков. Я чувствовала, что если это не прекратится еще год — два, я уйду, оставив беспомощную маму за семьдесят и маленькую дочку. Только о них были мои заботы. Официальная медицина могла мне тогда предложить только хирургическое удаление кровоточащего органа — всю или половину толстой кишки, желудок и проч. Я, как раненый зверь, который еще до рождения знает, что раны надо зализывать, спасалась от такой участи, т. к. предвидела ее исход. Я боялась, что это сделают, когда я потеряю сознание от кровопотери…

И вот в это время от меня требовалось отдать большой кусок моих душевных сил на алтарь этого безжалостного идола, имя которому любовь.