8932.fb2 В доме своем в пустыне - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 62

В доме своем в пустыне - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 62

Я любил стоять там в ожидании того неуловимого мига, когда дрожащая на горизонте точка, в которую до того сливались они оба, вдруг начинала выращивать из себя ноги, и уши, и баламину, и две головы и с этой минуты превращалась в человека верхом на осле.

— Что за страну ты делаешь? — спросил гость.

— Такой должна выглядеть эта Страна Израиля, — сказал Авраам. — Это же страна для слепых, разве ты за­был? Им всего только и нужно, что потрогать, почувствовать и запомнить.

Он дотронулся средним и большим пальцами к маленьким твердым выступам в центре рельефа, а другую руку сунул в мешок, в котором хранил «пятерки», сделанные для квартальной детворы, достал оттуда два камешка и положил на карту, совсем близко друг к другу.

— Смотри, вот тут примерно твой дом, а вот тут примерно мой.

Старый каменщик пришел в восхищение. «Так близко?» — удивился он. Есть люди, которые относятся к картам подозрительно и с опаской, из-за их плоской двумерности, претензий на точность и произвольных масштабов, но эта карта была рельефной, а Авраам был профессионал высшего класса, и тот факт, что это сочетание позволяет так просто, уверенно и надежно уменьшить видимый мир, вызвал улыбку восторга на морщинистом лице старого каменщика.

— А где она теперь? — спросил он, когда, приехав в очередной раз, обнаружил, что рельефной карты нет во дворе.

— Слепые ее уже забрали, — сказал Авраам.

Много лет спустя, во время того курса ориентировки в пустыне, я научился читать топографическую карту и обнаружил, что для правильно настроенного глаза это тоже рельефная карта. Я ощутил, что мое лицо светится так же, как тогда лицо Ибрагима. Старый араб взял тонкую хворостинку и осторожно коснулся камня, который был примерно его домом, потом пересек ущелье, которое спускалось с Иерусалимских гор в сторону Средиземного моря, и поднялся оттуда, рисуя маленькую воображаемую змею, спустился по знакомой мне тропе, той, что прежде была царским путем, а потом грунтовой дорогой, а сегодня стала четырехрядным шоссе, и сказал: «И вот так я поднимаюсь к тебе из своей деревни в Иерусалим, йа-сахаби[136]. Всего один сантиметр, и я у тебя».

ПОМНИШЬ?

Помнишь? Однажды ночью мы с тобой прокрались — только я и ты — в запретный парк Дома слепых. Вначале мы тихонько шептались, потом смотрели на медленную, жирную луну, которая плыла и вздыхала в глубинах бассейна, а после принялись ловить светлячков на краю лужайки, и тут вдруг из темноты вышла Слепая Женщина и остановилась прямо над нами.

— Тут осталось совсем мало светлячков, дети, — сказала она. — Не нужно их ловить.

Она была так далеко вверху, а мы были так далеко внизу, что ее лицо тоже казалось нам плывущим во мраке. Я решил, что, если уж даже Черная Тетя боится этой женщины, мне тоже стоит поостеречься.

— Быстрее... спасайся... — крикнул я тебе. — Беги!

Я вырвался из объятий парализовавшего меня страха, схватил тебя за руку, и мы бросились наутек.

Ее испуганные возгласы вдогонку:

— Дети, дети, не убегайте... Вернитесь... Подойди ко мне, мальчик! Я ничего тебе не сделаю. Дай мне только потрогать твое лицо.

— Ты слепая! — крикнул я на бегу. — Ты слепая. Откуда ты знаешь, что здесь есть светлячки?

— Когда-нибудь я все равно потрогаю тебя, мальчик. Когда-нибудь я все равно узнаю, кто ты.

Мы добежали, взобрались, перебросили одну ногу, повисли, спрыгнули, вырвались, вскочили на ноги и удрали.

КТО ПОГАСИЛ?

— Кто погасил?

— Кто? Эцель, Лехи, я знаю? Что, у нас не хватает мужчин, которые думают, что они спасают родину? Она сидела одна, в том кафе, где всегда сидела с ним, когда он был еще жив, пила свой английский чай с таким смешным бутербродом, в который кладут мокрые кружочки огурца, и вдруг на улице остановился мотоцикл с двумя людьми, и они вбежали в кафе с воплями: «Предательница! Курва!» — и всё: один схватил ее и держал силой, а другой вытащил из кармана плаща большие ножницы и, чик-чик-чик, обстриг ее, как овцу.

А она кричала: «Он уже умер, он умер... Чего вы еще хотите? Англичане уже ушли, вы его уже убили...» Но этот парень резал и кромсал и все это время продолжал орать: «Тебе причитается, английская подстилка, тебе причитается! Зови своего Верховного Комиссара, пусть он тебя спасет!» Никто еще с места сдвинуться не успел, а они уже схватили ее волосы, прыгнули обратно на свой мотоцикл и удрали.

— А ты откуда знаешь?

— Как это откуда? Весь город только об этом и говорил, и она сама тоже мне рассказывала.

— А мне она не рассказывала.

— Так вот я тебе рассказываю, вместо нее. Несколько секунд она сидела, как неживая, как камень на земле, ведь такие вещи не сразу можно понять. А потом схватилась за голову и вся сжалась, как будто была голая и хотела спрятать свое тело, и ее почти не слышали: «Холодно мне, люди, холодно мне...» И начала плакать: «Где мои волосы?.. Найдите мои волосы...» Вот, даже я сейчас начну плакать без всякого стыда... И тут нашелся какой-то водитель, который знал Нашего Элиезера, и он в тот же день привез ее в своем грузовике прямо из Иерусалима к нам, в Иорданскую долину. Она была, как мертвая... Такая белая, и тихая, и слабая, что мы от страха даже не заметили сначала, что ей срезали волосы. Думали, она просто заболела. «Что случилось?» — спросили мы, и она тихо-тихо сказала: «Элиезер, они меня убили. Сначала они убили его, а теперь меня».

И всё. Больше она не говорила. Сидела молча во дворе, а через несколько дней твои родители приехали из Иерусалима, и все мы говорили с ней, и она сказала, что вернется к нам, но только после того, как ее волосы снова отрастут. Прошло немного времени, и ее волосы действительно стали отрастать, и росли быстро, густо и гладко, но теперь они уже были коричневые. Тот их дивный огонь погас насовсем. Только на солнце, только очень-очень редко, Рафаэль, ты сможешь увидеть намек на то, что было когда-то. — Она вздохнула: — Они ее изнасиловали, Рафаэль. То, что они с ней сделали, было хуже смерти. Они ее погасили, эти сволочи, и больше она уже не зажглась.

ТЕМНОТА

Темнота царит внутри каменного ящика дяди Авраама. Два влажных запаха проникают в мои ноздри: запах близкой сырости — той, что впиталась в поры камня в недавнюю росистую ночь, и запах далекой, соленой влаги — той, что сохранилась в них со времен великого первобытного моря, которое давным-давно уже высохло, но память о крошечных мертвых существах, когда-то осевших на его дно и спрессовавшихся под его тяжестью, — она-то и есть этот самый камень.

— Но он сказал, что идет к тебе, Авраам, — слышу я глухой, встревоженный голос Матери, с трудом просеивающийся сквозь камень.

— Он был, но ушел.

Мы, мужчины, должны помогать друг другу, и Авраам, обычно человек простодушный и честный, сейчас обманывает ее ради меня. Он не рассказывает ей, что я пошел к нему вместо школы и сказал: «Дядя Авраам, мне сегодня не хочется идти на занятия, разреши мне остаться у тебя».

Когда за стеной двора послышались крики Матери и раздался ее стук в ворота, Авраам проковылял к ящику, поднял одной рукой тяжелую каменную крышку и сказал:

— Залазь-залазь, Рафаэль. Быстрее. Спрячься здесь.

Медленно-медленно опустилась каменная крышка, последняя полоска света исчезла, воцарилась темнота. Дядя Авраам был каменотес высшего класса, и крышка была подогнана к ящику идеально. Иголка не пройдет.

— Не беспокойтесь, госпожа Майер. — Я прижимаю ухо к каменой стенке, и так до меня доходит звук его голоса. — Он, наверно, пошел погулять и скоро вернется. Вам нужно радоваться, что он пока еще мальчик, потому что в конце концов он все равно станет юношей по всем приметам и признакам, как любит говорить ваша мать, и уйдет насовсем и уже не вернется. Так лучше уж вам начать потихоньку привыкать.

— Я не спрашивала твоего мнения, так лучше уж тебе, я думаю, помолчать!

Мать пришла в ярость и выбежала со двора.

Авраам был прав. Как всякий сын, который все равно вырастает, независимо от количества матерей, я тоже в конце концов покинул дом, и всё, что требуется для сцены ухода, присутствовало там в тот день: запах бунта, обиды и бегства, со всем положенным гневом, со всеми обязательными слезами, и смыкающимися стенами тел, и расставленными, окружающими руками: «Останься, останься, останься, Рафи, Рафинька, Рафауль, Рафаэль, не уходи, останься...»

Сестра проводила меня, и я спустился по склону к главной улице. Два чемодана, сто сорок один шаг, вот она, рытвина в середине дороги, вот он, электрический столб, вот тротуар, я пришел к автобусной остановке, сестричка, я пришел.

Я ушел оттуда, оставив позади пять своих матерей, снедаемых раскаянием, и четырех мужчин, пожираемых червями. И когда я сегодня размышляю об этом — а я часто размышляю об этом, — мне кажется, что не только время, и взросление, и приращение орудовали здесь, но также вполне очевидные и конкретные события: убийство желтого кота, приход в наш дом Слепой Женщины и внезапно ударившая меня страшная догадка относительно дяди Авраама и Рыжей Тети. Она, он, кастрюлька куриного супа и белый «пакет». Она и вы, что превратили ее в проститутку.

В доме Большой Женщины я никогда ничего не мог найти в темноте. «Это признак того, что ты себя не чувствуешь у нас, как дома», — обижалась она. Но здесь, в полной темноте каменного ящика дяди Авраама, я нахожу каждый предмет наилучшим способом, каким может найти мужчина: с закрытыми глазами. Инструменты, блокноты, бумаги. Как приятно потрогать, открыть, полистать их в темноте, понять, не видя. Вот денежные купюры. В точности как рассказывал мальчик Амоас. А вот и фотографии. Я не различаю лиц, но знаю, что за лица на них сфотографированы. Твердая глянцевая бумага, и края ее обрезаны зубчиком для красоты, как на тех фотографиях, которые Рыжая Тетя достает кончиками пальцев и подносит к глазам.

Я тоже подношу их к глазам и разглядываю. В темноте мне чудится рыжеватый блеск далекого огня, я чувствую, и вижу, и обоняю его, его отсвет ложится на мой лоб, и щеки, и нос, и губы. Отсвет погашенный, стонущий, не забытый.

КАК ОН ЗЛОБЕН

«Как он злобен, этот город, — писала Мать и прятала записку, еще одну мысль для отсутствующего мужа и отыскивающего сына, — воспоминания народов и религий он сохраняет навеки, а воспоминания живущих в нем людей стирает еще при их жизни».

И действительно, гробницы, башни, купола и стены Иерусалима по-прежнему налицо, а вот передняя часть парка Дома слепых, когда-то — его дозволенная часть, с ее железными воротами и раскидистой мелией, давно снесена, и поверх воспоминаний о ней проложена широкая улица. Коровы доктора Валаха умерли, или были забиты, или переселились в другую больницу, чтобы одарять своим молоком других больных. Животные из Библейского зоопарка переместились на другой край города. Обнаженные груди за зелеными ставнями переехали в Ашкелон, чтобы быть поближе к морю. А от каменной стены вокруг садика Английского кафе остались — я сходил проверить — только два-три одиноких камня.

Здесь, сразу за этими камнями, когда-то находился двор, и Авраам часто прятался там в засаде, подглядывал через щели в стене, как его соперник и его любимая женщина пьют там свой английский чай с молоком, обильно подслащенный счастьем и сахаром, и в тоске и ревности призывал на себя скорейшую кончину. Он так привык подсматривать оттуда за ними, что продолжал это занятие даже после того, как Дядя Эдуард погиб и стал называться «Нашим», а он, Авраам, оставшийся в живых, стал именоваться «убийцей» и «псом».

И в тот день, когда возле кафе остановился тот мотоцикл и те двое мужчин набросились на эту Рыжую Тетю, с Авраамом произошло то, что я уже однажды описывал: желание расправиться с ними и спасти свою любимую от овечьих ножниц было таким огромным, а ярость и гнев так стремительно переполнили тяжелые мышцы, что на какой-то миг его буквально парализовало. Точно каменный столб, так он застыл. Тело мучительно содрогалось от усилий освободиться от оков собственной силы, но ногам не удавалось сдвинуться с места. Рукам не удавалось протянуться. Только рычание связанного животного вырывалось из его горла.