88909.fb2
— ...Для мира всего, пребывающего
— ...Да, да! Ежели вам угодно — то и для мира всего, пребывающего ныне, как, впрочем, к прискорбию нашему, и всегда, в полнейшем блаженном неведеньи уже о следующей минуте своей...
— ...Что — разрешите же мне подъять сию рюмку за ваше здоровье?
— ...А также за здоровье господина лейтенанта фон Штраубе, с коим уже не однажды имели честь...
— Эй, Борис, ты, никак, спишь? — раздался у самого уха голос Василия.
Фон Штраубе открыл глаза, уже наперед зная, кого сейчас увидит.
За столом на мраморных табуретах, улыбаясь одинаковыми лицами, восседали оба разномерных Иван Иваныча, на сей раз закутанные в простыни и в лавровых венках вместо уже привычных лейтенанту котелков на головах, оказавшихся идеально лысыми и круглыми, как бильярдные шары. И еще он отметил отчетливо проступавшие под простынями небольшие горбы у них на спинах, которых прежде — видимо, благодаря особому покрою их черных сюртуков — было, кажется, не видать.
— Что, брат, умаялся? — нежно тронул его лапищей Бурмасов. — Не мудрено: денек нынче выдался — не приведи Боже. А ты вот коньячку выпей — сразу взбодрит. Гляди, уже и компания подобралась. Славные ребята! Я их сперва было за шпиков почему-то принял; они тогда у моего дома слонялись — помнишь, в котелках?.. Да нет, скажу тебе! Чистая публика! Уж я в этом понимаю! (Иван Иванычи скромно потупились.) Разреши тебе представить...
— Да мы, собственно, коли не ошибаюсь, знакомы, — сказал фон Штраубе.
— Очень даже!
— Весьма знакомы! Более чем! — хором откликнулись Иван Иванычи.
После того, как фон Штраубе последовал совету друга и выпил, а остальные, чокнувшись, его в этом поддержали, меньший из Иван Иванычей сказал:
— Мы тут как раз обсуждали мысль, высказанную их сиятельством. Мысль настолько непреходящего значения, что мы, простите великодушно, не смогли остаться в стороне от вашего разговора.
— М-да, были поражены — и посему никак не смогли!.. — подтвердил Большой.
Восхваляемый Бурмасов, пожимая плечами, промолвил смущенно:
— Да я, признаться, и не помню уже. Так, мурлыкал себе что-то безотносительное...
— Ничего себе — "мурлыкал"! — воскликнул возмущенно маленький Иван Иваныч.
— Гм, ничего себе... И это у них называется — "безотносительное"... — покачав головою, глухо отозвался другой Иван Иваныч.
— Тогда как оно-то — и самое что ни есть соотносительное! — опять воскликнул Маленький, более склонный к экзальтации. — Ибо — если рассматривать в соотношении с нынешним бытием этого бренного мира, то, уверяю вас, нет темы, в большей степени заслуживающей интереса! Коль запамятовали, дерзну напомнить. Вы изволили говорить о несправедливости человеческой кончины в тот момент, когда его душа отягощена земными соблазнами и потому не готова к неминуемому.
— Да, пожалуй... — отозвался Бурмасов не особо уверенно. — Что-то, возможно, в этом роде...
— Именно! Это самое вы и говорили! Так вот, позволю себе продолжить вашу мысль. Надеюсь, вы слышали о святых угодниках?
Василий почесал в голове.
— Ну, там... "Четьи Минеи"... Что-то такое... В нежном, правда, возрасте... — Он взялся за бутылку: — Может, господа, сперва еще коньяка?
— Эко вы, право!.. — буркнул Маленький, непонятно чем в этот миг более недовольный, невежеством Бурмасова по части жития святых угодников или нежеланием прерывать столь почему-то важный для него разговор. Коньяк, между тем, все-таки вслед за Василием выпил, отчего сразу помягчел слегка и продолжил уже не так сурово: — Если позволите, вынужден буду вас немного просветить. Сии святые мужи, думая непрестанно о смерти (а о чем еще, спрошу я вас, и пристало думать смертному?), нещаднейшим образом ежеминутно умерщвляли свою плоть. Чего, право, только над собой не производили! Заточали себя в склепе посреди зловонных москитных болот, денно и нощно отбивали поклоны, стоя на столбе, самооскоплялись, — (Бурмасов при этих словах даже поперхнулся коньяком), — по сорок раз на дню бичевали собственное тело, жили среди прокаженных, покуда сами не обретали эту страшную болезнь...
— Ногти себе с корнями выдирали, — под рюмочку со знанием дела бесстрастно подсказал большой Иван Иваныч, — на муравейниках сиживали...
— Это кто ж? — не вытерпел Василий, будто сам сидел на муравейнике.
— Святой Мокий, был такой... По пояс в ледяной воде часами стояли, как святой Авдей. Пардон, волчий кал ели. — Бурмасова аж передернуло но большой Иван Иваныч продолжал неумолимо: — Нательные язвы свои расковыривали и солью посыпали. Язык себе протыкали раскаленным стержнем, как это делал святой...
— Да, да, как святой Антроп. Мерси, — остановил его маленький Иван Иваныч. И, не обращая внимания на то, что Бурмасов в эту минуту напоминал человека, томимого зубной болью, безучастно к его мукам продолжил: — А зачем, спрошу я вас?! Во имя чего?!
— Ясно: плоть извести, — поспешил ответить Бурмасов, надеясь на том завершить малоаппетитный разговор. — Однако же, господа... — и потянулся к бутылке.
Но маленький Иван Иваныч опередил его.
— Ах, оставьте вы! — сказал он несколько раздраженно. И после того, как Бурмасов подчинился, убрал руку с бутылки, Маленький подтвердил: — Именно: плоть извести! Дабы она, плоть, не служила цепью, сковывающей с этим миром, полным соблазнов и всяческих прекрас! Дабы расставание с ним было ежеминутно желанным! Если угодно — жертвуя мгновениями, предуготавливали себя к Вечности! Исключали из бытия ту самую неожиданность, о которой вы давеча изволили тут... А, глядя на них, и иные, порой вполне благополучно живущие смертные нет-нет да и постигали ничего не стоящую сиюминутность жизненных благ, посему та маленькая неожиданность, которую вы (признаюсь, я так и не понял почему) назвали здесь Безносой и Костлявой, уже не воспринималась ими столь трагически.
Бурмасов, не привыкший выслушивать столь пространные тирады, не приправляя их выпивкой, кажется, перестал что-либо из слов Иван Иваныча понимать и лишь тоскливо поглядывал на стоящую без дела бутылку. Фон Штраубе, однако, хотя Василий при этом смотрел на него укоризненно, не удержавшись, вмешался в разговор.
— И все-таки позволю себе сделать предположение, господа, — сказал он, — что заботят вас не столько судьбы отдельных людей и их, как вы давеча тут изволили говорить, "предуготовленность к неизбежному", сколько судьба и эта самая предуготовленность целых стран, быть может, даже — всего нашего мира. Несколько минут назад вы почти впрямую так и сказали — я слышал сквозь сон. И во время прошлой нашей встречи делали довольно недвусмысленные намеки по сути на то же самое.
Иван Иванычи застыли, некоторое время глядя на него обескураженно.
— Oh, — потрясенный, воскликнул наконец маленький Иван Иваныч, — comme il est de surveillance! [О, как он наблюдателен! (фр.)].
— Ich bin gar nicht verwundert, — отозвался несколько менее подверженный эмоциональным всплескам большой Иван Иванович. — Man mass sich immer erinnern, mit wem wir handeln! [Я ничуть не удивлен. Надо всегда помнить, с кем мы имеем дело! (нем.)].
А маленький Иван Иванович прибавил:
— Yes, if we at all did not trust in his origin, he would confirm it now undoubtedly! [Да, если бы мы даже не верили в его происхождение, он, несомненно, подтвердил бы его сейчас! (англ.)].
Еще некоторое время они оживленно между собой переговаривались на каких-то вовсе не знакомых фон Штраубе языках, — проскальзывало там и польское "пшеканье", и китайское мяуканье, и что-то, наверно, понятное разве только во времена Вавилонского столпотворения, и что-то вовсе уж, кажется, не людское, — пока в ходе этой перепалки наконец снова не вернулись к русскому.
— Я восхищен! — произнес маленький Иван Иваныч. — Хотя, в сущности, зная, кто вы...
Иван Иваныч Большой перебил его:
— Предлагаю, господа, выпить за проницательность нашего друга!
Наконец-таки и Бурмасов, до сих пор пребывавший в некоторой прострации от заумной беседы, взглянул на фон Штраубе с благосклонностью, поспешил наполнить всем рюмки и торопливо поднять свою:
— За тебя, брат!
— Поддерживаю!
— С превеликим удовольствием! — подхватили оба Иван Иваныча одновременно.
Выпив вслед за остальными, фон Штраубе, к явному неудовольствию Бурмасова, предложил:
— Быть может, господа, мы все-таки вернемся к нашему разговору?
— Oh, certainment! [О, разумеется! (фр.)].
— Как же иначе!
— Otherwise, what have we begun it for! [Для чего мы его тогда начали! (англ.)].
— Невже ж, на вашу думку, ми могли б залишити цу размову без подвиження? [Неужели же, по-вашему, мы бы могли оставить этот разговор без продолжения? (укр.)] — наперебой загалдели многоязыко Иван Иванычи.
— Итак?.. — сказал фон Штраубе, опасаясь, что они в полиглотстве своем перескочат на какой-нибудь санскрит или арамейский. — Начав несколько издалека, вы наконец приблизились, не так ли, к судьбам стран и целого мира. Я внимательно слушаю вас, господа.
Вид у обоих Иван Иванычей мигом сделался серьезным донельзя.
— Что ж, — прокашлявшись, приступил к разговору меньший из них, — извольте. Но сперва посмотрим на это любопытное изображение, столь кстати помещенное тут. — Он указал на верх стены, туда, где на панно под искрами, хлынувшими с черного неба, в муках гибла Помпея. Ужас и отчаянье были запечатлены на лицах людей, бессильно прикрывающихся руками от кары небесной. — Обратите внимание, — продолжал Маленький, — на дорогие одежды этих несчастных, на весь этот прекрасный город, на роскошные дома. И в то же время — на те страдания, которые несет этим людям внезапная, неумолимая стихия! Добавлю: в действительности все было еще ужаснее, чем тут запечатлено!
— Намного, намного ужаснее! — подтвердил Иван Иваныч Большой.
— Ибо здесь схвачен один только миг, — пояснил Маленький. — А если вернуться всего на несколько мгновений назад, — что, по-вашему, делали эти люди? Они наслаждались жизнью, пировали, вкушали самые изысканные яства (о, они в этом были великие знатоки!), предавались самым утонченным любовным излишествам...
— В банях, кстати, нежились, — не преминул вставить Большой Иван Иванович.
— Без сомнения! — кивнул Маленький. — И вот после этого земного парадиза внезапно... Оно и самое страшное — что столь внезапно!.. Внезапно сама инферна разверзлась и сейчас вберет их в себя! А что будет в следующий миг? О, по счастью, вам это не дано увидеть!.. Посмотрите на этого изнеженного юношу с прекрасным лицом, с белоснежной, как у девицы, кожей, — несколько минут назад, перед тем, как он в смятении выбежал из дома, эту кожу умасливала драгоценными восточными маслами дюжина юных рабынь; однако, еще миг — и раскаленный пепел изувечит это тело, опалит волосы, усыпет язвами лицо. Нет, сразу он не умрет; ослепший, он будет стенать — не столько даже от боли, сколько мучимый памятью о своей сладостной жизни — пока наконец не накроет его крылами смерть!.. А эта холеная римлянка! Смотрите, она все еще пытается прикрыть рукой свое дитя. Она скончается первой, а дитя ее, этот мальчик, пережив мать всего на несколько мгновений, в муках умирая, будет недоумевать — почему в эту смертную минуту он остался один, куда делся целый сонм рабынь, выполнявших всякую его прихоть? И вот уж эту запредельную муку, это недоумение ни одному художнику не под силу изобразить! А этот мужчина, простерший руки к обезумевшему небу!..
— Он только что ушел с дружеской пирушки, — смакуя коньяк, пояснил Большой. — В нем еще свежа память о несказанных кипрских винах, о паштете из соловьиных язычков...
— Однако ж, странно, — попытался вклиниться в разговор Бурмасов. — Вы рассказываете обо всем этом так, словно сами там побывали... Вам не кажется ли, господа, что это несколько чересчур?..
Но Иван Иванычи оставили его реплику без внимания. Маленький подхватил вслед за Большим:
— ...Да, да, именно из соловьиных! По части гурманства равных им, пожалуй что, не было... И каково ему в этот страшный миг своим изнеженным ртом вдыхать смертное гарево вулкана?.. Но — довольно!..
— Да уж, пожалуй, — согласился Бурмасов, но Маленький, не слушая его, продолжал:
— Довольно примеров!.. Можно бы еще вспомнить про Атлантиду, про Лемурию — ничуть не менее утонченные и погибшие ничуть не менее ужасно...
Бурмасов, порядком утомившийся от всех этих страстей, наконец не выдержал:
— Уж это вы откуда можете знать?!
— Не знали бы — наверно, не говорили б, — довольно буднично отозвался большой Иван Иваныч, так же обыденно закусывая коньяк невесть откуда появившимся у него в руке антоновским яблоком.
Маленький, между тем, на время несколько притушив эмоции, продолжал:
— Сказанного, по-моему, и так более чем достаточно. Подведем, посему, некоторый итог. Помпея тут — лишь один из примеров, коим несть числа. Итог же таков. Страшна не столько сама, как недавно изволили выразиться их сиятельство, Безносая, сколько та пропасть, которую люди, по неведенью, иногда способны для себя предуготовить: пропасть между сотворенным ими сладостным раем на земле и тем адом, в который они так легко и внезапно могут в любую минуту сверзиться. Не случайно мы начали наш разговор со святых угодников: оные мужи всеми силами стремились преуменьшить эту пропасть. Страдали от самостязаний? О, да! Но тем самым избавляли себя от гораздо более тягостных мучений и страданий, ибо что может быть страшней, чем низвергнуться в бездну из рая, пускай даже рукотворного, призрачного? И то же самое можно сказать о городах, о той же, к примеру, Помпее. И, коли на то пошло, о народах целых! Да обо всем мире, наконец, если он в какой-то миг слишком возблагоденствует, и лень ему будет заглянуть даже на один миг вперед! Ибо!..
27
Трубы Господни
Ибо прежде дней тех не было возмездия для человека
Захария (8:10)
…Ибо!.. — Маленький Иван Иваныч понемногу снова впадал в привычную для него ажиотацию. — Близок, ибо, очень близок может быть час расплаты! — возгласил он, восставая с табурета, и, несмотря на свой округлый горб и трогательно маленький рост, поистине грозен он был в этот миг. — И в ужасе ниц падут те, кто увидит, как на глазах рушится сотворенный ими рай — ибо прежде явятся в мир посланцы Лукавого и возвестят вместо небесного рая ложный рай земной! И пышущие здоровьем тогда позавидуют последнему прокаженному из лепрозория! И вострубят в тот час трубы!.. Имеющий уши — да прислушается! Ибо, возможно, близок уже, ох, как близок их приводящий в трепет глас!..
— Ближе уж, кажется, и некуда, — продолжая хрумкать яблоком, куда менее торжественно подтвердил большой Иван Иванович.
— И грянет гром, и займется полымя над страной... — все более грозно вещал маленький Иван Иваныч, — над тою страной, которая будет ближе к тем неумолимым трубам в сей страшный миг!..
— И охота вам, сударь, жуть эдакую... — не выдержав, наконец встрял Бурмасов. — Так хорошо сидели... Коньяк вот еще не кончился...
Но Маленький не унимался:
— ...И воспылает страна, — продолжал он стращать, — и перекинет смертное пламя свое на иные страны, проспавшие сей роковой час!..
Теперь уже вмешался фон Штраубе:
— Позвольте, уж не эту ли страну и не этот ли, нынешний час вы случаем имеете в виду?
— И снова не могу не отметить вашу проницательность, — мигом успокоившись, сказал маленький Иван Иванович.
— Это уж да: что дано — то дано, — согласился другой Иван Иванович и дожевал остатки яблока вместе с огрызком и даже черенком.
* * *
Теперь уже, стоило прикрыть глаза, вставало неотвязно: черная, как деготь, вода в проруби и огромная синяя звезда вдали...
* * *
Бурмасов некоторое время сидел, задумчивый. Наконец произнес:
— Чем же вам все-таки, господа (уж не знаю, что вы за такие провидцы), чем, не пойму, вам отечество-то наше эдак не угодило?
— Нам?! — удивился Большой.
— Будь я проклят, если что-нибудь подобное говорил! — возмутился Маленький.
— Ну, там, разве что какими-то мелочами, — а чтобы так, вообще... О, нет!.. — проговорил большой Иван Иванович.
— И в конце концов, не по мелочам же судить!.. — добавил маленький Иван Иванович. — Хотя кое-что, соглашусь, порой, конечно, и вызывает... Но право же, право — сущие мелочи!
— Ну, это вы даже, пожалуй, чересчур деликатно, — признал Бурмасов. — Преизрядно сидит в нас всяческой дряни, слов нет. Ленивы, нерасторопны, тут никак не возразишь. До Бахуса весьма охочи...
— А кто, скажите, кто без греха?! — вставил маленький Иван Иванович.
Бурмасов, однако, перейдя к самообличительству, уже не унимался:
— На чужое заримся — в этом наш брат, поди, любого в мире обскочет... Вечно прем куда-то, разуму вопреки. Петру бы, императору нашему, к примеру, не со шведом, а с туркой бы воевать — может, грелись бы сейчас где-нибудь в Царьграде, на берегу Босфора; нет же, нелегкая понесла чуть не в Лапландию! Драпать — так до Полтавы, строить — так на болоте, — другого, что ли, места не было? На болоте да на костях!.. И покуда пинка не дадут — ни на что не подвигнемся: вон, Москву православную только что ленивый дотла не сжигал (так что полымем нас тоже не шибко-то напугаешь)... Ну, понятно, дороги — это уж само собой... И подлецов, если по правде, хватает... Да вот хоть бы, к примеру...
— Панасёнков... — с готовностью подсказал большой Иван Иванович.
Василий заморгал удивленно:
— Как?..
— Панасёнков, — повторил на сей раз Маленький. — Слыхивали как-то, что большо-о-ой подлец.
— Уж и по фамилии видно, что шельма, — согласно кивнул Бурмасов.
— Часом не знакомы?
— Не имел удовольствия, — буркнул он. — Уж не полагаете ли вы, сударь, что я со всеми подлецами России знаюсь? Сотню-другую, коль поднатужусь, наверно, назову, а ежели вы вдруг захотели бы всех поименно — то, полагаю, и до второго пришествия не пересчитали бы... Только назовите мне, судари, хоть одну страну, где все живут по-херувимски! Руку даю на отсечение — не найдете такой!
— О, безусловно! — согласился большой Иван Иванович.
— Не подлежит ни малейшему сомнению! — с жаром подтвердил маленький Иван Иванович.
— И подлецов повсюду несчитанно! — продолжил Бурмасов.
— Всецело разделяю!
— Как тут возразишь?!
— И мерзости во всяком народе столько при желании можно наковырять! — принялся рассуждать уже в обратную сторону Василий. — Французишки-лягушатники — скупы, за последний свой сантим удавиться готовы. Англичане чванливы; даже тем, что овсяную кашу по утрам лопают, которой у меня бы и лакей погнушался, и тем чванятся. Итальяшки — те лентяи похуже нашего брата, только еще по амурной части блудливые. Немчура... — Он взглянул на фон Штраубе. — Ладно, ладно, что мы всё, вправду, по Европам? Если взять тех же цыган или жидов... А китайцы! У живого человека жилы вытягивают! А что уж едят!.. Саранчу да жареных червей! Мы при кругосветном походе к ним в Шанхай заходили, так я своими глазами, ей-Богу, наблюдал; право, чуть не стошнило. А в Австралии аборигены — так те вообще друг друга уплетают за милую душу, для них же мозги соседа на ужин — что для нас какой-нибудь жюльен. Как, хорошенькие порядочки?
— Хорошего чуть, — кивнул большой Иван Иванович, а Маленький философически заметил:
— Да уж, сколько стран — столько обычаев, что тут еще возразишь?
Теперь глаза Бурмасова смотрели на них сурово, налитые правотой.
— Так что ж вы, господа, — спросил он, — одну Русь-матушку геенной огненной стращаете? За какие такие особые, позвольте спросить, грехи?
— О, нет, вы не поняли!
— Право же, совершенно не так истолковали! — взвились Иван Иванычи, при этом Маленький смотрел на фон Штраубе, словно призывая его в судьи.
Лейтенант счел себя вправе вмешаться.
— Очевидно, господа имели в виду, — сказал он, — по крайней мере, я так понял, — вовсе не кару за какие-либо грехи, а, что ли, некую нашу особую миссию.
— Вот!
— Zwar so! [Именно так! (нем.)].
— Je suis ravi! [Я восхищен! (фр.)].
— Лучше, клянусь, не скажешь!
— Да, да, именно — миссию! — наперебой загомонили Иван Иванычи.
— Полымем зайтись под фанфары — хорошенькая, нечего сказать, миссия! — пробурчал Василий.
— А как быть с теми же святыми? — запальчиво спросил маленький Иван Иваныч. — Кара им такая, по-вашему — теснить душу свою в изнывающей от тления плоти? Никак нет-с! Именно что она самая — миссия! И высочайшая из всех мыслимых, к тому же!
— Что еще, ежели не миссия? — подтвердил Большой.
— Миссия, заключающаяся в том, чтобы предуготовить других... Впрочем, стоит ли повторяться — мы, собственно, с этого и начали разговор. Но для того, чтобы предуготовить весь мир — тут мало одного или нескольких подвижников! Тут нужен по меньшей мере целый народ! Тяжела и велика в этом случае миссия, выпавшая на его долю!..
Фон Штраубе вдруг заметил, что глаза Бурмасова наполнились ужасом, и причиной этому были явно не слова Маленького Иваныча, а нечто иное — то, что Василий узрел позади Иваныча Большого. Лейтенант проследил за его взглядом и на миг обмер. Из горба верзилы, прорвав простыню, торчало наружу огромное перо цвета воронова крыла.
Тот, не сразу сообразив, куда они смотрят, наконец потянул руку за спину, нащупал там перо и проговорил несколько смущенно:
— М-да, господа, тесновато, право... И крайне, скажу вам, неудобно... — С этими словами, более не таясь, он повел могучими плечами, простыня сползла к пояснице, обнажив атлетический торс, а на спине, там, где лишь только что был уродливый горб, обнаружились помятые, казалось, изломанные черные крылья, но, обретя свободу, они тут же стали расправляться, пока не разметнулись во всю ширь и не заполонили пространство от стены до стены. Разминая крылья, гигант взмахнул ими несколько раз, и порывы ветра, несущего какую-то не мирскую прохладу, на минуту разогнали клубившийся по кабинету пар. Затем он сложил крылья, которые оказались настолько больше даже их гиганта обладателя, что добрая половина каждого крыла теперь возлежала на мраморном полу, и по-прежнему оправдывающимся голосом произнес: — Пардон, господа. Коли все равно — то я уж эдак, если позволите.
Маленький, поначалу взиравший на действия своего сотоварища с легкой досадой, в конце концов, смирившись, махнул коротенькой ручкой.
— Ладно, господа, — вздохнул он. — Уж ежели так, ежели на то пошло... — Вслед за тем тоже пошевелил плечиками, избавляясь от простыни, и за спиной у него затрепетали небольшие белоснежные крылышки. На лице коротышки отобразилось облегчение. — Да, — после того, как немного размялся и сложил за спиной крылышки, удовлетворенно сказал он, — так оно гораздо привычнее... Вы нас, надеюсь, простите за такую вольность, господа...
Как это ни странно, фон Штраубе удивился меньше, чем, вероятно, должно было бы — нечто подобное он давно уже себе предполагал. Бурмасов, однако, взирал на окрылившихся Иванычей безумными глазами.
— Так вы!.. — нашел наконец силы выговорить он. — Выходит, что вы!..
— Ну вот! — поморщился Маленький. — Этого-то мы и опасались! Простите великодушно за этот маскарад, но для того и был весь камуфляж, дабы вы лишний раз не отвлекались по нестоящим того пустякам.
Некоторое время Бурмасов разевал рот, как рыба, выдернутая из воды. После нескольких бесплодных попыток заговорить, сопровождаемых стоном, — так с мукой глотает воздух поперхнувшийся человек, — в конце концов, он все же сумел вымолвить более или менее членораздельно:
— И это... Господи!.. Это, вы говорите, пустяки!.. Да вы ж... Вы ж, если я, в самом деле, еще что-то понимаю... Вы — никто иные как...
— Начинается... — с неудовольствием проговорил крылатый гигант.
— ...Никто иные как архангелы небесные! — не слушая, закончил Бурмасов.
— Эко вы загнули! Архангелы! — со вздохом покачал головой большекрылый, а крылатенький коротышка мученически закатил глаза.
— Эх, натворили вы, право... — пробурчал он в сторону гиганта. И, вновь повернувшись к Бурмасову, сказал: — И охота вам... Не зря же речено было (при куда более, кстати, значимых обстоятельствах): "Что в имени тебе моем?" Но уж коли на то пошло, придется, видно, разъяснить, сколь сильно вы заблуждаетесь. Архангелы и прочие чины — все это из области ваших здешних понятий, крайне, кстати, неточных, а большей частью вовсе надуманных. Не мудрено: ваш язык создан для описания материй совершенно иного порядка. Но, даже пользуясь этим языком, вы изволили допустить, поверьте, колоссальную неточность.
— Не то слово! — подтвердил Большой.
— Да, да! Один из ваших мыслителей, — имя ему было Псевдо-Дионисий Ареопагит, — имел дерзновение распределить духов неземных по ступеням, наподобие тому, как людей разделяли по сословиям в современной ему Византии. Он насчитал (уж не ведаю, каким таким образом!) девять подобных чинов. Живи он, добавлю, в нынешней России — так насчитал бы их, небось, четырнадцать, как значится у вас в Табели о рангах, и величали бы сих духов титулярными, коллежскими, статскими, и так далее.
— Благородиями! — хмыкнул Большой.
— Однако, — продолжал Маленький, — некое зерно в его построении имеется. Духи, действительно, имеют разный, если можно так выразиться, вес, разную степень близости к Незримому. Архангелы, коими вы имели любезность нас назвать, — суть, по тому же Псевдо-Дионисию, духи, находящиеся на весьма, весьма высокой ступени, и власть их порою несказанно огромна. Одни ведают всеми тайнами этого и прочих миров, как, например...
"Джехути..." — мысленно произнес фон Штраубе, но мысль его была услышана.
— Да, да, — кивнул ему Маленький, — когда-то, в древности его называли так... А иные называли его Тот...
— Или Гермес, — подсказал Большой.
— Или, — продолжил Маленький, — как нынче более принято меж людьми, — Уриил. Какая, в сущности, разница? Все это равным образом ничего не обозначает. Вы, милостивый государь, надеюсь, уже прониклись тем, что ощущение тайны гораздо важнее ее наименования... А есть... Ладно, пускай архангел, если вам любо именно это слово, — архангел-повелитель того мира, в котором рано или поздно неминуемо окажется всякая душа...
— Саб, — тихо проговорил фон Штраубе — на сей раз уже вслух.
— Ну, если угодно... — согласился Маленький. — Или Анубис. Или, наконец, Регуил. Вынужден повториться: "Что в имени тебе?.." А есть и вовсе Величайшие — те, кому дано зрить самого Незримого. Их у вас принято столь же произвольно именовать серафимами или херувимами. О них, впрочем, вовсе не берусь судить, ибо величие и могущество их выше любого, в том числе и моего сирого разумения. — Он опять взглянул на Бурмасова, уже понемногу, кажется, приходившего в себя. — Вернемся, однако, к архангелам. Называть нас столь высоким титулом — это все равно что назвать...
— Все равно что дьячка — архиереем, — помог ему крыластый гигант.
— Вот-вот! Или, — если из оных сфер опуститься до ваших понятий, — то же, что назвать, скажем, губернского секретаря — высокопревосходительством.
По мере этих объяснений лицо Бурмасова менялось. Уже не ошеломление было в его глазах, а лишь выражение некоторой неловкости. Фон Штраубе поразило, с какою быстротой и Василий, и он сам начали воспринимать нечто очевидно запредельное как просто диковинное, не более того, вроде самодвижущейся коляски или выставленного в Кунсткамере дитяти о двух головах. Впрочем, с того мгновения, как впервые встретился с птицеподобным Джехути, он обнаруживал за собой подобное уже не раз, удивляло только, то, что и с Бурмасовым, очевидно, менее привычным к такого рода вещам, оказывается, происходило то же самое. Видимо, таково уж свойство человеческого разума — не уметь слишком долго удивляться сверх меры.
— И как же вас, в таком случае, величать? — угрюмо спросил Василий, уже, кажется, не замечая крыльев за спинами у странных собеседников и лишь, пожалуй, слегка досадуя на себя за допущенную оплошность.
Маленький пожал плечами.
— Ангелами, вероятно, — довольно просто ответил он. — Если следовать вашей принятой номинации, то так оно, пожалуй, будет всего точнее.
— А по мне, — сказал гигант, — и Иван Иваныча вполне было бы довольно. Оно даже и лучше — уже свыклись как-то. — И вовсе уж простецки прибавил: — Хотя — все едино. Как у вас говорят: называй хоть горшком...
— Да, разумеется, не в том суть! — подхватил белокрылый ангел. — Вернемся же все-таки к нашему разговору! На чем бишь мы там остановились?
— На миссии, — подсказал Чернокрылый.
— Именно так! На великой миссии, суть коей — предуготовить по-детски беспечный мир к неизбежному! Миссия, трагичнее которой, но вместе с тем и величественнее, трудно себе и помыслить!
Теперь, зная, с кем он говорит, Василий при этих словах закручинился окончательно.
— Если уж сами ангелы небесные такое пророчествуют, — проговорил он, — стало быть, в самом деле, всё. Спеклась православная Россия-матушка. Finita! Так что теперь — за помин ее души? — Он налил всем коньяку и сам, смахнув со щеки слезу, выпил, ни с кем не чокаясь.
— Ну, до этого еще... — подбодрил его Белокрылый. — Не эдак сразу... — Рюмку, однако, невзирая на чин свой ангельский, осушил.
— Так и не бывает — чтобы вот эдак, вмиг, — подтвердил Чернокрылый, тоже выпивая.
— А долго ль еще? — спросил удрученно Василий, даже безо всякого как-то интереса.
— Это уж — смотря по каким меркам измерять, — сказал белокрылый ангел, а чернокрылый, явно жалея Бурмасова в его тоске, добавил сочувственно:
— Если по вашим меркам — то и не так оно, может, близко. Что для Незримого миг — то для вас о-го-го сколько! Так что, голубчик, еще, глядишь, и не на вашем веку.
Но ни этими посулами, ни "голубчиком" Бурмасова было не пронять. Слезы росой поблескивали у него на многодневной щетине.
— Да когда бы то ни было! — скорбно сказал он. — Главное — все предрешено; верно я вас, судари (уж не знаю, как вас величать), понял?
— Сие не подлежит ни малейшему сомнению, — вздохнул маленький ангел.
— Да уж, что решено — то решено. И не нами, — еще горше вздохнул чернокрылый гигант. — Но, повторяю, это может растянуться надолго. Даже если начнется вот прямо сейчас...
— Даже и в этом случае, — подхватил Маленький, — вы, господа, ввиду крайней непродолжительности человеческой жизни, застанете в наихудшем случае лишь самое начало.
— Может быть, просто самое чуть! Да и то еще — когда! — вставил Чернокрылый.
Однако Бурмасова в эту минуту даже сочувствие ангелов ничуть не грело.
— Ах, да какая разница! — размазывал он слезы. — Жалеете вот! Ваську Бурмасова жалеете! А что такое один Васька Бурмасов? Тьфу! Русь-матушку кто пожалеет?.. И что ж, некому за нее заступиться там у вас на небеси?
Ангелы долго переглядывались, будто бы мысленно переговариваясь между собой. Наконец — возможно, достигнув какого-то взаимосогласия в ходе этой безмолвной беседы — Чернокрылый сказал:
— Коли так уж хотите знать — кое-что вам, пожалуй, скажу... Хотя это...
— Хотя это совершенно вопреки! — изрек Маленький. — Вопреки всему установленному! Тем самым, знайте, возможно, мы совершаем проступок, за который...
— М-да, за который... Возможно, вполне возможно... Но — как бы то ни было!.. — сказал настроенный более решительно гигант. — Возьму на себя смелость кое-что на сей счет вам открыть. Право, не знаю, как и начать... В общем, один из Великих, некоторые из имен коего мы здесь уже поминали всуе и предпочтем более этого не делать, по какой-то неведомой нам причине пожелал сделать попытку — нет-нет, не отменить, даже он не решился бы на такое, — но, во всяком случае, несколько смягчить предначертанное. Что им двигало — на сей счет я, право же...
— О! — воскликнул Белокрылый. — О мотивах, им двигавших, мы не осмелимся даже гадать — они едва ли постижимы для столь малых, как мы...
— Так или иначе, — вклинился чернокрылый ангел, — он попытался произвести некоторые манипуляции, дабы исключить кое-какие роковые звенья из всей предвечно составленной цепи, именно те звенья, кои как раз и вели вашу землю, страну вашу к неотвратимому.
— Возможно — просто досужее баловство Великого, — добавил Белокрылый, — опыты демиурга... Впрочем, тут не берусь судить: кто я, в конечном счете, такой, чтобы оценивать действия Великих?
— Но, — продолжал ангел-гигант, — даже Великим такое не всегда под силу. Казалось бы — самое малое. Например — предупредить о Неизбежном кого-то из сильных мира сего...
— Государя... — скорее самому себе сказал фон Штраубе.
— Вот, вы, вижу, понимаете... Или кое-что малозначительное на первый взгляд переиначить в исторических свидетельствах...
Тут уже не утерпел Бурмасов.
— Хлюст!.. — вырвалось у него.
— Конечно, руками людей, — подтвердил ангел. — Одни действовали по неведению, другие, как этот, о котором вы изволили сказать, — по жадности... Однако, вы, смотрю, господа, сами многое знаете... Или, там, произвести что-нибудь новомодное — к примеру, подправить котировки акций... Но все, клянусь вам, все старания Демиурга сразу же натыкались на противоборство! Страна ваша сама всеми силами противоборствовала тому, чтобы ее приостановили перед бездной. И бумага с предупреждением тут же летела в камин. А наши добровольные помощники вдруг сворачивали себе шею, как, например, тот же самый...
— ...мерзавец Хлюст, — за него окончил Бурмасов. — Так что же, выходит — приговорили сами себя?
— Самомнение, молодой человек! — воскликнул белокрылый ангел. — Извечное ваше самомнение! Кто вы такие, чтобы вершить суд и выносить приговор? Отвергнуть помилование — это еще куда ни шло, это вполне даже привилегия приговоренного. Если он, конечно, решит этой привилегией воспользоваться, если он настолько не в своем уме...
— Но в нашем случае, конечно, не о безумии речь, — вмешался Чернокрылый.
— О, в данном случае — разумеется! — согласился маленький ангел. — В данном случае, как мы уже и говорили, такова, очевидно, ваша...
— Миссия, — печально завершил ангел-гигант.
— Да, миссия, — подтвердил Маленький, и под мраморными сводами повисла тишина, в которой слышалось только тяжелое дыхание Бурмасова и шелест ангельских крыл.
Наконец, после надолго установившейся тишины фон Штраубе сказал:
— Однако, мне кажется, миссия тем и отличается от кары, что она всегда добровольна.
— Без сомнения! — встрепенулся маленький ангел.
— Кто станет возражать? — проговорил Гигант. — Тех же, к примеру, взять мучеников...
— Или то же сошествие Богородицы в ад, — подсказал Маленький. — Как иначе, если не добровольно? А вы неужто впрямь полагали, что — какое-нибудь извержение, вроде Везувия, или, там, звезда рухнет?
— Но про эту звезду даже писали, — напомнил лейтенант.
— Ах, да чего у вас только не понапишут! — отмахнулся маленький ангел. — Вы, что ли, этого Мышлеевича не знаете?
— И не такое их брат напишет, — кивнул Чернокрылый. — Только заплати!
— Так что же, вовсе никакой звезды?
— Да будет, будет вам звезда! — пообещал Белокрылый. — Увидите еще — и не возрадуетесь. Только она, извольте понять, у каждого своя. Звезда Полынь ей имя. Знак, не более! А вы полагали — кара небесная? Нет-нет, все произойдет исключительно добровольно! Иначе бы — о какой миссии речь?
Бурмасов, все это время угрюмо молчавший, решился подать голос.
— И что ж, по-вашему, Русь-матушка, наподобие Богородицы, вот так вот добровольно в Преисподнюю и сойдет?
— А разве она уже не начала этот скорбный путь? — вопросом же ответил маленький ангел. — Вы прислушайтесь, прислушайтесь к самому воздуху вашего времени! К настроениям вашей черни, вашей знати, ваших мыслителей. Я уж не говорю о ваших поэтах — тех, что есть, и тех, что грядут. Все сами призывают эту, как вы изволили выразиться, Преисподнюю!
— Ну, так на то они поэты... — поморщился Василий. — Неужели из-за каких-то стишат...
— О! — перебил его Белокрылый. — Поэты как раз должны быть особенно осторожны!
— Как никто другой, — подтвердил гигант.
— Ибо они-то и видят порой то, что другим не дано, — продолжил Маленький. — Прислушайтесь — и услышите те самые трубы Господни, кои уже...
— О, да, уже!..
— Уже предвещают неизбежное!
Бурмасов задумался. Вид у него был такой, словно он впрямь вслушивается в неясный и страшный глас каких-то неведомых труб.
— И это уже окончательное сошествие? — тихо спросил фон Штраубе. — Не может быть никакого возврата?
Ангелы молча переглядывались.
— Во всяком случае, сошествие будет, — сказал наконец Маленький, — этого уже нельзя отменить. А вот что касается возврата... Никому не дано знать последнюю волю Незримого...
— Если вдруг — чья-то достойная искупительная жертва... — прибавил Чернокрылый.
— Но именно достойная! — подчеркнул Маленький. — Как это было всего дважды в истории! — Он пристально взглянул на фон Штраубе: — Я знаю, вы уже подобрались к некоей Тайне, поэтому, наверняка, догадываетесь, по крайней мере об одном из тех, кого я имею в виду.
Теперь Бурмасов смотрел на лейтенанта с некоторой мерцающей во взоре надеждой. Фон Штраубе снова увидел ту прорубь с черной водой. Он не знал, к чему это видение, но чувствовал, что оно сейчас каким-то образом неотрывно связано с нынешним разговором. И, словно ступая к этой проруби, проговорил:
— Что ж, я готов.
Ангелы, однако, переглянулись несколько недоуменно.
— Вы?.. — спросил гигант. — Но, право же...
— О, конечно, на вашу долю тоже выпадет... — скорбно сказал Маленький (а Большой в подтверждение скорбно кивнул). — Но в целом, боюсь, вы не до конца поняли весь смысл того, во что проникли.
— Так что же?! Мое происхождение — это выдумка?! Опять шутка кого-то из ваших Великих?
— Нет! Клянусь крыльями! — воскликнул Маленький.
— Как можно?! Как о подобном помыслить вы могли?! — воскликнул гигант.
— Происхождение ваше никаким сомнениям не подлежит, — продолжил Белокрылый. — Уже без малого сотня поколений ваших предков несет в себе эту кровь, кровь деспозинов. Но, увы, не каждому из них было дано... Зато дано иное — передавать истину...
— ...Возможно, тайную, еще не осознанную вами...
— ...И передавать ее. И — видеть. И — увы! — подчас ужасаться увиденному.
— Увы... — печально подтвердил Чернокрылый.
— Так кто же тогда?! — не выдержал фон Штраубе.
— А вы не поняли еще? — удивился гигант.
— Он еще не понял, — вздохнул Маленький. — Что ж, пусть это будет еще одна Тайна, которую мы на свой риск откроем вам. Поистине Великая Тайна!
— Кто?! — вскричал фон Штраубе.
— Ваш потомок, — спокойно сказал Чернокрылый.
— Один из ваших потомков, — почему-то печально подтвердил маленький ангел. — Нет, не сейчас. Но, боюсь, уже скоро. Даже по вашим меркам — увы, слишком скоро. — И добавил со вздохом: — Бедный малыш...
— Бедный малыш... — еще горче вздохнул ангел-гигант, и в наступившей тишине оба они медленно начали таять, пока не растворились вовсе.
Лишь где-то над головами еще некоторое время слышались затихающие хлопки ангельских крыл…
28
Последняя
Потому что не знаешь, что родит тот день
Притчи (27:1)
…"Бедный малыш..." — все еще звучало в ушах, когда они шли по темной морозной улице, быстро растрачивая запасенное ими в бане тепло и вдыхая гибельный воздух века.
Навстречу, скрипя снегом, по тротуару маршировал полувзвод, впереди с фонарем в руках вышагивал усатый фельдфебель. Через минуту свет фонаря коснулся лиц Бурмасова и фон Штраубе, и тут же донесся голос одного из солдат:
— Вон они, бёглые!
Сразу было подхвачено:
— Ни с места!
— Стой!
Послышался лязг взводимых затворов.
— Бежим! — Фон Штраубе схватил друга за рукав и попытался увлечь в соседний переулок, но Бурмасов стоял, недвижный, как скала.
— Что толку? — проговорил он. — Все одно...
— Бежим! Не догонят! — тащил его фон Штраубе.
— Кто не догонит? Судьба? — спокойно вопросил Василий, по-прежнему не шевелясь. — Она, брат, всегда догонит — что толку бегать? Все предначертано — и уже не вырваться из этого синема... Впрочем, как пожелаешь... — С этими словами он не спеша, вразвалочку двинулся к переулку.
— Мудищев! ...твою! Куды прешь?!.. — Заорал фельдфебель. — Не подходить! — скомандовал он остальным солдатам. — У них же револьверы!..
После очередного "Стой!" громыхнул первый выстрел. Потом еще, еще! Затрещало, как на камнедробилке, засвистало.
— Ну вот, — в двух шагах от переулка, покачнувшись, сказал Бурмасов. — Я ж тебе говорил... Окончательная finita... Карла с топориком...
Вдруг он легок стал, как воздух, и неудержимо начал воспарять.
— Василий! — крикнул фон Штраубе, но тот, уже совсем невесомый, поднимался все выше и выше и начиная растворяться в черном небе, пока не растаял там окончательно. Лишь напоследок послышалось оттуда: "Прощай, Борька!.. До встречи!.." — и еще рвущие воздух там, в вышине, хлопки чьих-то невидимых крыл.
Солдаты топотали уже совсем рядом.
— Здесь они! В проулке! — неслось из-за угла.
— Мудищев, ...твою! Сбоку заходи!..
В этот самый миг кто-то потянул фон Штраубе в неосвещенный, чернее ночи подъезд.
— Бох’енька! — услышал он, и тонкая рука коснулась его щеки. — Мой добх’енький, любименький, миленький!.. Быст’хее! Сюда!
— Нофрет... — уже в подъезде прошептал он и, хотя знал, что она его не услышит, продолжал шептать, прижимая ее к себе и чувствуя, как горячие слезы, не то ее, не то его собственные, обжигают опаленное морозом лицо: — Нофрет, милая, родная, как я ждал, как я скучал по тебе!.. — Добавил, сам не зная, зачем: — Бурмасова застрелили... — И, лишь сказав это, понял, что слезы — все-таки его.
— Убёгли! — доносилось с улицы.
— Вон кровь! Кажись, подранили одного!..
— Так где ж они тогда?
— А черт их...
— Это тебе, Мудищев, черта в бок! Что стал, ... собачий? Догнать! Вперед! Прочесать переулок!..
Скрип снега под сапогами и голоса понемногу стали затихать вдали.
— Ты добх’енький, — говорила Нофрет, — ты меня не бх’осишь, я знала...
Фон Штраубе зажег спичку, поднес ее к лицу, чтобы Нофрет смогла прочитать по губам, и спросил:
— Как ты меня нашла?
Спичка погасла, опалив пальцы, однако Нофрет уже поняла вопрос и защебетала в темноте:
— Помнишь Сильфидку? Она тепехь – п’хи Анд’хюшке-сыщике, его еще Бех’кутом кличут. Он вас выследил в банях, а Сильфидка — сх’азу ко мне. — Прижалась к нему тесно-тесно и зашептала в самое ухо: — Ты, Бо’хенька, не б’хосай меня. Ведь п’хавда — не б’хосишь? У нас с тобой тепехь будет маленький, твой сынок. — Она взяла его руку, просунула к себе под шубу, прижала к теплому, совсем еще не округлому животу. — Он уже здесь... Мне повитуха сказала, он уже ско’хо начнет шевелиться...
Фон Штраубе вспомнил мрачные пророчества ангелов и, прижимаясь ладонью к теплому, родному, проговорил (благо, она не могла услышать):
— Бедный малыш...
— Сейчас пойдем, — щебетала Нофрет. — Я сегодня сняла тут, недалеко... Мы богатенькие, я на ’хулетке выиг’хала много-много, даже сосьчитать не могу... Потом уедем отсюда далеко-далеко, и будем жить счасьливенько и богатенько... И долго-долго...
Она целовала его в щеки, в губы, во влажные глаза, а он все повторял:
— Бедный... Бедный малыш...
Тьма подъезда казалась ласковой и безопасная, как счастливый сон. И чудом живой посреди зимы сверчок выводил, как на скрипке: "Квирл, квирл..."
* * *
[Излагаемым ниже событиям посвящен роман В. Сухачевского "Сын" из серии "Тайна"]
Потом он не раз вспомнит эту укутавшую лаской тьму — и в жарком Египте, куда, спасаясь от назойливой российской полиции и петербургского холода, они вскоре уедут с Нофрет и с родившимся к тому времени малышом, затем в Британской Палестине, куда они после переберутся на жительство, и снова в России, куда он вернется с началом Германской войны, и позже, когда всю страну охватит полыхающее зарево Гражданской, и даже в свою последнюю минуту, в девятнадцатом году, когда он будет стоять на лютом морозе со связанными руками над прорубью, выдолбленной во льду Оби, пока черная вода не сомкнется у него над глазами...
...Там он не умрет от двух пуль, попавших одна в плечо, другая в легкое. Он не умрет даже после того, как два китайца в буденновках из расстрельной команды Краснопролетарской бригады имени товарища Луначарского под командованием красного комбрига товарища Панасёнкова проткнут штыками его плоть и, истекающего кровью, с кровавой пеной на губах, бросят его в прорубь. И пока шинель, пузырясь, будет держать его на воде, в ту последнюю, растянувшуюся от нежелания смерти минуту он вспомнит сначала, как там, в далекой Палестине, к ним в дом приходили те трое — увидеть их малыша...
...Одного из них он знал, ибо видел уже не раз. Имя его было Гаспар, и принес он малышу белые кружочки сладостей в дар от земель Востока. Другой был черен, как ночь, имя его было Валтасар, и принес он золотой песок от земель Юга. Третий был светловолос и белолиц, имя его было Мельхиор, и принес он агнца от земель Запада... И смотрели они с печалью на малыша, многое зная о его судьбе, но не все желая сказать... И был тихий, звездный вечер. И малыш блаженно спал в своей люльке, и, склонившись над ним, улыбалась счастливая Мария-Нофрет...
...Дальше ледяная вода все-таки начнет забирать его в себя. Сначала прозрачная, потом она потемнеет от его крови, но прежде, чем она навсегда скроет его, он увидит посреди ясного утреннего неба звезду, имя которой, он знал, было Полынь, и туда, к ней, вдруг устремится крохотный ангел, покидающий его страну — уродец-ангел с окровавленным топориком, перекинутым через плечо.
"Бедный мальчик..." — успеет все же подумать он. И ему почудится, что он снова прижимает к себе Нофрет в том самом петербургском подъезде с его непроглядной тьмой, загадочной, как некая величественная тайна, нежной и теплой, как поцелуи любимой женщины, и недолговечной, как весь этот обреченный мир.