9022.fb2
В мое время у нас в институте наблюдалось несколько неразрывных парных дружб: Солоухин – Тендряков, Бондарев – Бакланов и еще другие. Они довольно долго продолжались и после окончания института, а потом, как случается в жизни, распались. Но что поразительно: участники этих маленьких, недавно столь тесных формирований не просто охладели друг к другу – они стали непримиримыми врагами. Солоухин когда-то в порыве откровенности рассказал мне, что в ожидании онкологической операции (см. его повесть “Приговор”) сделал попытку восстановить отношения с Тендряком, но встретил яростное неприятие.
Близко дружили и мы с Винокуровым, много было у нас общего. И тоже все мгновенно развалилось. Я хорошо помню, как это произошло. Перед началом большого писательского собрания стояли мы и разговаривали, как вдруг он весьма шустро для своей комплекции устремился через фойе и стал, кланяясь, пожимать руку А. Дымшицу. Это был переехавший недавно из Ленинграда (тогда оттуда появилось таких несколько: Кочетов, Друзин и др.) литературовед, известный своей идейностью и могущий при надобности разобрать чьи-либо ошибки или, скажем, написать правильную вступительную статью для первого после длительного перерыва однотомника О. Мандельштама.
Вечером я позвонил Жене и поинтересовался причиной столь бурного проявления чувств.
– Он меня спас! – прокричал Винокуров.
То есть как? А вот так! И раздраженно объяснил, что Дымшиц положительно упомянул его в своей статье, без чего Женя мог попасть под разгром, как Евтушенко и Вознесенский.
– Да при чем здесь ты? – изумился я.
– И вообще нечего меня учить! – крикнул он, и тут же я услышал: ту-ту-ту – короткие гудочки.
Я набрал снова и уточнил: – Ты что, трубку, что ли, бросил?
– Да, бросил!
– Ну привет.
Я потом подумал, что это был лишь повод для женькиной вспышки, предлог. Причина крылась в другом. Как-то я в разговоре с ним не очень высоко отозвался о его новом сборнике “Признанья”, высказал предостерегающие замечания. Еще недавно такое было между нами принято, но я не заметил, что Винокуров оказался уже отравлен только восторженными мнениями и не переносил иных.
Конечно, узнали друзья-приятели: да вы что! из-за чего! с ума сошли!.. Нужно помириться!
Винокуров ни в какую: не хочу, чтобы меня учили.
Я же сказал Трифонову: я не против, но учти – края разорванной живой ткани отмирают очень быстро, и восстановление вскоре будет уже невозможно.
Юра звонит: – Ты не будешь завтра в Клубе? – Собираюсь. – Очень хорошо. Мы будем там обедать: Женька, Левка Гинзбург и я. Приходи, мы вас помирим…
Захожу в Дубовый зал, они сидят за первым же столом по левую руку. Я говорю: – Привет молодежи.
Винокуров как заорет: – Какая я молодежь! Не хочу, чтобы так со мной разговаривали!
Схватил свою дерматиновую папку, в которой таскал обычно яблоки и морковку – от потолстения и поволокся к кому-то за другой стол.
Они ему: – Женя, Женя! – обескураженные столь быстрой своей неудачей.
Тогда я говорю: – По-моему, Винокуров робко прячет тело жирное в утесах.
Юрка захихикал, а Гинзбург умоляюще зашептал: – Только никому это не читай, а то ему передадут, и тогда все…
А я продолжаю: – Только гордый К. Ваншенкин реет смело и свободно…
Самое удивительное, что мы – единственные! – помирились. Года через два или три. Как это случилось – совершенно не помню. Но опять общались, перезванивались – вплоть до его конца. И ткань срослась, хотя, может быть, и не так, как прежде.