8932.fb2 В доме своем в пустыне - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 56

В доме своем в пустыне - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 56

— Но ты не сумасшедший, Авраам, — сказал я. — Если бы ты был сумасшедший, тебя бы забрали в «Эзрат нашим». Туда почти каждую неделю привозят новых людей.

— Пусть только попробуют, — сказал Авраам. — Я подыму на них баламину, и посмотрим, как они меня возьмут.

Он поднялся и медленно зашагал по двору. Следы его ног уже оттиснулись в земле, как следы руки на дубовой рукоятке матраки, — тропки, запечатленные в почве рутинной жизни, покрытые поверх каменными плитками, чтобы удобней ступать: тропка в четырнадцать шагов от навеса до ворот. Тропка в двадцать два шага к туалету в углу двора. Тропка из пяти шагов к вырубленной в скале пещере в южной стене двора, где он сидит в дождливые дни. И тропка из пятнадцати шагов к его самодельному душу — подвешенной на ветке оливы водопроводной трубе с насаженной на ее конец продырявленной жестяной банкой. Под этим душем он мылся по пятницам, и тогда его волосы, которые с каждым будним днем все больше белели от каменной пыли, сразу темнели в честь прихода субботы.

Однажды, когда я в очередной раз выбрался посмотреть на дом, в котором я «был зачат», и поразмышлять о тех грудях, что за зелеными ставнями, которые с тех пор так никогда больше и не открылись, меня вдруг потянуло перепрыгнуть через ограду и пройти тайком в зоопарк. Ниже-ниже спускался я по его дорожкам, пока не достиг загона для волков. То был просторный двор, и ноги живущих в нем волков уже продавили в земле несколько узких, плотно утоптанных тропок: тропу тоски, что тянулась вдоль ограды загона, тропу безысходности, что вела к вырытым в земле логовам, и еще одну — не знаю, как се назвать, — к вершине грязного бугра, на котором несколько волков грелись сейчас, лежа на солнце.

«Каждую вещь здесь я сделал из такого камня, который ей подходит. Стол — из «малхи», плитки на дорожках — из «хаджар ясини»[133], раковину — из «мизи йахуди», а мой ящик — из «мизи хилу», из самого хорошего, сладкого камня. Это тебе не тот твердый камень, что может сломаться прямо под рукой, и не та «каакула», что всю дождевую воду пропустит внутрь, и сама почернеет от воды».

Мальчик Амоас был прав. Это действительно был сейф дяди Авраама, сейф, которому тяжесть крышки служила замком, а сила хозяина — ключом. Авраам называл его «мой ящик» и хранил в нем свои деньги, письма и несколько старых фотографий. Иногда он доставал их оттуда и показывал мне снимки, сделанные в первые дни его пребывания в Стране. Самые ранние, на которых он совсем еще заморыш, этакая «фертл оф»[134], в раздерганной соломенной шляпе и в широком, поношенном рабочем комбинезоне, и последующие — в различных каменоломнях и на строительных площадках, повсюду с верной матракой в чехле на поясе, с зубилом, с мозолью каменотеса на левом мизинце и с баламиной каменщика в правой руке.

— Когда я умру, — сказал он мне, — ты возьмешь мою баламину и воткнешь ее вот в эту щель, сильно надавишь и откроешь, только не бойся, и возьмешь себе все, что там внутри, а что не захочешь взять, то сожжешь, а на мою могилу ты положишь крышку стола, чтобы это был памятнике надписью. Только позови Ибрагима, чтобы он пришел из Абу-Гоша и поставил дату, да, Рафаэль?

— Но я умру раньше тебя, дядя Авраам, — сказал я.

— Чего это вдруг? Я куда старше тебя.

— Но в нашей семье всегда так, — сказал я. — В нашей семье мужчины всегда умирают молодыми.

— Тогда договоримся, что кто умрет раньше, похоронит другого, — предложил Авраам.

— Хорошо, — сказал я.

— Так это между друзьями-мужчинам и, да, Рафаэль?

— Да, — радостно сказал я и только по дороге домой понял, какую глупость мы с ним сказали, и громко рассмеялся.

ИНОГДА АВРААМ ЗАКРЫВАЛ ГЛАЗА

Иногда Авраам закрывал глаза и работал с камнем вслепую. Его руки, красивые руки мастера, двигались поразительно точно, подчиняясь той удивительной памяти, которая уходит из мозга и оседает в волокнах плоти.

«Одна рука помнит, где конец шукии, а другая рука чувствует, где матрака. Это опыт всякого мастерового человека, и еще это честность, потому что одна рука никогда не обманывает другую».

«А ты?» — спрашиваю я свое тело.

«Я? — спрашивает мое тело, удивляясь самому вопросу. — Что я?»

«Ты меня не обманываешь?»

Я не профессионал, и воспоминания, осевшие в моей плоти, — не память мастерового. У меня есть кое-какие технические навыки и уменья, часть которых я унаследовал от Матери, а часть приобрел на армейской службе. Но движения, присущие моей плоти, — это не движения работы, а движения игры, и, когда я запускаю руку в матерчатый мешочек, где хранятся сотни «пятерок», которые в детстве сделал мне Авраам, и вытаскиваю одну из них, и сажусь на пол, и играю, эти камешки словно сами собой взлетают из моей руки и возвращаются в нее снова, сами взлетают и сами собираются — все равно, закрыты мои глаза или открыты.

«Вслепую», — говорю я и подбрасываю, и собираю, и подкидываю, и ловлю.

Иногда я играю против самого себя — совершенно честно, без всякого обмана, — а иногда, как Черная Тетя годы назад, не могу сдержаться, спускаюсь к детям, которые бегают босиком в горячей уличной пыли, и играю с ними.

— Хочешь сыграть? — предложил я как-то Роне.

— Хочешь поехать со мной в Барселону? — ответила она. — Я улетаю на следующей неделе. Три дня. Ты сможешь послушать, как я докладываю, и не понять ни слова.

— Я и здесь не понимаю ни слова. Хочешь поиграть?

Черная Тетя была права: женщины — кроме нее — не любят играть. Даже Рона уже не хочет. «Оставь, оставь, — говорит она. — Я уже большая. У меня дети, у меня я сама, у меня он и у меня ты. Мне некогда скучать, мой любимый, и я не нуждаюсь в том, чтобы играть с этими твоими камешками».

А я нуждаюсь в том, чтобы играть с этими моими камешками. Со всеми поочередно. С этими пятью, и вот с этими пятью, и еще с теми пятью, и еще вон с теми пятью, и еще с десятками и сотнями «по пять», со всеми-всеми наборами «по пять», которые дядя Авраам сделал мне, когда я был маленький, и которые теперь взывают ко мне из своего мешочка: «Меня, меня... пожалуйста, Рафи, возьми меня...»

— Для кого ты делаешь так много пятерок? — спросил я его тогда. — Во всем Иерусалиме не хватит детей на них на всех.

— Это для меня, когда я буду старый, — сказал он.

— А зачем они тебе, когда ты будешь старый?

— Когда я буду старый, а ты уже будешь жить в другом месте, и мне придется самому идти в лавку, и я забуду дорогу обратно, я наберу себе полный карман этих камешков и буду бросать их за собой, чтобы знать, как вернуться.

Он перевел дыхание, устав от такой длинной фразы.

— Зачем тебе для этого камешки? Если тебе так уж нужно, почему не бросать за собой косточки фиников, как Черная Тетя?

— Я не люблю финики.

— Тогда бросай хлебные крошки.

— Разве ты не знаешь, что хлебные крошки не годятся. Прилетят птицы и все склюют.

— А твои камешки заберут дети.

Подобно камням в сухом русле, которые трутся друг о друга и скругляются во время наводнений, так годы игры истерли грани моих камешков и скруглили их мраморные углы. Это уже не те точные, строгие кубики, какими они были в день их рождения, — теперь они округлы, увертливы и скользки, как речные голыши, и уже не хотят слушаться меня. Но память движений все еще гнездится у корня моей ладони и в слепых суставах моих пальцев, и удовольствие все еще наполняет упругостью пустоты моей груди и струны моего горла. И я все еще, как встарь, подбрасываю главный камень высоко-высоко, и все еще ловлю его, как положено — «не двигая телом», и все еще произношу названия всех шагов игры, как им подобает, с ударением на предпоследнем слоге: «одиночка» на первом шаге, «двойка» на втором, потом делаю «тройку», соединяю ее жестом фокусника с «четверкой» и тотчас подбрасываю вверх всю «пятерку», чтобы поймать побольше камешков на руку, подставив им тыльную сторону ладони.

«Пятерка» — мое слабое место, потому что тыльной стороне ладони трудно изогнуться лодочкой. Какое-то испуганное мгновение камешки покачиваются в мелком углублении, пока я готовлюсь подбросить их снова и быстро поймать в перевернутую ладонь. И рука сама ведет меня по давней, протоптанной тропке, и я снова провожу пальцами под шкафом, чтобы они набрались там пылью и потом хорошо скользили по полу, и говорю себе «взять этот с тем», и «все кроме этого», и ставлю на полу «ворота» из пальцев, чтобы загнать в них все четыре Камешка, пока пятый, подброшенный, взлетает и падает сверху, и если при этом я затрагиваю и сдвигаю не тот камешек, я громко кричу себе: «Тронул!» или «Сдвинул!» — и передаю право хода от себя к себе. Нет, я не злоупотребляю своим одиночеством и возможностью обманывать себя и свою собственную плоть.

ТЫ МАЛЕНЬКИЙ И ТЫ МУЖЧИНА

«Ты маленький и ты мужчина», — твердила ты мне снова и снова. Что означало: «Ты тупица — тупица во всех мыслимых смыслах».

Не буду спорить. Мне достаточно моей способности наблюдать, достаточно твоей хорошей памяти, достаточно четырех портретов на стене коридора. И описаний мне тоже вполне достаточно — немного здесь, немного там. Мой возраст и пол отделяют меня от понимания, моя слабая память заслоняет от меня целостность и точность, и даже методично перелистать семейный альбом я не способен. Как Рыжая Тетя в своей комнате, я сижу в своем доме, вытаскивая — наугад — фотографии из старой коробки.

Пять женщин за закрытой дверью кухни. Сидят вокруг стола, упражняют свои памушки: «Раз, два, три, четыре. Пять, пять, пять, держать... не отпускать...» Зачем вам все эти крепкие памушки? А? Зачем они вам?

Пять женщин за закрытой дверью ванной, учат мою сестру, как должна подмываться женщина: «Тут и вот тут, и еще раз так... это совсем не смешно, раскрой... каждый, кто понимает, сразу увидит по лицу женщины, кислая у нее памушка или сладкая».

Слепые пальцы ныряют в темноту коробки — как в тот мешочек с буквами словесного лото, помнишь? Тебя всегда злило, что я могу вытащить «С», и «Л», и «Т», и «О». Ты помнила все слова, но мои пальцы лучше находили нужные буквы.

Я УЖЕ РАССКАЗЫВАЛ, ЧТО МЕНЯ

Я уже рассказывал, что меня назвали в честь Дедушки Рафаэля, отца Матери, который повесился на балке своего коровника, оставив по себе такие огромные долги, что это могло показаться расчетливой местью, и столь принципиальный вопрос, что это могло показаться продуманной провокацией.

— Что ты так волнуешься, Рафауль? — сказала сестра. — Это всего лишь вопрос количества. Когда барабан заполняют шестью пулями и выстреливают себе в голову одной из них, это называется самоубийством. Когда в барабан кладут всего одну пулю, это называется русской рулеткой. А когда кладут четыре? Или две? А когда вкладывают одну пулю в барабан, рассчитанный на тысячу? Что тогда? — У меня нет ответа. Я молчу. — Кстати, Рафауль, а что с тобой?

Когда Бабушка или Мать спрашивают меня: «Что с тобой, Рафаэль?» — я всегда вздрагиваю, но сестра — это другое дело. Когда-то мы играли с ней в «пять камешков», а сегодня она развлекает меня, запоминает для меня и насмехается надо мной.