89612.fb2 Звезда Полынь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 46

Звезда Полынь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 46

«Через задницу, что ли?» — раздраженно подумал Бабцев. То, что втолковывал ему американец, звучало почти оскорбительно. Бабцев не торговал, а мир спасал.

— И тем не менее именно для узких специалистов она представляет определенный интерес, — хладнокровно продолжал Юджин. — Поэтому я хочу заказать вам целую серию статей для закрытого информационного бюллетеня НАСА. Серия может длиться практически бесконечно. Во всяком случае, до полного исчерпания темы.

— Что значит закрытого?

— Это значит, что он издается крайне ограниченным тиражом и распространяется только среди сотрудников НАСА, занимающихся той же тематикой, что и насторожившая вас русская корпорация.

— Что значит ограниченным? — упрямо задал очередной лобовой вопрос Бабцев, с недоверчивым изумлением начиная понимать, что происходит, и сам же невольно гоня от себя это неуютное понимание. — Сто экземпляров? Пятьсот?

— Я не знаю точно, да и не имел бы права вам сказать, если бы знал. Но — меньше, значительно меньше. Впрочем, если тиражи волнуют вас в смысле оплаты, то можете не беспокоиться. Оплата будет самой выгодной для вас. Максимально выгодной. Не побоюсь предположить, что, возможно, это будут самые выгодные гонорары в вашей карьере.

Юджин умолк, спокойно и выжидательно глядя Бабцеву в глаза. Бабцев достал сигареты, вытряхнул одну до половины, потянул губами за фильтр. Ему почему-то казалось, что Юджин обязательно даст ему огня. Но тот только смотрел. Бабцев вытащил зажигалку, закурил. Затянулся.

— Но зато и информация потребуется качественная, — продолжил Юджин. — Точная и конкретная. Что полетело, на чем полетело, куда полетело. Что разрабатывается, кем разрабатывается, под какие задачи разрабатывается. Я не хочу вдаваться в обсуждение ваших источников, но, как мне представляется, пока они функционируют, вы вполне можете с их помощью обеспечить постоянный поток именно такой, конкретной и значимой информации. А интерпретировали бы ее, повторяю, специалисты.

Он умолк. Отхлебнул глоток сока. Собственно, все было сказано. Предложение поступило. Теперь дело Бабцева — как на него реагировать. Никто его ни за язык, ни за руку не тянул. Бабцев снова глубоко затянулся, выдохнул струю дыма в сторону от Юджина. Тот продолжал пристально смотреть Бабцеву в лицо, и Бабцев изо всех сил старался, чтобы лицо его было непроницаемым. Спокойным и равнодушным.

Всю сознательную жизнь Бабцев был уверен, что желает этой стране только добра. По мере сил он старался нанести вред лишь тому, что считал ее уродствами и пороками. И тем, кто был в них повинен, кто их олицетворял. Преуспел Бабцев в том или нет — не ему судить; иногда ему казалось, что нет, что он бьется лбом в стену, иногда — что в медленном, мучительном освобождении страны от самой вопиющей грязи и нечисти есть и малая доля его заслуг.

Но — это?

Да еще с использованием втемную Семки Кармаданова?!

— В конце концов, — примирительно сказал Юджин, — если вдуматься, вы именно этого и хотели. Предупредить. Но о столь специфических вещах обывателя предупреждать бессмысленно. Понять такие предупреждения могут только профессионалы. Понять, подготовиться, принять ответные меры… А иначе — зачем предупреждать? Для шумихи? Для безграмотных парламентских расследований, на которых политиканы делают себе имена и голоса? Или… Вы уж меня простите… Или в вас говорит тщеславие? Вот какой материал я откопал… А если материал будет читаться тихо и ограниченно, вам уже неинтересно предупреждать? Но это — непорядочно.

Ах, какие они порядочные, подумал Бабцев. Еще и воспитают меня заодно. Но опять смолчал. Затянулся. Выдохнул. И наконец произнес:

— Мне нужно подумать.

То ли от шершаво застрявшего в горле завитка дыма, то ли от избытка чувств голос оказался чуть хриплым.

— Разумеется, — с готовностью ответил Юджин и дружелюбно, с пониманием улыбнулся. — Вот моя визитка… — он протянул карточку Бабцеву; похоже, та давно уже была наготове в его руке. Как туз в рукаве шулера. — Позвоните, когда сочтете нужным. Нет так нет. А если да… Тогда просто позовите меня встретиться. Я скажу, когда и где.

Бабцев почти не помнил, как добирался до дому; как вел машину, как юлил и ерзал по асфальту, продавливаясь в вечных московских пробках, как моргали ему неприветливые, всегда мешающие светофоры…

Всякий хоть немного интеллигентный россиянин впитывает с молоком матери — одна-единственная спецслужба в мире представляет для него опасность, одна-единственная: своя, российская. Наглая, подлая, открыто презирающая и в то же время беззастенчиво использующая все лучшие свойства души человеческой: доброту, верность, порядочность, чувство долга… Люди для нее — мусор. Лагерная пыль. Всегда. При царях, при генсеках, при президентах всенародно избранных… Всегда.

Чужие спецслужбы, в общем-то, выдуманы ею, чтобы запугивать обывателя и лишать его последнего разумения. А если они даже и впрямь где-то есть, то занимаются в неких высях и далях своими, по-настоящему важными делами: борьбой с терроризмом, промышленным шпионажем… Что у нас шпионить? Сегодня парень водку пьет — а завтра тайны продает родного, блин, кирпичного завода! И если одни лишь иностранные спецслужбы могут хватать за руки наших взяточников, воров, киллеров — так спасибо им за это и низкий наш поклон, сами-то мы даже этого не можем. Нечего нам предложить миру, кроме преступников, которых мы сами не умеем найти и наказать; создавать мы не способны и никогда уже не будем способны, все нейроны-синапсы, отвечающие за мышление, у нас растворились от водки, весь творческий пыл ушел в поиски национальной идеи и оправдание державности и особого мути…

Это же всякий знает!

Значит, и за сегодняшнее — тоже низкий поклон?

А ведь мне дают, вдруг подумал Бабцев, шанс перейти в конце концов от слов к делу. Ему стало жутко. С какой-то стылой, мертвой внятностью, будто в режущем свете ламп прозекторской, он осознал, что все его потуги иметь чистую совесть, а там уж будь что будет — не более чем позиция петуха-недотепы: мне бы прокукарекать, а там хоть не рассветай. А теперь можно приналечь как следует, упереться в землю и, надавив на исполинскую инертную массу, поработать на реальный… что? Рассвет?

Украсть то, что еще не украли, и обжулить тех, кто еще не стал жуликом, — это, получается, и есть мои представления о рассвете в России? Это и есть то дело, в которое переводятся мои слова?

А если не это — то, черт возьми, что?

Бабцев уже припарковался возле дома, но все не мог решиться выйти из машины, все курил одну от другой. Ощущение было сродни тому, о чем говорил Семка: будто распахнулась некая дверь, о которой Бабцев и не подозревал доселе. Только Кармаданову казалось, что приоткрывшаяся щель сулит выпустить его из затхлого чулана в солнечный простор, а Бабцеву — наоборот: что из уютной, обжитой квартирки, где он ориентировался вот уже много лет с закрытыми глазами и точно знал, где что лежит, его вытряхнули голым в арктическую пустыню без единого ориентира; только мертвая слепящая равнина кругом, и кроме нее — ничего.

Он, похоже, и впрямь несколько ослеп от событий, потому что поднявшись наконец в дом и привычно стараясь, чтобы Катерина не заметила его состояния и не стала задавать лишних, как правило, лишь впустую раздражающих вопросов, совсем не сразу заметил, что жена и не думает его о чем-то спрашивать и вообще что-то в нем замечать. Она даже не вышла на звяканье в скважине ключа встретить мужа в прихожую, как выходила обычно. Он сунулся головой в комнату — Катерина сидела, сгорбившись, у стола, потерянная, вдруг постаревшая, оплывшая, будто ее долго вымачивали; она не сразу обернулась в ответ на какую-то мирную благоглупость, которой мужественно приветствовал ее ослепший и потому делающий вид, что все в порядке, Бабцев; и только когда она все же обернулась, до него дошло, что с нею что-то не то. У нее были заплаканные глаза.

— Вовка — фашист… — бессмысленно пролепетала она, глядя мимо.

— Что? — после паузы спросил Бабцев.

— Вовка, оказывается, вот уже несколько месяцев в какой-то фашистской банде… А теперь пошел и сознался. И его будут судить.

— Ты с ума сошла… — тихо сказал Бабцев.

Но сам уже знал, что все так и есть. Что его, Бабцева, в ответ на его благородный и бескорыстный порыв, как последнюю мелкую мразь, вербуют в шпионы; да так, чтобы сразу мимоходом предал друга. Друга, да, черт возьми! Что его сын — да, пусть приемный сын, да, но все равно другого нет и уже, конечно, не будет — даже не патриот, а фашист. Все, что можно придумать самого плохого и мерзкого, — всегда и есть реальная жизнь. Никакая грязь не невозможна — и оттого никакая подлость не зазорна. И ничего нельзя сделать. Только опуститься на мигом обессилевших, будто подрубленных под коленями ногах на стул в прихожей, уткнуть лицо в холодные ладони и, едва шевеля побелевшими губами, беззвучно бормотать: «Проклятая страна… Проклятая, проклятая страна…»

Мыслишки-то я куда дену

Шигабутдинов будто некую эстафету передал Корховому.

Ночью в больнице хорошо думается. Все равно делать больше нечего. И не спится — то ли от боли, то ли от обиды на случившееся. От унижения. Чужое насилие страшно не столько само по себе — пришло и ушло, кость срослась, и чирикай сызнова, как новенький, — но выбоинами на душе. Все, что делает человека человеком, начинает казаться высосанным из пальца, вычурным, смехотворным на фоне того, что с тобой, оказывается, можно вот так. Вот так просто. Хрясь — и привет.

А мысли все ж таки отвлекают…

Тошнит, и голова трещит, причем как-то нелепо — словно боль снаружи; рядом, близко, но не в голове, а прикатила по подушке, как угловатый булыжник, и навалилась на череп… Синдром сдавливания. Хорошее, кстати, название для книги или серии статей про наше житье-бытье… Разве этот синдром возникает только у тех, кто завален щебнем ни с того ни с сего развалившегося собственного дома? Как бы не так… А обломками жизни? Крошевом страны? Житье-бытье…

Житье-битье. Тоже хорошее название…

Тлеет ночной свет. Бодро храпит сосед слева; с достоинством и без передышек, точно трактор передовика, урчит во сне животом сосед справа… Смутно мерцает кафельный пол. Черный провал широкого окна напротив, за ним — ночь, мир спит… А ты не можешь спать.

Тогда лежи и думай.

И ведь следовало бы, наверное, первым делом обдумать то странное, чему Корховой случайно оказался свидетелем. Ведь странное, очень странное его было дело. Не такое простое, как можно было бы решить сгоряча: подумаешь, очередная пара безбашенных недорослей, с бодуна назначив сами себя спасителями Руси, не нашла ничего спасительней, как убить. Однако же странно это осуществлялось, и никто, кроме него, Корхового, пока не знает, насколько странно.

А вот думается совсем о другом.

То, что спел ему на прощание Шигабутдинов, замораживало. Вдохновляло. Дарило чувство перспективы. Как, впрочем, и многие другие баллады о русском пути… Хотелось Шигабутдинову верить. Нельзя было не верить многому из того, что он говорил. То была, сколько мог судить Корховой, самая натуральная, правильная правда. Не та, от которой выть хочется, — та, от которой хочется засучить рукава и мигом все исправить, наконец…

Но почему, стоит малость выйти из-под гипноза поэзии, мечты и неистребимой веры в то, что наше будущее, несмотря ни на что, прекрасно, становится неловко и срамно от того, что развесил уши?

Даже не вдруг сообразишь…

Наверное, потому, что, как бы логично ни звучали все подобные построения, стоит лишь сопоставить их с реальностью, от них, кажется, остается пшик.

Ведь мы вот уж сколько десятилетий лишь судорожно дергаемся на одном месте. История наша, несмотря на океаны крови и кажущееся изобилие судьбоносных событий, прекратила течение свое. Потому что наша культура не в силах ответить на очень важный и очень простой, самый простой и самый важный вопрос, а без этого все мудрования подозрительны как игра ума, жаждущего хотя бы в мире иллюзий скомпенсировать фатальную жизненную неудачу.

Вот почему стыдно, нестерпимо стыдно слушать такое… Меня побили — но это потому, что я благороден. Одно дело, если тебя и впрямь побили потому, что ты благороден. Но если тебя просто побили, а уж потом, задним числом ты придумываешь себе специальное, красиво оправдывающее твою немощь благородство, про которое прежде и думать не думал, — любому мало-мальски порядочному и честному человеку становится нестерпимо стыдно. Только вруну и бахвалу не стыдно, он в этой красивой лжи купается…

Но хватит же уповать на врунов и бахвалов.

Все, чем мы гордимся, для многих выглядит лишь бесцельным самоистязанием, и все, чем похваляемся, имеет тухлый привкус специально придуманного после тумаков благородства, пока мы не ответили на вопрос: для чего живем?