8932.fb2
ВСЕ ПЕРЕПЛЕТАЕТСЯ
Все переплетается друг с другом. Недавно, стоя на краю вентиляционного устройства в маленьком котловане и проверяя, как вода проходит через заржавевшие решетки, я вдруг увидел — ты не поверишь — двух бвизняток-бвондинок из третьего бвока. Они вышли из огромной арендованной машины, вместе с двумя мужчинами, тоже похожими друг на друга — одинаковые позолоченные очки на носу, оба лысые и оба с брюшком, — и с третьим видимо, шофером.
Смешно. Сначала я узнал их и только потом не поверил своим глазам: две маленькие девочки превратились в пару пожилых, шикарно одетых американских туристок с крашенными в голубой цвет волосами и в голубых платьях.
Я подумал, что на их месте покрасил бы волосы в такой цвет, где не было бы буквы «л», но ничего не сказал и даже не подошел к ним, потому что не хотел отвечать на вопросы, сравнивать воспоминания, выслушивать рассказы и хлопотливо похлопывать по плечу.
Из отчетов сестры я знал, что спустя годы после того, как они, маленькими девочками, ходили за Рыжей Тетей, неся воображаемый шлейф ее платья и грезя об американских женихах, они вышли замуж за двух близнецов из Нью-Йорка, которые в один прекрасный день внезапно заявились в наш квартал осведомиться о здоровье желтого представителя американских черно-белых гигантов, которого их покойный отец пожертвовал Дому слепых. Директор показал им имя их отца, выбитое на начищенной медной дощечке на стене здания, оборудование, купленное на его деньги, и новые классные помещения, построенные с их помощью. А когда близнецы вновь настойчиво поинтересовались судьбой кота, он открыл им правду.
— Всю правду? — испугался я.
— Он сказал им, что кот уже умер. Это же всего-навсего кот, а коты всегда через сколько-то лет умирают. Я не думаю, что они углублялись в детали.
И когда ты выждала, а я все молчал, ты вдруг спросила:
— Как ты мог это сделать, Рафауль? Даже я, которая верю во все, не могла поверить. Я и сегодня не верю.
— Ты тоже разыгрываешь наивность?! — взорвался я. — Мать сама хотела, чтобы я это сделал. Хотела и просила. Она все время твердила: «Когда ты вырастешь, Рафи, ты убьешь для меня этого кота».
— Я не думаю, что это была просьба. Скорее, что-то вроде пророчества, а может, даже опасения.
— Ну, так я выполнил для нее ее пророчество. О'кей? Ведь я для того и существую, не так ли? Чтобы выполнить, и доложить, и ждать одобрения. Я дочитал для тебя книгу, я почистил для вас портреты в коридоре, я отнес Аврааму его супчик, я убил для тебя кота, я погиб в несчастном случае, ведь так это заведено в нашей семье. — Сестра не ответила. И тогда я, полный жестокости и мстительности, добавил: — Но я хоть поднялся и ушел, а вот ты все еще торчишь там, с четырьмя старыми вдовами, одна безумнее другой, и со слепой женщиной в качестве бесплатного приложения.
— Я не торчу, Рафауль, я остаюсь там, потому что там мое место. А теперь лучше замолчи, потому что есть вещи, которые ты действительно не понимаешь.
Выйдя на улицу, что возле нашего квартала, американские близнецы узрели огромную желтую компанию: голосистых котят, беременных кошек и могучих котов с черными яйцами. И тогда они поняли, что все это — потомки кота, присланного за годы до этого их отцом, и пошли за ними следом. Так они добрались до лужайки, что за третьим блоком, где кошачью компанию уже поджидали мисочки с молоком, приготовленные близнятками.
«Кисы, кисы, бвиже, бвиже, вот двя вас мовочко...» — звали их голоса. Близнятки давно уже подросли и покинули наш квартал, но три раза в неделю появлялись здесь, в своих голубых платьях, с золотистыми волосами, чтобы навестить стариков родителей и покормить кошечек.
Американские близнецы ужасно разволновались при виде всей этой желтизны, и золотистости, и голубизны, и молока. Они подошли к девушкам и спросили, согласятся ли те показать им знаменитый Иерусалимский лес и поужинать с ними в ресторане. «Вес?» — холодно удивились близнятки, но на американский слух это неуверенное «вес» прозвучало, как утвердительное «йес», и в тот же вечер нью-йоркские близнецы вернулись в квартал, а через месяц состоялись две пары свадеб, сначала в Иерусалиме, потом в Америке, и обе близнятки остались там.
Я смотрел на них и на их мужей издали и молчал. Сколько раз я уже видел намеки, скрывающиеся в каждой расщелине, древние следы в пыли, картины, плывущие на внутренней стороне глаза.
«У кого есть силы на все это? — думал я. — Зачем мне весь этот балаган? Для чего?»
НЕ ЗНАЮ, ПОЧЕМУ
Не знаю, почему я вспомнил это именно сейчас, но прежде, чем забуду: в пятом блоке, позади наших двух веранд, жила семья с двумя мальчиками. Со старшим сыном я много лет спустя служил в резервных частях, пока он не погиб в Ливанской войне. Младший ушел из дома и, по слухам, жил в кибуце. Он был моего возраста, и мы много играли вместе. Он редко заходил в наш дом, потому что Большая Женщина не любила принимать гостей, но я ходил к нему.
У его отца был магазин одежды на улице Яффо, вблизи «Давидки»[158], и Бабушка, покупая у него одежду, беззастенчиво требовала для себя сразу три вида скидок: «скидку для соседок», «скидку для вдов» и «скидку для постоянных покупателей».
Он был толстый и лысый, в позолоченных очках, и тело его было сплошь покрыто волосами, как у обезьяны. Мальчик Амоас говорил, что он «из потомков Балшемтова»[159], и утверждал, что во время бритья он повязывает себе на шею нитку, «чтобы знать, где у него кончаются волосы, что из бороды, и начинаются волосы, что на теле».
Оба мальчика и их отец не раз приглашали меня «на спагетти». Этого блюда никто в Иерусалиме тогда не знал, а в их доме оно готовилось часто и с большим энтузиазмом. Они ели эти спагетти в двух видах — с мясными шариками и очень острым томатным соусом или с оливковым маслом и огромным количеством чеснока и петрушки, вкус которых, после бесчисленных «бутербродов каменотеса», съеденных мною у Авраама, я уже успел полюбить.
У них была мясорубка, вроде нашей, с ручкой, и тисками для крепления, и металлическим винтом, вращающимся внутри. Большая Женщина не позволяла мне крутить нашу мясорубку. Бабушка говорила: «Это женская работа, Рафинька, это не для тебя», — а Мать кричала: «Немедленно вытащи оттуда пальцы, Рафаэль!» — едва лишь я входил в кухню, когда там перекручивали мясо. Но здесь мы стояли, глава семейства, его два сына и я, возле кухонного стола, и тут мне позволялось скармливать мясорубке мясо, совать пальцы в ее пасть, крутить ручку, прислушиваться к тонкому визгу перемалываемой в ней плоти и глядеть на красно-бело-розовых червей, выползающих из ее дырочек.
Мать их долгими часами оставалась в спальне, лежала, кашляла и слушала португальскую музыку. «Наша мама не совсем здорова», — говорили мне сыновья — один со скрытой насмешкой, а его брат — с извиняющейся улыбкой.
Иногда я видел, как она проходит по коридору. Появляется, оставляет за собой смущенную улыбку и шелест халата и исчезает вновь. Я не раз вспоминаю ее сегодня, когда подымаюсь из пустыни навестить Большую Женщину и Рыжая Тетя вдруг выходит из своей комнаты со старой маленькой льняной сумочкой на плече, улыбается и спрашивает, умер ли уже Наш Эдуард. Но та женщина была молода и выходила в халате на голое тело, а Рыжая Тетя стара и выходит голая, в чем мать родила.
Не помню, как звали отца и сына, но хорошо помню теплый голос Кармелы, который вдруг усиливался, когда их мать открывала дверь своей комнаты — пение, шаги, улыбка, халат, — и их затихание, когда она возвращалась к себе — шаги, халат, боязливый кивок, покашливание, — и замирание песни, когда она вновь закрывала дверь. Но лучше всего я помню рев примуса и жуткий смрад, который разносился кругом, когда их отец сжигал густые заросли волос на своих руках.
В летние дни это событие происходило с частотой раз в две недели. Черная Тетя всегда первой замечала соседа и звала остальных: «Идите смотреть представление. Обезьяна вышла спалить свою шерсть».
Большая Женщина и я торопились на заднюю веранду и обнаруживали соседа, вышедшего в майке на свою веранду и вооруженного маленьким примусом, ведром воды и кухонным полотенцем.
Примус накачивался, поджигался и начинал реветь. Сосед окунал полотенце в ведро, проводил свою руку над пламенем и тут же прижимал к ней мокрое полотенце. Так он повторял до тех пор, пока все черные волосы на его руках не сгорали, а когда замечал нацеленную на него батарею глаз Большой Женщины, махал ей влажным полотенцем и кричал:
— Это для детей, чтобы не стеснялись своего отца, и для покупательниц, чтобы не убегали из магазина. — И когда Большая Женщина торопилась скрыться с веранды внутрь квартиры, бросал ей вслед: — А также для вас, чтобы вам было на что поглазеть.
— Можно подумать... — говорила Мать позже, за кучей чечевицы, выложенной на кухонный стол. — Ну, вы-то ладно, но лично я уже когда-то жила возле зоопарка.
— Ты у нас большая праведница, это известно... Как будто это не ты стояла на веранде вместе со всеми нами и не таращилась так же, как мы все, — сказала Черная Тетя.
ВНИЗ-ВНИЗ
Вниз-вниз, приближаясь к концу, уходя в бездну.
— Напомнить тебе? — спросила ты.
Мы стояли на улице, обрадованные встречей. Я поднялся тогда из пустыни навестить Большую Женщину и привезти красивые камни Аврааму. Я припарковался возле пятого блока и пока стоял на улице, размышляя, зайти ли, ты вышла выбросить мусор и увидела, что я стою возле пикапа и гляжу по сторонам.
— Напомнить о чем?
— В твоем случае, Рафауль? — насмешливо переспросила ты. — Обо всем.
— Я сам помню, — сказал я.
— Что могут помнить мужчины?
Всё они могут. Всё. Виды и запахи, направления и голоса, шаги, и вкусы, и интонации, и прикосновения. Всё, кроме слов, и имен, и предсказаний, и фактов. Зачем помнить то, что так легко придумать заново?
— Напомнить тебе?
Голова моя идет кругом. Глаза мои глядят, не узнавая. Наш квартал уже не такой голый и безрадостный. Сады и цвету, большие деревья поднимаются надломами, темноватый налет времени скрашивает безобразную штукатурку, которую Бабушка все еще называет «шприц», и ползучие растения, взобравшись по оштукатуренным стенам, прячут их в мягких, медленно удушающих зеленых объятьях.
Грунтовая дорога, которая когда-то была царским путем, замощена. Сейчас это большая шумная улица, н встречные полосы на ней разделены стеной законченных олеандров. Дом сумасшедших снесен, и его обитатели исчезли. Они больше не таращатся из-за решеток, не убегают и не бродят по нашему кварталу. Может, они теперь упрятаны за какими-то другими решетками. Может, их вылечили и выпустили на волю? Может, их вытолкнули прочь и заменили другими безумцами, что прибыли в город? Крики сирот тоже умолкли. Может, их усыновили? Может, их родители воскресли? А может, они просто выросли и утратили свой прежний титул. Ведь человека называют сиротой только в детстве.
Только Дом слепых остался на месте и даже разросся, и расширился, и оброс новыми пристройками и этажами. Видно, слепых в Иерусалиме прибавилось, — сказал я сестре. И когда мы подошли ближе и заглянули за забор, мы ничего там не узнали, и мне вдруг показалось, что и рассказ мальчика Амоаса о заразительности слепоты подтвердился так же, как все другие его рассказы. Мы уже не видим то, что есть, а вспоминаем то, чего нет: исчезнувший запретный парк. Его истребленные растения — соцветья вкуса, листья шума, стволы прикосновения и запаха. Его мелию, плоды которой мы швыряли друг в друга. Его маленькие пальмы, колючки которых уже никого не колют, потому что нет никого, кто хотел бы прокрасться мимо них.
На месте бассейна с золотыми рыбками высится новое здание, и Готлиб-садовник уже не взрыхляет-высаживает-разъезжает-сторожит на дорожках и лужайках. Следы колес его тележки сохранились сейчас только в моем теле, и безумная мысль вдруг закрадывается в мое сердце: уж если все так изменилось, может быть, и слепые, что живут здесь сегодня, — это зрячие слепые?
— Интересно, каменная Страна Израиля все еще там? — спросил я. — С тех пор как ее забрали со двора Авраама, я ее больше не видел.
— Нет. Мужья близняток забрали ее в Америку, — сказала ты.