90462.fb2
- Написал книгу о жмыхах, понес в Консерву, в издательство. А мне говорят: "О жмыхах сейчас никто не пишет. Все сочиняют только про копателей. Даже жмыхи". А лучшие книги о копателях пишут четыре жмыха: вместо того, чтобы на прикопку идти, они слили свой интеллект в один и за месяц по роману пишут.
- И читают?
- Конечно. Прежде о секретарях парткома и передовиках производства читали, потом про братву стали читать, теперь про копателей. И такая меня тоска взяла. Я рукопись и сжег. Под морковку золу высыпал. Польза хоть какая-то.
- Сколько я вам должен? - спросил Одд.
- Мне ничего. - Рукавицын захлопнул папку. - Но в фонд увековечивания жмыхов можете пожертвовать. - Рукавицын вновь воодушевился. - Члены Мемориала задумали установить возле мены огромную гранитную плиту и выбить там имена всех жмыхов и сколько каждый модулей на мену сдал. Этот Иванушкин будет там первым, без всякого сомнения. Пять модулей! Невероятно!
Генрих вытащил из кармана горсть фик и швырнул на скамью, не считая.
- Вы так не бросайте деньги, - укорил Рукавицын, - а то Джек их съесть может. Однажды он у меня бумажник из пиджака вытащил - я пиджак неосторожно на крыльцо положил - и все купюры изжевал.
- Купите ему мяса, - посоветовал Одд.
- Огурцов. Я его огурцами кормлю.
ГЛАВА 6. ВНОВЬ НА ДВЕСТИ СЕДЬМОМ ОГОРОДЕ.
Генрих сразу узнал березу. Еще не разглядел таблички фанерной с номером, прибитой к забору, еще не видел времянки и грядок, а березу приметил издалека. Она росла вместе с ним, он помнил слабенький побег у ворот, а потом она враз обогнала его и потянулась вверх, радуя весною яркой зеленью и пестротою сережек. Все говорили: "Глупо растить на огороде березу, лучше посадить картошку". Сосед ругался: "Она дает тень на мой огород". Он требовал, чтобы ее спилили. Со временем береза стала огромной, выше всех домов на Вторых огородах, крона ее раздвоилась. Одна ветвь протянулась над огородом, а вторая - над дорогой. Тогда пришел помощник младшего огородника и опилил ветку.
Генрих тряхнул головой. То есть, конечно, все это помнил не он, а тот, второй... Но увидел Генрих гибнущую березу с обрубленной веткой, с мелкой чахлой листвою, и стало ему жаль дерево почти так же сильно, как... Он не мог найти сравнения.
Генрих остановил аэрокар над воротами с полинявшими цифрами "207" и спрыгнул на засыпанную песком площадку. Часть забора была повалена, грядки вспороты колесами наземной машины. Дверь во времянку распахнута, окно тоже. Рама болталась на одной петле.
Одд обошел участок. Жидко произрастала морковь на кривых грядках. В меже валялась брошенная мотыга. Внутри времянки было так же убого и неухожено. Пол взломан, вещи перевернуты. Генрих искал картины и рисунки. Ведь Иванушкин рисовал все короткие зимние дни напролет, все долгие осенние вечера, сжигая помоечный "мазут" в самодельной вечной лампе. Но в домике не осталось ни одного картона, ни одного рисунка - Генрих нашел лишь обрывок бумаги, грязный, мятый, возле печки. Ни карандашей, ни красок, ни этюдника - ничего. Лишь в углу банка засохшей эмали да растрепанная кисть, которой можно покрасить забор. И это дом художника!
И тут Генрих почувствовал, что кто-то смотрит ему в затылок. Смотрит без ненависти, но и без приязни - так смотрят на кусок колбасы, на ломтик сыра. Генрих оглянулся. Мелькнула тень за окном и пропала. Бизер выскочил на крыльцо и столкнулся с пожилым мужчиной в очках без стекол.
- Иванушкин? - спросил Генрих зачем-то, хотя сразу понял, что это совсем не тот, кого он искал.
Огородник ничего не ответил, убежал и спрятался в будочку уличного туалета.
- Послушайте, а где Иванушкин?
Огородник выглянул.
- А, правда, что в Консерве так хорошо? - спросил он. - Я никогда там не был, но думаю, что там плохо. Там плохо, правда?
- Где Иванушкин? - повторил Генрих. И, приметив скучное выражение на лице огородника, пообещал. - Я заплачу.
- Двести фик! - Огородник выскочил из своего укрытия и протянул корявую ладонь.
Но получив обещанное, с заячьей резвостью перемахнул через забор и помчался, топча соседские грядки под вопли и проклятия какой-то толстухи.
- Мадам, - обратился бизер к этой жительнице огородов. - Не будете ли вы так любезны сказать, где сейчас находится мистер Иванушкин?
- Художник, что ли?
- Ну да.
- Так он в Консерве давно живет. Все художники живут в Консерве и бешеную капусту гребут у бизеров. Не то что мы, огородные, маемся тут, с морковки на капусту перебиваемся. А менамены все воруют. Наворуют побольше и сразу дом такой огромный, как крепость. И бизеры толстомордые к нам приезжаю и грабют нас, и грабют... Что подохли они все...
Одд на всякий случай отступил: почудилось, сейчас пыхнет она пламенем и испепелит.
- А здесь кто теперь живет? - спросил Генрих.
- Это теперь наш огород. Мы завтра забор снесем и будет наше, объявила тетка.
- Почему именно завтра? - почуяв неладное, спросил Одд.
- Так сегодня ж... - начала было тетка и прикусила язык. - А ничего! заорала она. - Нечего тут ходить всяким и вопросы дурацкие задавать! И кто вы такой?
- Я Иванушкину брат, - сказал Одд вполне искренне.
- Видали мы таких братьев! Пока человек в беде, на мену ходит, душу свою продает проклятым бизерам, про братьев ничего не слыхать! А как огород освободится, так они тут как тут! В Консерву ступай. В Консерве теперь твой братец.
Тетка бросилась в дом, захлопнула дверь. Было слышно, как внутри гремят цепью. Из кривой полусгнившей будки вылез старый кобель, запоздало гавкнул на незваного гостя и склонив голову набок, посмотрел вопросительно. Не угостит ли чем?
Но для собаки у бизера ничего не было. На всякий случай бросил ему пару бумажных фик. Может, съест?
Глава 7. В КОНСЕРВЕ.
Никогда не бывал он здесь прежде, не гулял неспешно по проспекту, не стоял на набережной, опершись о гранит, теплый и шершавый, впитавший время. Но тосковал по всему этому, как по родному. Тоска эта шла не из детства за это Генрих Одд мог поручиться. Он рос практичным, в меру веселым, в меру замкнутым, и все досталось ему среднее, и внешность, и ум; - одни желания сводили с ума своей непомерностью. Мерещилось впереди нечто великое, и лет до двадцати пяти он в своей исключительности не сомневался. А потом явилась тревога, а за нею страх - страх, что он может оказаться посредственностью. Страх все рос, превращаясь в уверенность.
А потом наступил ТОТ ДЕНЬ...
Изнутри саркофаг над городом был почти не заметен, небо казалось голубым и прозрачным. Свежевыкрашенные дворцы сверкали яркими красками. Преобладали желтый, темно-розовый, темно-голубой. Огромные пасти витрин бесстыдно обнажали переполненные внутренности. Цокали копыта лошадей по имитации булыжника, со скрипом катились золоченые кареты, очень точные копии старинных. Девочки в прозрачных лифчиках и трусиках, ежась на прохладном искусственном ветре с реки, продавали соки и конфеты, значки и шапочки с эмблемами Консервы. Торговля шла вяло. Бизеры снова взад и вперед, лопотали по-своему, улыбались, азартно щелкали новенькими камерами.
- Господин, яблочный мой, купите флажок! Пли-и-из! - завлекающе улыбнулась Генриху блондинка в голубой шапочке с эмблемой Консервы.
Бизер улыбнулся в ответ, протянул девушке купюру, флажок брать не стал, протиснулся мимо лотков, торопливо отмахиваясь от оживившихся продавщиц, и вышел на набережную.
Темно-синяя вода плескалась о гранит. Генрих оперся о парапет. Он долго стоял у воды, изучая. Искал время. Оно текло, пропитывая воду прошлым. Когда-то в воде была жизнь, но она ушла. Осталось время. Генрих смотрел. И вместе с ним смотрел и думал кто-то другой. Этот "кто-то" знал многое о городе и времени. И Генрих не мог понять, где кончаются его собственные мысли и начинаются того, другого.
Город умер давно, умер камень, и умерла вода. Они сопротивлялись долго. Они сражались. Улицы и дома, каждый камень, и каждый карниз, каждая разбитая ангельская головка на фронтоне, каждый атлант, подпирающий готовый рухнуть балкон. Но что они могли сделать? Дома потрошили один за другим, обращая плоть в мусор и набивая мертвую оболочку железобетоном и пластиком, вставляя в проемы чужые белые рамы. Город превратился в мумию, его накрыли саркофагом и назвали "Консервой". Даже бизеры не именуют его "Городом". Просто "Памятник", да "Мумия" - иногда. Впрочем, в саркофаге и должна лежать мумия. Все правильно. В этих словах была логика. Но с некоторых пор Одд начал логику ненавидеть.
Генрих свернул во внутренний двор. Здесь был садик в три дерева и две скамейки. Тихое кафе под полосатым тентом пустовало. От белых столов и стульев пахло чем-то поддельным, химическим.
- Чего изволите-с? Пиво? Квас? Кофе?
Дородный парень в полосатых штанах и вышитой рубахе согнулся в поклоне, ловя ускользающее с локтя полотенце. Генрих отрицательно покачал головой. Парень скорчил кислую мину и отошел, подозрительно оглядывая бизера, в котором было что-то, как бы это сказать... огородное. Генрих сел на скамейку. Стены плотно обступали двор, ярко раскрашенные, с множеством рекламных щитов. Наверху, в мансардах, как и положено, селились художники. Рисовали во дворе, промышляя скорыми карандашными портретами бизеров. Мольберты, неубранные, стояли меж деревьев. Но не по этому тосковала душа Генриха, не по вылизанному дворику с яркой рекламой, не по конфетно-фальшивым дворцам. Что-то внутри страдало и рвалось, чужой, поселившийся в нем, кричал и требовал... чего?
Парочка туристов, позевывая, забрела во двор. Он - пожилой, с усиками, в кепи, в пестрой майке и шортах, она - в нежно-розовом и прозрачном, молоденькая, курносенькая, капризная. Приметив бизеров, прибежал с мансарды художник. Как и положено художнику - лохматый, в заляпанных краской джинсах и брезентовой рубахе. Пытаясь изобразить достоинство на лице, он спешно доставал из просторной сумки картончики и показывал бизеру. Бизер оценивающе выпячивал губы и отрицательно качал головой. Девица в розовом захихикала.
Художник обиженно тряхнул головой, спрятал этюды в сумку и водрузил на мольберт чистый холст, готовясь в сотый раз писать этот двор, кафе и безликих бизеров.