89666.fb2
— Теперь мне понятен смысл афоризма: «Болезней тысячи, а здоровье одно».
— Это гениальное изречение Генератора! — с шутовским пафосом провозгласил Актиний. — Ведь индивидуальных черт человека действительно тысячи, и каждая болезненно отзывается на здоровом стандарте.
— Слушай, Актиний! — воскликнул я. — Но ведь по этой логике ты сам больной человек.
— А ты?! — весело откликнулся Актиний.
— Но как же ты можешь возглавлять Институт общественного здоровья? Ты же сам не веришь, что приносишь этим пользу!
— Верю! — живо возразил Актиний. — Именно верю. Я стараюсь сохранить художников, рассовать по подземельям и больницам. Правда, некоторых приходится отдавать на расправу Хабору. Тут я связан по рукам и ногам… Но большинство удается спасти, изображая их просто дурачками, людьми с недоразвитым мышлением…
— И все же ты убежден, что их надо изолировать. Почему?
— Мое правило такое: чем хуже, тем лучше.
— Не совсем понимаю…
— Сейчас поймешь. Художники и прочие гуманитарии со своим неистребимым творческим зудом поддерживают в обществе какой-то минимальный духовный уровень. А теперь представь, что они исчезли с поверхности планеты. Образуется вакуум, бездуховный космический холод. Вот тогда люди вздрогнут и очнутся…
— А если не очнутся?
— Нет, не говори так. — В глазах Актиния мелькнул испуг. — Этого не может быть.
На прощание Актиний просил раз в день появляться в институте.
— Для формальности, — добавил он. — Да и мне скучно будет без тебя. Я, может быть, впервые живого человека встретил.
В бездуховной темнице Электронной Гармонии, в этом механизированном стандартном мире Актиний и для меня был единственным живым человеком…
Когда он ушел, я стал осматривать комнату. Одна стена — стереоэкран, на котором, если нажать кнопку, замелькают кадры нового секс-детектива. Эта «духовная» продукция изготовлялась поточным методом, вероятно, не людьми, а самим городом-автоматом. На другой стене — ниша для книголент. Однако никаких книг не было, кроме сочинений Генератора. Я взял первое попавшееся и нажал кнопку. Вспыхнуло и заискрилось название: «Вечные изречения». Книголента открывалась уже известным мне «откровением» Генератора: «Болезней тысячи, а здоровье одно». «Человек — клубок диких змей», — гласило следующее изречение. Под дикими змеями, которых надо беспощадно вырывать, подразумевались, видимо, индивидуальные качества. А дальше шли уже совершенно непонятные мне афоризмы… Я отложил в сторону сборник изречений и взялся за другие книголенты — философские труды Конструктора Гармонии. Однако сразу же запутался в лабиринтном, мифологическом мышлении Генератора.
Я махнул рукой и повалился на диван.
… Леса на западе оранжево плавятся и горят, как на гигантском костре. В хижине быстро темнеет. Успеваю растворить в воде сажу — это чернила на завтра. Я должен записать все, что со мной произошло. Со мной и со всеми нами. Обязан, даже если мои записи некому будет читать… Вот уже гаснет закат. На небе выступают все новые и новые звезды, словно кто-то невидимый раздувает тлеющие угли. И снова вспоминается наш полет. Сижу в хижине, а мысли мои уже гуляют там — среди звезд, в великой тишине мироздания…
В великой тишине мироздания… Нет, не такая уж это мирная тишина. Полная грозных неожиданностей и опасностей, она не располагает к спокойным и торжественным мыслям о величии звездных сфер.
Раздумывая, с чего начать повествование, я встряхнул перо. Упала капля. На бумаге вспыхнула жирная и черная, как тушь, клякса. Своей чернотой она мигом напомнила страшный беззвучный взрыв в пространстве и испуганный крик Малыша:
— Черная аннигиляция!
С этого взрыва и начались все злоключения.
Наш звездолет «Орел» стартовал с Камчатского космодрома 20 июля 2080 года. Мы должны были исследовать планетную систему звезды Альтаир в созвездии Орла и отработать в полете новый гравитонный двигатель.
От Земли до Альтаира — шестнадцать световых лет. Двадцать лет корабль летел с околосветовой скоростью, управляемый ЭУ — электронным универсалом. Мы же почти все время спали, охлажденные в гипотермическом отсеке.
После окончательного пробуждения жизнь на корабле вошла в обычную колею. Утром по привычке мы собрались в звездной каюте — просторной пилотской кабине с пультом управления и огромной прозрачной полусферой. Не было только планетолога Ивана Бурсова.
— Досматривает утренние сны, — шутливо пояснил бортинженер Ревелино, которого за юный возраст и малый рост члены экипажа называли Малышом. А Иван иногда — Чернышом: цвет лица у Ревелино был темно-оливковым, а волосы черными, как антрацит.
Наконец в дверях звездной каюты возникла крупная фигура планетолога.
— Вы уже проснулись? Феноменально! — воскликнул он, благодушно поглаживая темно-русую бороду. — А то, может, еще поспали бы, а? Нет, что ни говорите, полет наш протекает по-обывательски благополучно.
На жестких губах капитана Федора Стриганова выдавилась скупая улыбка. Улыбнулся даже всегда спокойный биолог Зиновский, смуглый, как и Ревелино, но с совершенно седыми волосами.
Бурсов, как всегда, высматривал, кто меньше занят, с кем бы он мог поговорить на философские темы. Это была его слабость. Некоторое время Иван кружил надо мной, как коршун над цыпленком. Но я отмахнулся от него: занят.
Сейчас свободен был только инженер Николай Кочетов. Влюбленный в гравитационную технику и равнодушный к философии, он наименее интересный собеседник для Ивана. Но все же Бурсов сел рядом с инженером и начал расхваливать гравитационный двигатель.
— Ты подожди, Иван, восторгаться, — возразил Кочетов. — Мне тоже наш «мотор» нравится. Но не забывай, что мы первые его по-настоящему отрабатываем. Все испытания в ближнем космосе — полдела… На многие вопросы еще предстоит дать ответ. Вот сегодня надо будет удалить выгоревшее топливо, а это не так-то просто сделать…
Занятый прокладкой трассы, я краем уха прислушивался к словам инженера и старался подавить безотчетную тревогу. Как-то у него сегодня получится?..
А через несколько часов Кочетов менял рабочее вещество. «Выгоревший» свинцовый шар — источник гравитационного излучения, создающего реактивную тягу, — он удалил из двигателя и опутал его невидимой силовой паутиной, тянувшейся за служебной ракетой подобно тралу.
За эволюциями ракеты мы наблюдали на экране кругового обзора. Вот она, совсем крохотная по сравнению с громадой звездолета, похожая на серебристую иголку, отделилась от борта и стремительно помчалась вперед. Удалившись на триста километров, ракета должна была повернуть налево, описать длинную полуокружность и вернуться к кораблю сзади. Но случилось непредвиденное. При повороте силовые путы разорвались и оголенный свинцовый шар (лишившийся гравитонов, он стал почти невесом) начал сближаться с ракетой. Видимо, Кочетов растерялся. Мы видели, как ракета судорожно отскочила в сторону. Но шар не только не отставал, а буквально погнался за ракетой и вскоре прилип к ее корпусу. А затем…
— Черная аннигиляция!.. — крикнул Ревелино.
Да, это была аннигиляция. Но не та, которая происходит при уничтожении вещества и антивещества и сопровождается ослепительной вспышкой, выделением огромной энергии. Здесь все было совсем не так. Заряженный отрицательной гравитационной энергией свинец и обычное вещество ракеты, соединившись, мгновенно, взрывоподобно исчезли, аннигилировали, обратившись… Во что? Этого никто из нас не знал. Во всяком случае, не в энергию…
Сквозь купол каюты мы увидели на привычном звездном небе внезапно возникшую зияющую бездну. Будто разорвалось само пространство. Угольный провал в Ничто…
И сразу мир исчез, Вселенная рухнула. Ни звезд, ни туманностей — ничего. Густая непроницаемая тьма. Нам показалось, что со временем происходят странные вещи: то оно мчалось вперед с немыслимой скоростью, то останавливалось совсем. Словно здесь вообще не было времени.
Сознание у всех померкло… Мы точно погрузились в небытие и в тот же миг вынырнули.
— Что это было? — воскликнул вскочивший на ноги Бурсов. — Где мы?
Кто ему мог ответить? Еще ни один астронавт не попадал в такие переплеты.
— Похоже, что мышеловка захлопнулась, — проговорил биолог Зиновский.
Если бы мы знали тогда, как недалек он был от истины…
На корабле воцарилась гнетущая тишина. Трудно было свыкнуться с мыслью, что Кочетова больше нет. Кажется, только что вышел из звездной каюты — и вот никогда уже не войдет… Капитан целыми днями пропадал в рубке электронного универсала. Я сидел за пультом, а сзади полулежал в кресле Иван Бурсов и читал свою неизменную «Историю философии». У него, планетолога, вся работа была еще впереди. В свободное от дежурства время я уединялся в своей каюте. Чтобы как-то заполнить пустоту, начал писать картину — незатейливый земной пейзаж: осенние дали, и на переднем плане береза, словно охваченная желтым пламенем.
Постепенно мы снова стали все чаще собираться вместе в звездной каюте.
— Что-то не нравится мне мир после аннигиляции… — бормотал Иван, почти не отрывавшийся теперь от гамма-телескопа.
То и дело он бегал в рубку ЭУ, производил какие-то расчеты. Однако на все наши просьбы объяснить, в чем дело, он отвечал одно и то же: «Пока еще нет полной ясности».
К своему гамма-телескопу — самому дальнозоркому и самому хрупкому из всех корабельных средств наблюдения — Бурсов с самого начала строго-настрого запретил нам всем прикасаться. Но однажды, когда планетолог скрылся за дверью ЭУ, заинтригованный Ревелино не выдержал и приник к запретному окуляру. Через полчаса он оглядел нас округлившимися от изумления глазами. Но едва открыл рот — на пороге появился Бурсов.