8933.fb2
Полторы сотни свиней осталось на ферме. Не сегодня, так завтра и им конец. И если это случится, то чем будет жить мой знакомец? Сейчас хоть своих свиней держит, кормит их от колхозного. Он на это "имеет право" хотя бы потому, что работает на колхозной ферме практически бесплатно: 8 да 10 тысяч рублей апрельских да майских, до сих пор не полученных, - что они нынче, в июле ли, в августе (если дадут), при инфляции в 20 да 30 процентов в месяц. Чем его укоришь, когда он всем нам живой укор. Худой не по-доброму. Широким солдатским ремнем подтянулся, чтобы язва не так болела, и день за днем косит - ранним утром, потом в жару, потом ночью, в комарье, считай, не спит. Спасибо мудрая бабка его не столько вылечила, сколько напомнила: ты один в семье работник. Реви - но коси. Без коровы не обойдешься: дочки да старики, да сам еще живой. Так что коси. И ты, Филиппович, ползи на коленках, чтобы спина не болела, день за днем по своей картошке, пока живой, пока не ткнешься головой в борозду.
В мире тишь и покой. Ласточек посвист. Легкий ропот вербы. По бревенчатому мосту через Бузулук везут из займища сено. В займище нынче зелено, цветут луга. Озера лежат - вода не шелохнется в вечерней тиши. По малиновой от заката глади плывет, словно зеленый корабль, просторный остров с белыми березовыми парусами. Это озеро называется Большое Бабинское. Там не один плавучий остров, а несколько. Твердая земля на них, зеленая трава, кусты, высокие деревья. По-местному эти острова называются коблы. Они могут подолгу стоять возле берега, и не всякий поймет, что это остров. Причалят и стоят, будто приросли. А потом вдруг, при ветре, поплыли. Озеро большое, плывут и плывут, словно зеленые корабли.
А возле Строкального озера в прошлом году осадили меня лисята. Ехал я не спеша по дороге на хутор Исаков. Слева - озеро, тополя да вербы по берегу, справа песчаные бугры, густо заросшие талами. Оттуда, с бугра, на дорогу выбежали два лисенка. Завидев машину, они не прочь побежали, а кинулись к ней. Я остановился, выключил мотор и вышел. Лисята чуть не под ноги мне совались. И с одной и с другой стороны забегут и глядят. Мамаша их с сиплым тявканьем носилась по бугру, призывая. А им на мамкины приказы наплевать. Разглядывают и меня и машину, кружат возле колес. Еще не порыжевшие, в темном меху, веселые лисенята.
* * *
Нынешний год выбирался я с хутора другой дорогой: не займищем, боясь там увязнуть, а верхом, мимо хуторов Ольховский да Кочкаринский. В первый даже хотел заехать, но потом передумал. На тамошней ферме два свинарника. В одном работает семья Донсковых, в другом - Ахромеевы. На "новых формах хозяйствования" они обжигались не раз. Еще в 1990 году Донсков заключал с колхозом договор на "аренду". Все было просто на бумаге: колхоз дает две тысячи поросят, обеспечивает кормами, ветеринарным обслуживанием; Донсковы работают, получая небольшой аванс, а в конце года - полный расчет за полученную свинину. Гладко было на бумаге, а в жизни все пошло наперекосяк. Поросят завезли, а корма для них приходилось выбивать в правлении с криком. Чуть не каждый день ездил Донсков к председателю, к другим "спецам". А те от него двумя руками отмахивались: "Ты на аренде, думай сам". Хотя в договоре ясно было записано: "Колхоз обеспечивает кормами". У свиней начались болезни, падеж, а ветеринары не кажут носу, ответ тот же: "Арендатор, думай сам". Так и бились Донсковы весь год. Не работа, а мука. Свиней все же вырастили и деньги по тем временам получили неплохие. Но на следующий год договор заключать отказались.
В ту пору, когда Донсков мучался на "аренде", была на нее мода, очередной "подъем сельского хозяйства". Новый редактор нашей областной газеты, как говорится, лично поехал, чтобы "передовой опыт" Донскова в газете отобразить. Съездил, поглядел. Случилось мне в эти дни зайти к нему. Он сидит невеселый, спрашивает меня:
- Разве это жизнь? Разве можно так? Себя гробит, детей. Света белого не видят. С утра до ночи свинарник, свинарник... Корма добывает, мыкается. Ночами у свиней. Разве жизнь это?
Что я мог ответить ему? Лишь пожать плечами: мол, всюду жизнь.
Такая вот она разная, наша жизнь. Словно живем хоть и на одной планете, но в разных веках. И континент один, и страна, и разделяют порой всего лишь сотня ли, тысяча километров. Но века разные. В одном - лишь прищурься и погляди, как мудрая машина, подчиняясь воле твоей, даже не на Земле, а на Луне и вовсе в космической дали сделает, что прикажешь ей: направо пойдет и налево, словно в волшебной сказке. Но тут же рядом, в том же времени, но в веке другом: накладывай в ведра кашу - и бегом! Тридцать умножить на два получится шестьдесят. Вытри лоб и пятнадцать клеток, в два ряда, чисти мотыгой да лопатой. А у Донскова их не пятнадцать, а много более: две тысячи голов, аренда. Корыто, навозом полное, бечевку через плечо - потянул на волю. Упрись, опрокинь, тяни назад и отдыхай, пока корыто пустое. А неподъемные молочные фляги у доярок и тоже корыто с навозом, мотыги, с дробленкой мешки на загорбке. Разбитые коровники, свинарники, зимние ледяные сквозняки. Да разве перечтешь все, им привычное, а для нового глаза - страшное. И можно понять и простить машинистку, которая, перепечатав рассказ "Тарасов" ли, "Сено-солома", спрашивает с горечью: "Неужели это правда?" Или когда почтенная московская писательница, тоже прочитав, пожимает плечами: "Вроде крепостное право..." Милые городские женщины, от машинисток редакционных до докторов физико-математических наук, - вам простимо. Но вот когда Михаил Сергеевич, будучи президентом страны, попал, если помнится, в Красноярском крае на колхозную ферму к дояркам, а потом всенародно охал: "Отсталость... Ручной труд... Позор..." Или наш областной руководитель тоже всенародно, на пленуме, чуть не навзрыд: "На ферме я был... Корытами навоз... Вручную..." Они ведь не городские барышни, не физики, не математики, спрятанные от жизни за "проходной". Они зубы проели на руководстве селом. А теперь, к седым волосам, Бог на ферму занес. А может, просто жили прижмурившись. Это хуже. "Слепые поводыри слепых".
А что до работяги Донскова, то, отмучившись, а потом отдышавшись, он ведь снова в аренду полез в 1992 году. И слезно просил лишь об одном: "Дайте нам возможность работать! Мы хотим именно заработать, а не урвать куш! Дайте поработать!" Крестьянской наивности, вере, долготерпенью не устаешь удивляться. Нет! К Донскову я нынче не поеду. Чего без толку себе и ему душу травить. Поеду я лучше в Дурновский, к Мазиным. К Галине Федоровне, к Владимиру Яковлевичу. Там всегда мне рады.
Владимира Яковлевича Мазина я застал уже за двором, в седле мотоцикла.
- Ключ на всегдашнем месте, - на ходу сказал он мне. - Харчи в холодильнике. Галина в городе, будет к вечеру. Я к обеду надбегу.
Ключ от дома у Мазиных уже не первый год "на всегдашнем месте", чтобы и жданные, и нежданные гости у порога не торчали. А знакомых у них немало. Владимир Яковлевич - хороший, опытный агроном, с недавних пор районный депутат, хуторской атаман. Бороду он носил несколько лет, нынче побрился. Галина Федоровна директорствует в известной на всю область дурновской восьмилетней школе.
Вошел я в дом, помыслил и решил, не упуская доброй погоды, ехать в Вихляевку да Клейменовку транспортом, сердцу милым, - велосипедным. Нашел в доме двухколесного конька, подкачал ему шины, примкнул дом и подался.
Станица Дурновская (это по-старинному, нынче уж - хутор) тянется вдоль Бузулука по берегу высокому. За речкой, за быстрой ее водой, на многие километры раскинулся край зеленый, займищный. Там просторные луга Ярыженский, Дурновский, Вихляевский, Мартыновский; там озера, из них самое большое - Ильмень, а малых не счесть; там речки текут Паника и Лесная Паника; там Мартыновский лес и Летник - дубы да березы; там Большие да Малые Городбища, Татарские валы, Проран; там милые сердцу хутора, хлебные поля, полевые дороги, по которым хожено-перехожено в золотую летнюю пору, зимой, в весенние разливы, когда Бузулук играет, ярится, а потом заливает свои луга: ни пройти, ни проехать.
Нынче июль, позднее, холодное лето. Но третий день стоит словно у доброго Бога вымоленный: солнечный, с высокими белыми облаками, с теплым ветром - для сена лучше не надо. Дорога моя - по займищу, перелесками и лугами, где трава нынче, словно в сказке, многоцветным пахучим ковром: белая кашка качается, словно малые облачка под ветром плывут, желтый донник, пахучая медуница, золотистый звездчатый зверобой, стройный аржанец, легкая овсяница, мышиный горошек в розовом да белом цвету - море трав колышется незнамых и знамых. Сладкий цветочный дух плывет над землей и томится под солнцем. Чуешь мед его на губах, и невольно тянет шагнуть от дороги и пойти ли, поплыть, купаясь в душистом мареве, словно иная тварь: золотая пчела ли, тяжелый шмель, что с гудом переходит с цветка на цветок, голубая хрупкая стрекоза, невесомая бабочка, радужное - разноцветье пестрит в глазах, неумолчный звон стоит над лугами.
В тенистой дубраве продышишься - и снова в луга. Легкая волна ветра донесет горячий хмельной дух подсыхающих трав, скошенные, они томятся под солнцем, источая последнюю цветковую сладость и горький сок.
Но мало скошенного. Облака, томится жара, видно, дождь недалеко.
Снова прохлада, живительный дух сосняка. Песчаная дорога течет к Вихляевке, тихому селенью, забытому людьми и Богом. На окраине ее полуразваленные колхозные фермы, давно уж без скотьего мыка. Над хутором сомкнулись тишина и зелень. Ни людей, ни детского крика. Тонут крыши старых домов в одичавших садах. На базах, во дворах конопля да крапива тянет к небу острые пики, словно орда татарская на долгом постое. Не селенье - зеленое кладбище. По улице, по разбитым колеям с зеленой водой, с трудом пробираюсь. И вот он наконец, асфальт, - вековечная мечта вихляевская, черный, новенький, еще не обкатанный и пахучий. Сколько лет о нем говорено-переговорено, писано-переписано... Вот и пришел наконец, опоздав на десять ли, на двадцать лет. Теперь эта дорога на кладбище, к старым людям, да еще к райцентровским дачникам, которые, здешние дома за бесценок скупив, хорошо если посадят картошку, а то и просто наезжают в месяц раз к целительной хуторской тишине.
Старая женщина, бабушка, сидит у двора.
- С новой дорогой вас, - поздравляю я. - С асфальтом.
- Пропади он пропадом, - ругается она. - Машины всю ночь гудят, голову поразбили. Едут всякие ащаулы, замков не наставишься. Тянут все...
Еще в прошлом году, когда дорога лишь подбиралась к хутору, жаловался старый учитель Павел Михайлович Соснин: "Тянут. Два насоса один за другим из колодца вытащили. Чем теперь огород поливать?"
Старая женщина, старый учитель... Старая память.
Вроде недавно все было: средняя школа, Дом культуры, медпункт, почта, три магазина, людная улица, детвора. Потом все помаленьку отмирало. Восьмилетней стала школа, потом начальной, а потом вовсе закрылась: некого учить. Навсегда запирались магазины. Дом культуры затих. А потом, за последний год-другой, все разломали: школу разбили вдрызг, выломав рамы; теперь появились ученики, но ютятся в бывшем медпункте; Дом культуры тоже не пощадили - во все стороны щепки летят; на почте сумели украсть единственный на весь хутор телефон. И кому в радость асфальтовая дорога? Только лишь мне. Прежде по колдобинам пробирался, на вездеходе "Нива" посреди хутора застрял, нынче на велосипеде качу, как говорят, легкой ногой, через хутор, мимо Ильмень-озера, где плывут степенно гордые лебеди - два белых красавца и семеро черных еще птенцов, мимо пустой земли, где стоял хутор Туба, а за ним раньше были табачные да овощные плантации на низинах. И наконец, Клейменовский, хутор, считай, родной, в котором прежде живал подолгу, а ныне - лишь на косьбу да на провед.
Елена Федотьевна, матерь Лелька, как всегда, на леваде, не в дому. Нынче она колготится, как и все добрые люди, у сенного скирда.
- Дожди одолели. Боюсь, затечет - и попреет. На выгоне кошу, вожу, докладываю. Не в силах, мой сынок...
Передо мной не выгон, а левада. Скошенная деляна люцерны в зеленых валах лежит.
- А это кто свалил? - спрашиваю я.
- Я косила, кто же еще. Такая погода. Никто не едет. Начну, думаю...
- Да, - только и смог сказать я, зная о нездоровье матери Лельки.
А тут заурчала у двора машина: прибыл зять Федотьевны, Василий Макаркин. Еще не здороваясь, издали углядел он скошенное и спросил у меня:
- Ты, что ли, повалил?
- Она, - показал я на матерь Лельку.
Василий аж закряхтел в досаде, стал головой крутить.
- Сказал же тебе: приеду и скошу.
- Мой сынок, - оправдывалась мать, - такое вёдро стоит, думаю, может... Чую, в силах... Попробую, может... Так, помаленьку...
Поговорили с Василием. Он в отпуске, "отдыхает": неделю сено косил ("Не косьба - казня, льет и льет"), три дня картошку пробивал ("Трава - стеной, дожди, она прет и прет"), два дня "жука колорадского морил", эту неделю в квартире ремонт. В понедельник на работу, к колхозной скотине. Макаркин ветврач.
- Тогда я поехал, - скоро распрощался он. - Нынче обои клеим. Подсохнет, ты перевернешь, послезавтра приеду и сложим.
А я прошелся по хутору, в бригадную контору завернул.
Клейменовский хутор живой, не чета иным. Но тоже... Клуб - разоренный. Старая кузня коптит, словно и нет ей сроку. А вот старые люди понемногу выживают. Ушел дед Архип. На пенсии да в болезнях Тарасов, Холюша, кум Николай, Солонич теперь в райцентре - все работяги, на них хутор стоял, теперь дрогнул. Недаром, когда хвалил я хлеба и говорил: "Дала бы погода убрать", матерь Лелька добавила:
- Да механизаторы не запили бы. Отец да сын Кузнецовы - это работяги, Андрей Клейменов придерживается, а другие... - махнула она рукой, - не Шляпужки, не Тарасовы, таких уж нет работяг.
На уборке хлеба "не запили бы"... В другом краю области, в другом колхозе, собирались давать зарплату. Председатель противился: "Запьют". "Взрослые люди... Уборка... - уговаривали его бригадиры. - Бабы ждут денег". Председатель сдался, "взрослые люди" запили. Что им уборка, этим "взрослым" людям...
В бригадной конторе народу было негусто: ветврач, продавщица. Терзали они телефон. Шумели в трубку: "Але!.. Але!!" Из трубки явственно гремела музыка. Как и в прошлом году, когда три дня подряд пытался я дозвониться до райцентра, а из трубки лишь музыка да музыка, да чисто так. Зато радио говорило "по-немецки", как матерь Лелька объясняла: "Наше радио все боле по-немецки бельмекает: не пойми, не разбери, часов не проверишь". Вот и нынче оно то урчало, то пищало. Ветврач его выключил в сердцах.
- Раньше было кому пожалиться, - вздохнул он. - В райком: мол, наведите порядок. А нынче встретишь начальника связи, он и рта не даст раскрыть, еще издали шумит: "Людей нет! Провода нет!" "А вы ведь опять цену повысили". "И еще повысим, - подтверждает он. - А людей нет, провода нет. Да еще и столбы пилят".
Не верится, но чистая правда: валят столбы и увозят, целыми линиями. Электрические еще побаиваются, а линии связи сносят. Что чеховский злоумышленник, он лишь гаечки отворачивал. Нынешние работают посерьезней: снимут десяток столбов, увезут, а ты алекай через пустое поле...
В Дурновскую станицу, к Мазиным, вернулся я вечером, хозяева были дома; но Владимир Яковлевич снова спешил, торопясь еще раз объехать свои поля. В его арендном звене ли, бригаде 25 механизаторов, 3200 гектаров земли, а нынешняя головная боль, как и у всех, - сено. Колхозное сено, корма, а значит, зимовка. Прежде в колхозе было 5 тысяч голов скота, и кормов вечно не хватало. Пришло время свободы: райком не командует. Хочешь - значит, уменьшай поголовье. Уменьшили в пять раз. Не вдвое, а впятеро! Земли осталось столько же и люди те же. И все равно кормов не хватает. Почему?
Едем полями. Вот скошенный, в валах, эспарцет. Уже просохший. Но ни людей, ни машин не видно. А вот уже в копнах доброе сено. Вокруг безлюдье. Седьмой час летнего погожего дня, того самого, который год кормит. Но кончился рабочий день, и с кнутом рядом - никого. Вот и разъехались по домам колхозные работники. Свое сено к подворью будут ночь напролет возить и в скирды класть, а потом еще и укроют от дождя. Возили и возят, ночи не спят, потому что погожих дней нынче раз-два и обчелся. А колхозное жди дождя, который уже недалеко: мглой обступает со всех сторон.
Приехали на гумно. И там ни души. Недовершенный скирд, свезенное сено и сваленное. Уже черное, прихваченное дождями. Снова мокнуть ему. "Нынче пуд сена что пуд меда", - говорили старые люди. И я это видел и чуял сегодня, когда ехал цветущими лугами. Но пропал, считай, по всей области первый укос люцерны. И это все пропадет. Черными будылками будут скотину кормить. А то и соломой. Трудная будет зимовка.