8899.fb2
- О, - говорит Слава, - котлеты! Прекрасно!
- Ты что, - спрашиваю, - так поздно? Твои-то где?
- Да за грибами. Еще с пятницы.
- Ты, что ли, есть хочешь?
- Ага. Они вообще оставили мне рубль, да я его отдал.
- Отдал? Кому?
- Да одному старику. Подъезжает ко мне на улице старик на велосипеде. Сейчас, говорит, покажу тебе фокус. Разжимает ладонь, там лежит двухкопеечная монета позеленевшая. Решкой. Зажал он кулак и спрашивает: "Ну а сейчас, думаешь, как лежит?" Да решкой, говорю, как и лежала. Тут он захохотал и разжал. А монета действительно лежит решкой. Он как увидел это - оцепенел. А потом так расстроился, заплакал. Что-то мне жалко его стало. Догнал я его и рубль свой в карман сунул. Не расстраивайтесь, говорю, вот вам рубль на всякий случай.
- Да, здорово, - говорю я Славе, - на вот, ешь сметану.
- Нет, - говорит Слава, - сметану ни за что!
- Да ешь, чего там!
- Нет! Я же сказал. За кого ты меня принимаешь? Странная такая гордость - только на сметану.
- Ну вот. И остался я без денег. Расстроился сначала. А потом думаю а, не пропаду! И действительно. Не пропал. Хожу я по улице, хожу. Хожу. И вдруг проезжает мимо меня брезентовый газик - знаешь, ГАЗ-шестьдесят девять, на секунду поднимается брезент, и оттуда цепочкой вываливается несколько картофелин. Отнес я их домой, взвесил - ровно килограмм. Представляешь? А потом, уже вечером, какие-то шутники забросили мне в окно селедку. Еще в бумагу завернута промасленную, а на ней на уголке написано карандашом: восемьдесят копеек. Ну что ж. Для них, может быть, это и шутка, а для меня очень кстати! Отварил я картошку, с селедочкой поел пре-е-красно!
- Тише, - говорю, - не кричи.
И тут действительно бабушкин голос:
- Ну все, я закрылась, буду спать. Теперь пусть забираются воры, бандиты - пожалуйста!
И раздалось такое хихиканье из-под двери.
- Ну вот, - продолжал Слава, - и вдруг вызывают меня в милицию. Сидят там трое ребят наших лет. "Вот, - говорит милиционер, - задержана группа хулиганов. Забрасывали в окна селедки". - "Да это, - говорю, - не хулиганство! Надо различать. Мне так очень понравилось. Сельдь атлантическая, верно?" - "Да", - хмуро говорит один. И тут появляется участковый, Селиверстов. Задумчивый. "Да, - говорит, - надо им руки понюхать. У кого селедкой пахнут - тот и кидал". Оказалось, только у меня пахнут. Селиверстов тогда и говорит: "Ну ладно, если пострадавший претензий не имеет и руки у вас селедкой не пахнут, тогда с вас только штраф - восемь копеек". - "А кому платить?" - спрашивают. "Вот ему", - и показывает на меня. Вот так. Пошел домой. А те шутники благодарные под окном моим ходят с гитарами, поют. И вдруг - Селиверстов! "Ты, - говорит, - не обращай на меня внимания. Я просто так. Очень ты мне понравился. Уж очень ты благородный. Я посижу тут и уйду. Сам знаешь: все больше с преступниками дела, а с тобой и посидеть приятно. Посижу тут, отдохну и пойду". Потом жаловаться стал. "Все, - говорит, - видят во мне лишь милиционера, боятся, а иной раз так хочется поговорить просто, по-человечески. И с тобой вот - поговорить бы на неслужебные темы. Не веришь? Я даже без револьвера - вот". - "Знаете что, говорю я ему, - как раз перед вашим вызовом шел я звонить по важному делу". - "Ну что? - говорит. - Иди звони. На вот тебе две копейки". Дает двухкопеечную монетку позеленевшую. Взял я ее, выбежал на улицу и вдруг остолбенел! Такая мысль: картошки кило - десять копеек, селедка восемьдесят. В милиции дали - восемь, да сейчас - две. А в сумме - рубль! А отдал-то я как раз рубль! Представляешь?
Слава замолчал. Я тоже молчал, потрясенный. Мы так посидели, неподвижно. Потом Слава вдруг взял белый бидон, заглянул и говорит оттуда гулко:
- Что это там бултыхается в темноте?
- Квас.
- Можно?
А сам уже пьет.
- Ну, все, - говорит, - а теперь спать.
Пошли мы в комнату. Легли валетом. Слава сразу заснул, а я лежал, думал. Луна вышла, светло стало. И вдруг Слава, не открывая глаз, встает так странно, вытянув руки, и медленно идет! Я испугался - и за ним. Вышел он из комнаты, прошел по коридору и на кухню! Так же медленно, с закрытыми глазами берет сковороду, масло, ставит на газ, берет кошелку с яйцами, начинает их бить и на сковороду выпускать. Одно, другое, третье... Десять яиц зажарил и съел. Потом вернулся так же, лег и захрапел.
Смотрю я на него и думаю: вот так! Всегда с ним удивительные истории происходят. Это со мной - никогда. Потому что человек я такой - слишком спокойный, размеренный. А Слава - человек необычный, потому и происходит с ним необычное. Хотя, может быть, конкретной этой истории с рублем вовсе и не было. Или, может, было, но давно. Или, может, еще будет. Наверно.
Но, вероятнее всего, он рубль свой кому-нибудь просто одолжил. Попросили - он и дал не раздумывая. Он такой. А историю эту он рассказывал, чтоб под нее непрерывно есть. Видно, очень проголодался. Будто б я и так его не накормил! Ведь он же мой друг, и я его люблю. Мне все говорят: тоже, нашел друга, вон у него сколько недостатков. Это верно. Что есть, то есть. Вот еще и лунатиком оказался. Ну и пусть! А если ждать все какого-то идеального, вообще останешься без друзей!
Все мы не красавцы.
Как-то я разволновался. Сна - ни в одном глазу. Вышел на улицу, сел на велик и поехал. Луна светит, светло. И гляжу я - на шоссе полно народу! Вот так да! Мне все - спи, спи, а сами - ходят! И еще: подъезжаю обратно, вдруг какая-то тень метнулась, я свернул резко и в канаву загремел. Ногу содрал и локоть. Вылезаю и вижу - бабушка!
- Бабушка, - говорю, - ну куда годится: в семьдесят лет в два часа ночи - на улице!
- Ночь, - говорит, - нынче очень теплая. Не хочется упускать. Не так уж много мне осталось.
Вошли мы в дом, и вдруг вижу, опять по коридору Слава бредет - руки вытянуты, глаза закрыты. Я даже испугался: сколько же можно есть?
А он - на кухню, посуду всю перемыл, на полку составил и обратно пошел и лег.
ЮЖНЕЕ, ЧЕМ ПРЕЖДЕ
Все уже смирились с тем, что лето кончилось. И покорно приняли на себя дождь. Дождь все шел, шел и даже перестал. Газеты на улицах, в своих деревянных рамах, промокли от темной воды, и сквозь сегодняшнюю газету виднелась вчерашняя, а сквозь вчерашнюю - позавчерашняя.
И уже чувствовалась зима, и однажды ночью в прихожей поседела сапожная щетка, а вода в железном ящике под потолком промерзла за эту ночь и лежала брусом, холодным и чистым. Котельщик Николай взял за привычку рано утром, часов в шесть, стучать кувалдой по трубам у себя в котельной, и звон шел по всему дому, и весь он гудел, как орган. Но холодно было по-прежнему.
На работе я заметил за собой опасную тягу к простым занятиям например, часами резать бумагу. Но чаще всего я уходил вниз, в подвал, где сидел кладовщик Степан Ильич в теплом ватнике и кепке. Тут же на полках лежали листы железа, а из маленькой комнатки позади торчали концы цветных металлических прутьев разной толщины. Мне нравились тусклый свет и тот простой и вроде бы им презираемый порядок, который наводил тут Степан Ильич. Я сидел на деревянном мерном ящике с зарубками, прислонившись спиной к трубе, обмотанной лохматым колючим войлоком. Свет мигал, мигал и разгорался, и в трубе вдруг свежо и обильно начинала литься вода.
В таком состоянии и разыскал меня по телефону директор. И хотя было мое поведение грубым нарушением всех законов производства, директор ничего мне об этом не сказал, потому что был он человек умный и никогда не делал прямых выводов. Вместо этого он сообщил, что придется мне поехать в командировку, и чем скорее, тем лучше. Я принял это дело спокойно, вошел в наш деревянный желтый лифт и поехал к себе наверх собираться.
Поезд в Одессу отходил ночью. Со мной ехал товарищ по работе, здоровый сорокалетний человек, самый большой зануда из всех, каких я только в жизни своей видал. Командировку эту он воспринял как жестокий удар судьбы. Вагон ему сразу же не понравился, он стал об этом говорить и говорил долго. Я слушал его терпеливо, понимая, что он-то тут ни при чем, просто он занимает во мне тот самый сектор горя, которого раньше у меня не было, а теперь этот сектор появился и, конечно же, никогда не пустовал. Но вот все заснули, и я тоже заснул, потому что я очень люблю спать в поездах.
Почти весь следующий день я спал у себя на полке, а за окном все было так же серо и дождливо. Уже под вечер я кое-как оделся, слез с полки, сонный и разбитый, с незавязанными шнурками, и вышел в коридор. В стене была маленькая ниша, вроде алтаря, и в ней под кранчиком стоял граненый стакан. Рядом в деревянной рамочке висело расписание: Дно - Витебск Жлобин - Чернигов - Жмеринка - Котовск - Одесса. Витебск! В тамбуре проводник отпустил железный лист, который прикрывал уходящие вниз ступеньки, и лист ударил, железо по железу, и мы, мягкие и сонные, вышли на перрон.
Я пошел по мазутным шпалам, обогнул вокзал и вышел в город. У меня была всего минута, и я не знал, в какую сторону мне пойти. Ехала телега, поперек ее пути бежал мальчик с большой пружиной в руке. Старушки в мужских пиджаках ходили вдоль поезда, не касаясь его, несли в закопченных ведрах горячую очищенную картошку, посыпанную укропом. Я схватил десять штук, обжигающих сквозь газету, и стал есть, и они рассыпались по мне.
После этого у меня разыгрался аппетит, и я пошел вперед по вагонам, которые вдруг медленно двинулись. Я проходил их один за одним, и все они были разные, и были очень хорошие - прохладные, чистые, с упругими поролоновыми полками, плоскими плафонами, светло-серыми стенами в мелких резиновых мурашках. Тут была совсем другая жизнь и разговоры совсем другие, хотя люди ехали те же самые. Мягкий вагон был глуше, на окнах толстые шторы, ватные диваны, глубокие дорожки, и все тут было глухо, и звук поглощался, и флирт тоже поглощался. Еще один вагон, синий, нелепый, вроде нашего, а дальше - вагон-ресторан. Тамбур без боковых дверей - так, решетки, и, облокотясь на них, парень в белом грязном халате чистил картошку. Дальше за узким коридором буфет, а потом расширение и столы, и за ними много народу - одни ели из алюминиевых чашек, стуча и булькая, другие ждали, привычно злясь, хотя спешить им сейчас было некуда.
Дальше, за стеклянной стеной с отпечатанным на ней белым виноградом, народу было поменьше, и в углу куражился пьяный, едущий в отпуск буровик. Его вяло пытались унять, но он расходился сильнее. И только когда пришел другой, еще более пьяный и буйный, первый сразу же успокоился и уснул.
Съев бифштекс и выпив бутылку пива, я долго сидел у окна, потому что нигде в других вагонах окно не подходит так близко к человеку. Я знал, что мой напарник с нашим соседом терпеливо, в сокращенном дорожном варианте, уже рассказали друг другу свои жизни и сейчас сидят молча, не зная, что же дальше. О, как не люблю я это дорожное общение, торопливое и постыдное, словно любовь в парадной!
Но когда я вернулся в купе, там все оказалось иначе. Судя по их позам, разговор еще толком не начинался, и сосед наш, краснолицый одессит с маленькими глазками, молчал не просто так, а, как видно, специально.
- Да, - продолжал мой напарник, - так вот. И только я вышел с вокзала - первый, кого я встречаю, - Боровков! Наш бывший начальник цеха!
- А мне неинтересно, кто был вашим начальником цеха, - медленно и четко сказал наш сосед.
- Как же неинтересно! Это же очень интересно!
- Нет! Мне неинтересно. У меня голова вон какая маленькая. А вы мало того, что собой мне мозг засорили, еще и начальника своего тащите! Распустились. Сколько барахла у меня там - ужас. Кошмар.
Мы вышли все трое в коридор, покурили перед темными стеклами, потом вернулись и залегли, и все трое поглядывали друг на друга.