8932.fb2
— Может быть. Может быть, они остались там. А может быть, уехали в другую страну. Или, может, немцы убили их на войне? Но зачем тебе все это, Рафи, а?
— А может, она уже видит?
— Нет, — сказала Мать. — Она не видит.
— Откуда ты знаешь?
— Если бы она видела, она бы вернулась.
ВОЗВРАЩАЯСЬ С РАБОТЫ
Возвращаясь с работы на мельнице, Мать обычно продлевала свой путь. Она подымалась возле пекарни Анджела и шла на север, в сторону домов квартала Бен-Цион, а оттуда, по тропе, которая раньше была царским путем, а сегодня стала шумной улицей, спускалась к полю, что за нашим кварталом, чтобы понюхать там разного рода полевые растения, которые она очень любила.
Иногда она задерживалась там так долго, что солнце уже скрывалось за ее спиной. Воздух разом холодел, наливался темнотой и наполнялся дурным запахом девясила. Колючие каменные крошки набивались в ее сандалии, и вдруг — каждый вечер она снова удивлялась этому —- тропа и свет вдруг кончались, и три гневных здания набрасывались на нее во мраке и орали на нее из темноты тремя голосами: один — хриплым голосом безумия, второй — умоляющим голосом сиротства, а третий — густым голосом слепоты.
И ненавистный ее душе кот из Америки уже ждал ее там, всегда в одном и том же месте, у фонаря, что возле блока номер один, в бледном круге света которого Хромой Гершон обычно оставлял свое такси и возле которого он убил Мать-Перемать.
Перед тем как выйти в свой ночной обход, кот вываливался там в пыли и, казалось, впитывал из земли новые силы. Различив в темноте фигуру Матери, он усаживался и выставлял ей на обозрение свою шерсть. Купание в пыли поднимало его волосы дыбом, и он казался еще огромней, чем был на самом деле.
— Ты уходишь или приходишь? — спрашивала она его, уверенная, что он ждет ее на этом перекрестке нарочно, чтобы сильней разозлить.
Глаза американского кота сверкали бледновато-кислой желтизной лимонной корки, его миролюбиво-розовый нос раздражал и обманывал, и его огромные черные яйца, которые все дети квартала уже называли со смехом «яичечки», висели под хвостом, как плоды фантазии непристойного художника.
— Ну, сколько котят ты убил сегодня? — спрашивала она.
Он смотрел на нее своими устрашающими глазами и, когда она возвращала ему взгляд, не опускал глаза, как это обычно делают все животные, а лишь облизывал губы, словно чего-то ожидая.
— Хочешь опять получить сковородой?
Маленькая она была и невысокая, но за этой ее улыбчивостью и отточенным пониманием, которые достойные противники всегда выказывают друг другу, таилась дрожь от усилия обуздать клокотавшую в ее мышцах жажду убийства, чтобы эта жажда не была такой очевидной.
— Ты убьешь для меня этого кота, Рафаэль, — снова сказала она мне в тот вечер и в другие вечера. — Не сейчас, сейчас ты еще мал, но года через два, через три, когда ты станешь совсем большим мальчиком, ты убьешь его для меня.
Я помню, что испугался. Меня испугали не только решительность и жестокость ее голоса, но и величие задачи. Подобно всем детям квартала, я тоже швырял камни в уличных котов и загонял их в жестяные банки, но желтый кот Дома слепых представлялся мне настоящим хищником. Мне казалось, что даже Черной Тете было бы не под силу выполнить материнское поручение. Но когда Мать произнесла тогда эти свои слова — я еще не знал, было это пророчеством или приказом, — я понял, почему они не позволяют мне варить, мыть посуду, перекручивать мясо и распускать старые свитера, хотя я хотел научиться и делать все это.
И когда я смотрю сейчас на свое отражение — вот оно, ждет меня в воде потаенного озерка, спрашивает, соскучился ли я, и голос его, как голос женщины, — я вдруг соображаю, что лишь у дяди Авраама, и именно у него, я мог не только играть, копаться в ящиках, лазить по деревьям и задавать вопросы, но также мыть посуду, готовить чай и яичницу, готовиться к встрече со своей смертью, стирать рубашку и получать ответы.
— Не так. Замочи рубашку в воде в жестянке и не выкручивай, — обучал он меня. — Повесь ее совсем мокрой, тогда тебе не придется потом ее гладить.
— Хочешь, чтобы я убрал у тебя в доме? — невинным голосом спрашивал я.
— Не нужно, Рафаэль, — улыбался Авраам. — Там всегда чисто.
Кот насмешливо выжидал, пока Мать наклонялась схватить камень, и в точно рассчитанную минуту, в тот самый миг, когда камень вылетал из ее пальцев, он выскальзывал из светового круга и исчезал во тьме, покидая поле боя достаточно быстро, чтобы спасти свою шкуру, и достаточно медленно, чтобы выразить все то презрение и превосходство, которые кошачий самец способен выразить своей походкой.
В КОНЦЕ ТОГО ЛЕТА
В конце того лета угроза Дедушки Рафаэля исполнилась. Совет мошавы Киннерет выгнал учителя из школы, а через несколько дней после этого, словно желая полностью осуществить свое пророчество или будучи вынужден ему подчиниться, Дедушка Рафаэль предал себя смерти через повешение.
Он оставил после себя долги, о которых я уже упоминал, такие многочисленные, огромные и неожиданные, что они выглядели, как расчетливая месть, а также знаменитый и нескончаемый семейный спор, то и дело взрывавшийся маленьким вулканом, — считать самоубийство мужчины естественной смертью или несчастным случаем?
Однажды я спросил вас, почему вы не задаете тот же вопрос в отношении самоубийства женщины. Сестра засмеялась, Бабушка сказала: «Нужно хорошо поесть, чтобы ответить на такой вопрос». Черная Тетя сказала: «О ком из нас он говорит?» А Мать загнула ушко на странице книги, которую она в этот момент читала, словно вознамерилась дать мне подробный ответ.
И тогда Рыжая Тетя поднялась и сказала ужасную вещь: самоубийство женщины — это не естественная смерть и не несчастный случай, это просто предумышленное убийство.
— Женщины не кончают с собой, как мужчины. Если женщина кончает самоубийством, значит, ее кто-то убил, — сказала она и села на место.
— Почем ты знаешь? — спросила Черная Тетя.
— По себе.
— Что, какая-нибудь из нас убила тебя?
— А что, какая-нибудь из вас не убила меня?
И наступила тишина.
Наша Мать, став сиротой и потеряв подругу, пыталась как можно глубже погрузиться в успокоительные глубины своих книг. Но Бабушку, с тех пор, как она, овдовев, осталась совершенно одна и столкнулась с ворохом новых забот, не чувствуя на плече Дедушкиной руки, вечно донимали страх и раздражение. Она изводила своих дочерей и кричала на них всякий раз, когда ей казалось, что они бездельничают. Особенно ее злило, когда она видела, что Мать опять «отдыхает». «Чтоб я не видела, что ты себе отдыхаешь со своими книжками!» — вновь и вновь предупреждала она.
Черная Тетя была еще слишком мала, чтобы работать по хозяйству, и в любом случае уже тогда была дикой и своевольной и не признавала никаких приказов и ответственности. Когда Бабушка, рассердись, пыталась задать ей трепку, она убегала на пески Киннерета или на берега Иордана. Там она пила воду из озера, спала в полях, воровала овощи из чужих огородов, забиралась на финиковые пальмы и набивала себе живот финиками.
На берегах Киннерета было вдоволь гладких камешков, чтобы тренироваться в метании из пращи, и она выходила с местными ребятами на дорогу, что вела из Цемаха в Тверию, и соревновалась с ними, кто разобьет больше фарфоровых тарелочных изоляторов на электрических столбах британской администрации.
«Заказывайте тарелку! — размахивала она пращой. — Вторую справа? Первую слева? Вы только скажите».
Когда я был ребенком, она соорудила мне пращу из двух шнурков и кожаного язычка, который вырезала из старого ботинка, чтобы мы могли вместе с ней сражаться против детей из Лифты. Но мне так и не удалось освоить секрет обращения с этим оружием. Камень всегда вылетал из моей пращи чуть раньше или чуть позже, чем нужно, и летел то правее, то левее, а зачастую и вообще назад.
«Так ты кого-нибудь и убить можешь, — смеялась Черная Тетя. — Вот будет замечательный несчастный случай!»
Праща, которую она мне сделала тогда, сохранилась у меня по сей день, и порой, во время одиноких чаепитий в пустыне, я выкладываю рядом с собой несколько кучек гладких камешков и в ожидании, пока закипит вода, снова испытываю свои способности. У меня достаточно времени и достаточно камней, и я по-прежнему отпускаю пращу не в тот момент, и мои камни по-прежнему летят во все стороны. Но здесь, в пустыне, некому их увидеть, и некому смеяться, и некому стать жертвой замечательного несчастного случая.
ИХ СТАРШИЙ БРАТ
Их старший брат, Дядя Реувен, был уже юношей, когда их отец покончил самоубийством, и основная тяжесть хозяйственных трудов легла на его плечи. Тем не менее он нашел время помочь своей сестре в ее беде.
«Хоть он и обкусывал ногти, у него было золотое сердце», — объясняла Черная Тетя.
Дядя Реувен соорудил для Мамы маленькую деревянную доску с кожаным ремешком, похожую на подносы продавцов сладостей. Мама вешала ее на шею, располагала на ней ту книгу, которую читала в данный момент, и руки ее освобождались для работы. Работящая девочка, с вечно опущенными вниз глазами, маленькая, с висящей на груди деревянной доской — такой помнят ее старожилы мошавы Киннерет по сей день: читает и что-то бормочет про себя, всегда и повсюду — и когда собирает фрукты, и когда выпалывает сорняки, и когда доит коров, и когда выбирает яйца из куриных клеток, и когда идет в магазин.
Вначале она читала вслух, громко, четко и с выражением. «Для моей подруги Рахели, — серьезно объясняла она всем, кто удивлялся, а когда ей напоминали, что Рахель давно уехала, отвечала: — Я знаю, но я уже так привыкла, а она вернется ко мне зрячей».
Рахель не вернулась, и с годами Мамин голос становился все тише и привычка читать вслух постепенно исчезала. Подобно ее грудям, что отчаялись после смерти Отца и укрылись за монастырскими стенами ее ребер, чтение вслух тоже ушло и скрылось за стенами ее гортани.
Мало-помалу ее голос становился все глуше, пока не превратился под конец в монотонное бормотанье, и так она читает и сегодня: сначала несколько громких строк, а потом все тише и тише, только губы шевелятся, и никто ее не слышит.
«Вот так. Она могла часами так работать, — рассказывала Черная Тетя. — Ремень на шее, и доска с книгой на груди».