88853.fb2
Я опять долго не был в квартире-108 — закрутили дела. Но я всё время думал о своих друзьях — что там у них нового? Как-то я позвонил папе.
— Привет! — сказал я, услышав его голос.— Это я... Как дела?
— Отлично! — весело ответил папа.
— А Тарабам?
— Тарабам молодцом: помогает по хозяйству. Приглядывает за детьми. Мы на него не нарадуемся.
— Ну что ж, — обрадовался я.— А с картинами как?
— И с картинами, как пи странно, тоже налаживается. Одну уже приняли.
— Так что ж ты молчишь! — воскликнул я.— Мог бы и позвонить... Какую приняли-то?
— А ту самую — помнишь? — которую мы в последний раз обсуждали.
— И что, ты над ней основательно поработал?
— Да нет, работал я над ней не так, чтобы уж очень основательно, но всё же... Главное — я нарисовал в ней гаечку!
— И гаечка имела успех? — удивился я.
— Не гаечка имела успех, а картина! Гаечку я потом замазал.
— Ничего не понимаю,— растерялся я.— Зачем её тогда было вписывать?
— Это не так просто объяснить... Скажу только, что Тарабам умнейшая личность! Его мысль с гаечкой была гениальной.
— Нет, уж ты объясни, пожалуйста,— сказал я. Всё это меня чрезвычайно заинтересовало.— Начни всё сначала и объясни толком,— повторил я.— Ты послушался Тарабама и вписал в картину гаечку. А потом? Рассказывай по порядку.
— В общем, дело было так... После того раза, когда ты у нас был и Тарабам заговорил о гаечке, я стал долго и мучительно думать. Трое суток я спал, почти не вставая, и во сне мне всё время являлась эта гаечка. И я думал, думал, думал — рисовать или нет? Ты же знаешь мой метод...
— Знаю, размышления во сне.
— Вот именно. Что-то в этой гаечке было: какая-то тайна! Не просто же так он о ней заговорил. Я снова посоветовался с Тарабамом. Но он ничего нового не сказал. Он всё время повторял: «Нарисуй гаечку! Нарисуй гаечку! Такую маленькую, блестящую, одинокую!» В результате он меня просто загипнотизировал этой гаечкой! Я уже не мог от неё отделаться. Я видел её не только во сне, но и наяву. Я смотрел на картину и видел в правом нижнем углу, в траве, маленькую блестящую стальную гаечку. И как-то утром я её нарисовал. Но вот тут-то и зарыта была собака! — ехидно захохотал папа.
— Какая собака? О чём ты говоришь? — не понял я.
— О камертоне! Понимаешь?
— Камертон при ударе издает один и тот же звук, — вспомнил я.— И по этому звуку настраивают музыкальные инструменты...
— Совершенно верно! — сказал папа.— И в живописи есть камертон: какой-нибудь предмет. В природе ли, в картине ли — это определённого цвета и освещённости точка или пятно. От него пляшут, как от печки, понимаешь? Ему подчиняют в картине всё остальное — по цвету и освещённости. С ним всё сравнивают — что теплее его или холоднее по цвету, что темнее или светлее но освещённости. Такое пятно и есть живописный камертон! По нему и настраивают всю картину — её цвет и свет... Так вот: нарисованная по совету Тарабама гаечка и стала таким камертоном! — торжествующе закончил папа.
— И по ней ты заново настроил картину?
— Совершенно верно! Как только в углу картины засияла гаечка, я сразу увидел все свои недостатки! Вернее — недостатки картины! Я увидел, что она пестрит! Что в ней нет единой цветовой гаммы! Всё стало ясным до треска в воздухе! Да, да, я не ошибаюсь — именно до треска! И я молниеносно переписал всю картину. Что надо — сделал темнее, что надо — светлее... кое-что утеплил, кое-что взял холодней. О, я работал как одержимый — запоем! Я переписал картину в три дня!
— Дальше,— прошептал я.
— Что — дальше? Дальше я отнёс её в закупочную комиссию! Члены комиссии сначала долго смотрели на неё разинув рты. Потом они вдруг кинулись меня поздравлять. Они жали мне руки, обнимали меня, они кричали: «Чудо! Шедевр! Гениально!» — ты не можешь себе представить, что там было! Все чуть не плакали от восторга. Правда, потом, когда все успокоились, председатель комиссии высказал одно маленькое замечание: он предложил убрать гаечку...
— Камертон?
— Не камертон, а именно гаечку! Он предложил сделать из неё маленький камешек в траве. Такой же формы, цвета и освещённости. Он сказал — к чему тут гаечка? Уж лучше камешек! И я тут же мазнул (краски у меня были с собой, на всякий случай) — и картина пошла! Её сразу оценили по высокой ставке... Мы даже отдали Ключевику долг.
— Ну, а Тарабам что сказал? Он в курсе?
— Конечно, в курсе,— сразу погрустнев, ответил папа.— С Тарабамом всё не так просто... Он очень огорчился, когда я ему сказал, что замазал гаечку. И с тех пор ходит сам не свой. Он даже просил меня нарисовать несколько гаечек и повесить ему на кухне... ты же знаешь, он там спит...
— Да,— сказал я.— Печально. И странно.
— Более чем странно,— подтвердил папа.— А ещё Тарабам выразил желание заняться масляной живописью! Он... он заявил — и весьма категорично,— что хочет писать со мной картину «Металлолом. Материал для размышлений»... Представляешь?
— Ну и что? Пусть пишет! — сказал я.— Зачем мешать?
— Конечно,— согласился папа.— Может, у него талант откроется. Что ни говори, а эту гаечку он здорово придумал!
— А что ты сейчас делаешь? — спросил я.— В данный момент?
— Сижу и вписываю в картины гаечки! А потом всё переписываю... Дело идёт на лад!
— Желаю успеха! — сказал я.
— Ты заходи, не пропадай,— сказал папа.
— Непременно скоро зайду,— обещал я.— Интересно взглянуть на эти ваши гаечки... камертон то есть. И передай привет Тарабаму.— Я положил трубку.
— Да,— сказал я сам себе вслух.— Живопись — это действительно великая тайна. Но Тарабам... каков, однако, мудрец!