8932.fb2 В доме своем в пустыне - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 36

В доме своем в пустыне - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 36

Мало-помалу, медленно-медленно, он теряет силы, и его судорожные движения слабеют. Тонкий песок душит его. Яд парализует и растворяет его органы. В последнем, трогательном усилии он вдруг принимается чистить свои усики. Похоже, что муравьиный лев начинает высасывать из него содержимое еще до его смерти.

Я отправился в торговый центр за покупками: чеснок, петрушка, сыр, помидоры, белый хлеб — для еды и хо­лодное пиво, запить. «Всегда одно и то же, — смеялась кассирша. — По вашим покупкам легко угадать, что вы холостяк». Она в очередной раз предложила свести меня с ее старшей сестрой, и я в очередной раз улыбнулся: «Почему бы нет». Кассиршу зовут Елена, ее акцент похож на Бабушкин, и мне нравится ее смех и ее речи.

Когда я вернулся, высосанная муравьиная скорлупка уже валялась снаружи и муравьиный лев был занят починкой своего окопа, поврежденного в ходе сражения. Он пятился кругами, которые становились все меньше по мере того, как он зарывался в песок. Упираясь и отталкиваясь концом своего гладкого, скользкого тела, он выбрасывал песчинки головой и клешнями, заглаживая и выравнивая свою ямку.

Нет, не одиноким псом во дворе — у меня есть друзья: олени, которые искоса следят за мной, когда я проезжаю мимо, и сигналят мне вслед белизной своих задниц, пятнистая птица, похожая на маленькую сову, которая живет в дыре на склоне одного из ущелий и, как только я останавливаю там свой пикап и приветствую ее, отвечает мне смешными и взволнованными поклонами. И у меня есть сокол — или так мне, во всяком случае, кажется, — который живет в устье вади Цин. Не раз, сидя там в тени разросшейся акации, я слышу его тихий клекот, и мне вспоминается редкий смех Рыжей Тети.

И еще у меня есть придорожные очаги для варки пищи — умению складывать их я научился у людей, которых никогда не видел, но они прошли по пустыне до меня и оставили за собой потухшие остатки своих костров. Большинство путников, да и я подчас, пользуются сегодня переносными газовыми горелками, но иногда попадаются еще такие, кому противен шум, производимый этими устройствами, и они предпочитают развести на стоянке костер. По виду копоти на камнях, которые они оставляют на стоянке, по цвету золы и по остаткам обгорелых сучьев я могу представить себе, кто побывал здесь до меня. Два прямоугольных, слишком больших камня и черная комковатая зола — это очаг обычного любителя пеших прогулок. Но маленькая кучка тонкого и светлого пепла меж тремя конусообразными камнями, уложенными в круг, остриями внутрь и округлостями наружу, — камень слепоты, камень сумасшествия и камень сиротства, да огонь, пылающий внутри, — это очаг бедуина, или бывалого путешественника, или прилежного ученика, вроде меня.

Нет, не одиноким псом во дворе. У меня есть друзья. Вакнин-Кудесник из технадзора, который разговаривает со мной о Боге и просит благословить его — лицом к лицу, а иногда, одолев стеснительность, также и по рации. Соседские дети, которые то и дело приносят мне порцию какого-нибудь варева — угощенье, посланное их матерями, — подобно тому, как я приносил Аврааму куриный суп Рыжей Тети. И сами соседи — по дому, подъезду и улице, — которые с любопытством смотрят на меня, когда я выхожу на балкон и развешиваю стираное белье — белье одинокого мужчины: синие и серые цвета рабочей одежды. Белая рубашка на субботу. Не какие-нибудь кружева соблазна, не радостная пестрота детских одежонок, не плавные переливы платья, которое полощется по ветру на веревке, освободившись от женской плоти.

Не одиноким псом на улице. У меня есть друзья. Короткая дубовая рукоять матраки, подаренной мне Авраамом на бар-мицву, — мне достаточно сжать ее в руке, чтобы во мне тут же всплыли воспоминания. Черные вороны пустыни устраивают в мою честь представления, кружась и кувыркаясь в потоках воздуха над обрывистым краем утеса. Тучи ос сопровождают меня, куда бы я ни двинулся, стелясь по воздуху, точно грозный шлейф глубоко-коричневой меди и кошачье-дерзкой желтизны, — изможденные голодом и громко жужжа, они несутся следом за моим пикапом и, как только я останавливаюсь, бьются и колотятся в окна кабины. Не злобно, без вызова и угрозы, но с отчаянием и настойчивостью выпрашивающие подаяние.

В первые дни моей инспекторской работы я их боялся. Большую часть дня я провожу в одиноких поездках — случайный укус осы, и мужчина из нашей семьи уже отмечен бедой. Но постепенно я понял, что их жало не так уж опасно. По правде говоря, мое жало опасно намного больше. Зачастую, когда меня очень уж разбирает злость от их звенящего зуденья, я поднимаюсь и бью их на лету свернутой в трубку курткой. Ошеломленные, они падают на землю, и покуда барахтаются там и пытаются взлететь, я топчу их своими сандалиями.

Осы, по которым я не попал, на меня не нападают. Они продолжают кружить над землей и слетаются на поживу к трупам своих товарищей. Возможно, голод и нужда доводят их до безумия, а быть может, укус, подобно любви и цветению, подобно оплодотворению и долгой погоне за жертвой, — слишком расточительное удовольствие для тех, кто живет в пустыне. Поэтому осы здесь не жалят, разве что потеряв последнюю надежду, и цветы здесь не цветут, пока не выпадет достаточно дождей. И то же с моим муравьиным львом — поскольку он уже немного подрос, то не тратит впустую силы на ловлю маленьких муравьев. Когда я бросаю такого муравья в его песчаный окоп, он осторожно берет его за талию, опытным движением поворачивает в клешнях, словно оценивая на вес, и производит свои пустынные, скопидомные расчеты: стоит ли начинать борьбу, которая повлечет за собой разрушение и восстановление его укрытия, ради такой ничтожной добычи? И, сделав вывод, подбрасывает его в воздух тем же решительным движением, каким я отбрасываю от себя нежеланные и нестоящие воспоминания, грозящие и мне разрушением и строительством заново, и снова зарывается в свой песок.

И КАК БАБУШКА

И как Бабушка: она тоже не жалит, не нападает, только считает гроши, зудит и скопидомничает, без конца прикидывает шансы и выгоды, собирает банки и баночки, складывает про запас обертки и мешочки, оставляет на окнах клейкие ленты времен Синайской кампании, чтобы не покупать новые для войны в Персидском заливе, и стоит кому-нибудь подойти к ее холодильнику, она тут как тут — немедленно возникает рядом, в сопровождении верного Пенелопы с его суровым черепашьим лицом, и молча становится близко-близко перед дверцей, словно пытаясь собственным телом помешать холоду «зря убежать в воздух».

Вот она: носится кругами и тушит электричество, жужжит меж комнатами и консервирует фрукты в банках, повторяя при этом: «Ойф нит цу бедарфн, чтобы, не дай Бог, не понадобилось», — и все мы знаем, что это не пустая фраза, потому что никто ведь и впрямь никогда не откроет эти банки и никто не попытается попробовать эти фрукты, ни в день ненастья, ни в хамсинный день.

Год назад, через несколько дней после того, как ей исполнилось сто лет («Веселый стул был необычайно взволнован», — сказала моя сестра), Бабушка почувствовала себя плохо. Обычно Большая Женщина проверяется у одного и того же врача, который годы назад учил медицину вместе с Нашим Отцом, но на сей раз врач этот оказался за рубежом, и пять женщин сели в свою старую «вольво» и отправились в больницу.

— Кто здесь больной? — спросил врач.

— Мы, — ответили все они хором.

— А кому из вас болит? — улыбнулся он.

— Ей, — сказали моя Мать, моя сестра и две мои Тети, указывая на Бабушку.

Ее госпитализировали на два дня, каковой факт был навечно занесен в анналы больницы, а тем временем моя сестра и Черная Тетя, воспользовавшись неповторимым случаем, забрались на антресоль и выбросили оттуда тысячу двести пустых баночек из-под кефира, которые Бабушка хранила там «с прежних времен», то бишь с дней британского мандата.

— Что это значит: мы выбросили этот мусор?! — кричала она на них по возвращении. — Пустые баночки из-под кефира — это мусор?! Их можно вернуть в бакалею и получить деньги!

— В наши дни уже нельзя, мама, в наши дни уже нельзя.

Она села и начала плакать с тем гневом и отчаянием, которые я легко могу себе представить, хотя сам при этом не присутствовал и сцену эту не наблюдал. А вот ее голос, поднимающийся из пучины моих ушей, чтобы напомнить: «И не забудь захватить с собой еду на дорогу, Рафаэль». Даже если это дорога от дома до бакалейной лавки, даже если это дорога от дома до двора каменотеса Авраама, даже если это дорога от дома до запретного парка Дома слепых и даже если это дорога от моего дома в пустыне и до их дома в Иерусалиме. Всегда нужно «захватить с собой еду на дорогу», чтобы не пришлось, не дай Бог, «одалживаться у людей» или — хуже того — «выбрасывать впустую уйму денег», то есть свернуть к забегаловке и купить.

ЧЕРЕЗ НЕСКОЛЬКО ДНЕЙ

Через несколько дней после визита Слепой Женщины Авраам послал меня на дорогу ждать «арабского хаджара», то бишь резчика по камню, по имени Ибрагим, который должен был прийти из Абу-Гоша.

Я взбирался вверх по тропе, пока передо мной не распахнулся новый, незнакомый горизонт, уселся там на одну из скал, уставился в то мягкое и далекое место, где земля встречалась с небом, и стал поджидать.

Прошло много времени, а потом вдали появилась дрожащая точка, и, едва различив ее, я вдруг осознал, что вижу ее уже несколько минут. Сначала точка долго покачивалась над горизонтом, потом коснулась его и тогда начала приближаться, светлеть и медленно-медленно отращивать хвост, баламину и две тонкие ноги.

У точки выросли также две головы, одна — обвязанная белой куфией, а вторая — с двумя большими ушами: арабский каменотес и его осел. Я провел их во двор дяди Авраама, и пока гость и хозяин скручивали сигареты и набивали трубки, кляли погоду и расхваливали стальные ленты рессор в английских машинах, из которых получаются самые лучшие в мире зубила, я привязал осла на зеленой траве, которая росла в затененном углу двора, снял с него два седельных вьюка и налил ему полное ведро воды.

— Видишь, Рафаэль, — сказал Авраам, — это мой друг Ибрагим из Абу-Гоша, о котором я тебе рассказывал. Когда я умру, ты первым делом обязательно пойди к нему. Он высечет дату моей смерти на камне стола, и ты перевернешь его, и это будет мой памятник. Не забудешь, да, Рафаэль?

— Не забуду, — сказал я, глядя на пьющего осла. Когда коровы на выпасе пьют из большой лужи на лугу, поверхность воды всегда покрывается рябью и становится мутной, но этот осел едва прикасался к воде своими мягкими, бархатными губами, и глотки его были такими осторожными, что отражение внутри ведра оставалось неподвижным и казалось, что он не пьет, а лишь целует своего перевернутого близнеца, нежно и любовно.

Я люблю ослов. Я не раз прикидывал, не купить ли мне осла у одного из тех бедуинов, которых я то и дело встречаю в пустыне, и однажды Хамед, наш офицер службы безопасности, привел мне красивого осленка. Я обнял подарок за мохнатую шею, вдохнул аромат его шкуры, погладил по затылку, но не взял, потому что в моей маленькой квартире недостаточно места, чтобы содержать и растить там осла.

У ослов и лошадей запах приятный, а у собак и кошек — наоборот. Я стоял рядом с Ибрагимовым ослом и почесывал его каменный лоб, пока ослиный запах не прилип к кончикам моих пальцев. А потом Авраам подал мне неприметный знак приблизиться, и я пошел прислуживать двум взрослым мужчинам.

— Сделаешь нам чай, да, Рафаэль?

Я быстро вскипятил чайник на жаровне, сполоснул две маленькие, толстые стеклянные чашки, как делал это он — подушечкой большого пальца и кипящей водой, а затем заварил и подал им крепкий сладкий чай. Ибрагим покачал головой и улыбнулся мне, и Авраам увидел это и улыбнулся тоже. Я знал, что он доволен, и озноб удовольствия прошел по моему телу. Я отступил, уселся в стороне, около осла, и стал смотреть на них.

Мужчины покурили, выпили и поговорили о разных мелочах: об урожае маслин в этом году, о Бен-Гурионе, о заработках строительных рабочих, — а под конец Авраам высказал свою просьбу, Ибрагим задал несколько вопросов, и оба они, как в церемонной детской игре, вытащили огрызки карандашей, каждый из-за уха другого, послюнили их кончики и записали всякого рода маленькие синие цифры на ногтях пальцев.

Потом они выпили еще чашку чаю, и Ибрагим поднялся, и откозырял, и сказал Аврааму: «Алла раси[105]» — и повернулся, чтобы уйти. Он потрепал меня по голове, оседлал осла и вернулся в свою деревню, а через несколько дней приехал снова, в маленьком разбитом грузовичке, с тремя усатыми парнями, в лицах которых нетрудно было угадать черты самого Ибрагима в молодости, ибо они были в точности похожи друг на друга и на него самого, как были похожи друг на друга те три каменные плиты, которые они привезли, привязав их ремнями и проложив старыми одеялами, чтобы защитить от дорожной тряски.

«Смотри, смотри, Рафаэль, какой камень! — возбудился Авраам. — Царь камней. Не слишком твердый и не слишком мягкий, не слишком светлый и не слишком в прожилках».

Трое сыновей Ибрагима выгрузили каменные плиты из кузова, и Авраам осторожно постучал по камню дубовой рукоятью своего молотка. «Совсем здоровый камень, — сказал он. — Послушай, как он звучит, весь цельнотелый».

И тут он сказал мне свое «смотри, смотри, Рафаэль», взял ведро воды и плеснул на одну из плит. Я уже не раз видел, как свершается чудо встречи воды и камня, но, как и всякий раз, снова пришел в восторг.

— Видишь, Рафаэль, как этот мертвый камень загорается, и тебе вдруг открываются все его рисунки, и секреты, и свет, и вся его жизнь?

А когда Ибрагим и его сыновья попили и ушли, он снова повернулся ко мне и сказал:

— Ты видел, Рафаэль, ты видел? Вот так и она — загорается, когда солнце льется на ее голову.

РЕБЕНКОМ, Я МНОГО ИГРАЛ

Ребенком, я много играл на улице, бегал, прыгал, падал, ударялся, и каждый вечер Большая Женщина сходилась изо всех комнат и собиралась вокруг моей постели, чтобы обследовать меня на предмет синяков и царапин, известий тревожных и известий радостных, и десять ее глаз — поначалу сосредоточенных и зорких, под конец скользящих и полуприкрытых — изучали мое тело с уважительным и пугающим интересом пяти специалистов по обрезанию.

Я нашел прибежище в притворстве: в раннем детстве делал вид, что сплю, и закрывал глаза с послушанием «спящей куклы», которую бабушка Майер однажды прислала моей сестре. Потом, в последующие годы, почти юношей «по всем приметам и признакам», когда уже привык к их пальцам и моя кожа уже научилась пренебрегать их прикосновениями, действительно стал засыпать, но притворялся бодрствующим и даже глядел на них из глубин своего сна насмешливым взглядом открытых глаз. А еще некоторое время спустя уже даже не притворялся, а просто не позволял им трогать меня. Теперь я действительно не спал, следя, защищаясь и присматриваясь, зато они делали вид, будто я сплю.

Но тогда, в раннем детстве, во мне не было ни смущения, ни враждебности, и мое удовольствие было таким острым, что каждый раз, когда я рассказываю о нем, как, к примеру, сейчас, все тогдашние ощущения вновь поднимаются из впадин моего тела, в которые они стекли, и заставляют меня вздрагивать от наслаждения. Прикосновение волны волос, что льется со склоненной головы, кончики проверяющих, нежащих, пощипывающих пальцев. Сладкая гладкость губ. Большой и указательный пальцы, которые ухватывают и раздвигают. Дыхание теплого рта, щекотная ласка кончика носа, язык, вылизывающий царапину, тысяча колышущихся локонов. Таковы мы, эти ласкаемые, эти целуемые, эти вылизываемые, так мы растем — наилучшим образом, каким могут расти мужчины, без отцов, дедов и дядей. И так мы умираем — наилучшим образом, каким может кончиться жизнь мужчины в тени ожидающих его портретов. Так: в торжественном окружении Больших Женщин, бабушек, и матерей, и сестер, и теток, которые обмывают наши тела в тазах на сон грядущий, пеленают нас в саваны пеленок, укладывают нас спать рядом с нашими отцами и праотцами, укрывают нас камнями одеял и кладут подушку памятника нам в изголовье, а потом, когда на нас снисходит наконец смертный сон, они всплывают и тонут в наших сновиденьях.

А порой, в ночи полной, вздыхающей луны, когда я часами веду машину по отсвечивающим синевой грунтовым дорогам, что взбираются из Северо-Восточного Негева в Иудейскую пустыню, а потом подымаюсь оттуда в Иерусалим, чтобы навестить Большую Женщину и привезти красивые камни дяде Аврааму, Мать встречает меня взглядом со старой кушетки Отца: «Ничего удивительного, что ты так хорошо выглядишь, Рафаэль. Ты ведь рос, как цветок в окружении клумбы из женщин. И разве ты не рад теперь, что знаешь все наши женские тайны? Ты можешь представить себе, каким способом мужчина мог бы расти еще лучше?»

Иногда я отвечаю: «Нет, мама, я не представляю лучшего способа».

А иногда я думаю: «Нет, мама, я ничего не знаю о вас».

А иногда я отвечаю: «Да, мама, я рад, что знаю все ваши тайны».

А иногда я думаю: «Да, мама, я представляю себе, как мужчина мог бы расти значительно лучше».

Но обычно я улыбаюсь ей и говорю лишь: «Ты права, мама». И я не раздражаюсь, и не спорю, и не смеюсь, и не опровергаю. Жаль тратить время, когда смерть уже так близка. И жаль спорить с тем, кто сильнее тебя, и знает больше, чем ты, и помнит больше, чем ты, даже если это породившая тебя женщина, твоя мать, твоя кость и твоя плоть. Я дремлю в своей бывшей комнате, слышу по ночам их голоса, съедаю по утрам их завтрак, дочитываю еще одну книгу, которую Мама просит меня закончить, — я уже забыл, как выглядят начала, — и встаю, и прощаюсь, и еду домой.