90547.fb2
Михай прижимает к груди их обоих, и слезы его катятся неудержимо, орошая дорогие лица.
- Никогда... никогда... никогда!
В тот год лишь последние дни марта положили конец суровому засилью зимы. Теплый, южный ветерок, призвав на помощь дождь, взрыхлил ледяной покров Балатона, а подоспевший на смену порывистый серверный ветер, взломав лед, нагромоздил торосы вдоль шомодьского побережья.
Средь тающих льдин рыбками обнаружили чей-то труп.
Тело основательно подверглось разложению, черты лица стали неузнаваемы, однако установить, кто он таков, удалось со всей определенностью.
То были бренные останки Михая Тимара Леветинцского, который исчез сразу же после той на редкость удачной рыбной ловли, когда поймали царь-рыбу. Дома давно заждались хозяина, и вот теперь он объявился.
На покойнике была одежда Тимара, его смушковая бекеша, запонки, рубашка с вышитой монограммой. В кармашке жилета сохранились карманные часы с боем, на эмалевой крышке которых стояло полное имя владельца. Однако надежнее всего подтверждал личность Тимара бумажник во внутреннем кармане платья, набитый сотенными и тысячными банкнотами, с которых еще не смылась типографская краска. На внутренней стороне бумажника искусные руки Тимеи вышили три слова: "Вера, надежда, любовь".
Из бокового кармана извлекли четыре письма, перевязанные лентой, однако чернила были полностью мыты водой, что и не удивительно: ведь бумаги четыре месяца пролежали в воде.
В те же дни в фюредского причала рыбаки выловили сетями двуствольное ружье господина Леветинцского, и эта находка окончательно пролила свет на всю историю.
Теперь-то старик Галамбош припомнил все подробности. Ведь его милость сказал тога ему, что ночью, мол, когда лисы и волки выйдут из прибрежных зарослей и соберутся у полыньи, он займется отстрелом.
Другие рыбаки тоже вспомнили, что той ночью на Балатоне разыгралась снежная буря, должно быть. Она и явилась причиной гибели: снег мел в лицо, господин Леветинцский не заметил полынью и провалился под лед.
Старик Галамбош, которого частенько мучает бессонница, заявил, что в самый разгар бури он слышал два предсмертных крика - один за другим подряд.
До чего же нелепая гибель для такого замечательного человека!
Едва прослышав о случившемся, Тимея тотчас же отправилась в Шиофок и присутствовала при процедуре официального опознания.
Когда ей показали одежду мужа, она дважды теряла сознание, и ее едва удалось привести в чувство. Затем она все же взяла себя в руки и выдержала даже тяжелую сцену, когда изуродованные останки клали в свинцовый гроб. Она упорно допытывалась, где же обручальное кольцо, но кольца ей выдать не могли: у мертвеца не было пальцев.
Тимея перевезла в Комаром останки дорогого ей человека, где и состоялось их погребение в помпезном фамильном склепе и - поскольку усопший был протестантом - со всей церковной пышностью. Все четыре прихода прислали на церемонию своих представителей. Суперинтендант Задунайского края читал проповедь, а комаромский пастор служил заупокойную в завешенном черной материей украшенном гербами храме. Хор училища города Папа пел заупокойные псалмы. На обтянутом черным бархатом гробе серебряными гвоздиками были выбиты даты жизни и имя усопшего. Городские сенаторы и члены суда вынесли гроб и установили его на катафалк. На крышку гроба водрузили саблю - знак дворянского достоинства, лавровый венок и награды покойного: крест венгерского ордена святого Иштвана, итальянского - святого Маврикия и командорский крест бразильского ордена Аннунциаты. Саван с серебряной бахромой несли высшие комитатские чиновники, знатнейшие господа шли по обе стороны катафалка с факелами в руках, а впереди вышагивали все школяры, священники и другие служители церкви, представители купеческих гильдий и цеховыми знаменами, солдаты городской гвардии в венгерской и немецкой униформе и при оружии вышагивали под глухой бой обернутых сукном барабанов. А за гробом следовали се городские дамы в черном и среди них скорбящая вдова с беломраморным ликом и заплаканными глазами, достойнейшие мужи Венгрии и Вены, высокие военные чины, даже его величество и тот прислал доверенного человека, чтобы проводить в последний путь славного сына отечества. И нескончаемым потоком шел народ. Траурная процессия тянулась через весь город, каждая церковь на пути встречала ее похоронным звоном. И в звоне колоколов, и в перешептывании людей слышалась великая скорбь о человеке, равного которому никогда не родиться в этом городе: о благодетеле простого люда, о гражданине, умножившем славу нации, об учредителе многих полезных институтов, о верном супруге.
"Золотой человек" уходит в землю.
К окраинному кладбищу через весь город пешком провожают его женщины, мужчины, дети.
Атали тоже в их числе.
Когда гроб с телом усопшего вносят в склеп, за ним следуют, сменяя друг друга, близкие друзья, родственники, почитатели.
Среди них и майор Качука. На узкой лестнице он вплотную сталкивается с Тимеей и Атали.
Когда провожающие выходят из склепа, Атали припадает к нише, сокрывшей гроб, и молит заодно похоронить и ее.
К счастью, поблизости оказывается Янош Фабула; он поднимает с пола прекрасную даму и на руках выносит ее из склепа, а изумленному народу объясняет, что барышня, мол, страсть как любила покойного, он ей был заместо отца родного.
Полгода спустя был установлен великолепный памятник, на гранитном постаменте, с высеченной золотыми буквами эпитафией: "Здесь покоится его благородие господин Михай Тимар Леветинцский, королевский советник, член суда нескольких комитатов, кавалер орденов св. Иштвана, св. Маврикия и св. Аннунциаты, великий патриот, истый христианин, примерный супруг, отец сирых и убогих, попечитель сирот, благотворитель школ, оплот церкви. Его оплакивают все, кто знал, о нем скорбит навеки преданная супруга Жужанна".
На гранитном постаменте стоит алебастровая статуя женщины с урной в руках. Все говорят, что статуя - вылитая Тимея.
А Тимея каждый божий день ходит на кладбище сменить венок у надгробья, собственноручно поливает цветы, которые так дивно цветут и благоухают за могильной оградой. Поливает прохладной водою, орошает горючей слезою....
Вот уж никогда бы не поверил Тодор Кристян, что удостоился таких почестей после смерти....
Госпожа Зофия.
Прекрасная вдова отнеслась к трауру со всей серьезностью. Она не бывала в обществе и никого не принимала у себя в доме. На улице ее можно было видеть лишь в черном облачении и с густой вуалью, скрывающей лицо.
Комаромские кумушки заранее высчитали, как долго это протянется. В какой бишь день господин Тимар преставился? Ну вот, и накиньте еще годик. Годовщина сравнялась зимой, затем наступили святки. Однако Тимея по-прежнему блюла траур и не выезжала на балы. Тогда комаромское общественное мнение установило другой срок: наверное, Тимея отсчитывает год траура со дня похорон господина Тимара, ведь, в сущности, именно тогда и началось ее вдовство. Прошел и этот срок, уж и весна позади, а Тимея и траур не сняла, и в доме никого не принимает.
Тут уж городское общество всерьез заволновалось: сколько же так может продолжаться?
Наибольший ропот вызывал тот факт, что Тимея не принимает визитеров мужского пола.
Однажды рано утром в базарный день... кого же мы видим среди оживленной толпы? Да это госпожа Зофия: с большой корзиной на руке она переходит от торговки к торговке - приценивается и все никак не сторгуется насчет курицы. Вернее, она делает вид, будто торгуется, а на самом деле ничего не покупает - дорого мол, запрашивают - и всячески норовит очутиться поближе к "Англии". Пробравшись в парк, под сень живой изгороди, ода делает большой крюк, то и дело озираясь по сторонам, не следит ли кто, и вдруг, прошмыгнув через одну из арок, прокрадывается в ворота с изображением большого двуглавого орла.
В небольшом, стоящем на отшибе доме по-прежнему живет господин Качука. Став майором, он не расстался со своей обителью лейтенантской поры; более просторная квартира ему и не требуется.
Ворота открыты, дверь не заперта, все окна настежь. Офицеры не боятся воров, и на то у них есть две причины.
Госпожа Зофия застает господина Качуку в одиночестве; майор занят проверкой фортификационных работ.
- Доброго вам утречка, господин майор! Прошу прощения, что вторгаюсь нежданно-негаданно. Шла мимо, смотрю, все окна-двери распахнуты, не ровен час вор какой сунется; дай, думаю, скажу лакею, чтобы дверь запер, а вместо лакея самого хозяина застала. Премного благодарствую, присяду на минуточку, в ногах правды нет. Сколько лет, сколько зим мы с вами не беседовали! На диван, подле вас? О, как вы любезны! Сей момент, только корзину поставлю. Да там и нет ничего, яиц десяток. Я ведь сама все продукты покупаю, на прислугу понадеешься, останешься без гроша. И потом, эти нынешние служанки все о себе большого понятия, а хозяйкой корзину носить их не допросишься. Это им, видите ли, унизительно. Ну, а я и корзину сама ноши, и покупки все сама делаю, и вовсе не считаю для себя зазорным. Кто со мной знаком, тот цену мне знает. Вот вы же, к примеру, господин майор, меня не осудите? Не осудите, ясное дело, мы с вами знаем друг друга сто лет. Помните добрые старые времена, когда вы у нас на кухне сиживали и вареную кукурузу из шапки ели, а я Тимее голову дурила, про крещение всякие небылицы плела? Вовсе не про то у нас с ней тогда разговор шел, а совсем про другое, да тут как раз господин майор, то бишь в те поры еще лейтенант, и пожаловал. Ах, сударь, кабы вы знали, с той поры вон столько воды утекло! Господина Леветинцского нашего Господь прибрал. А уж смерть-то какая жуткая, подумать немыслимо! Тимея, бедняжка, ни днем ни ночью места себе не находит, боюсь, как бы и она за муженьком своим на тот свет не отправилась. Уж так-то мне ее жалко, ведь сердца-то у нее золотое... Горюет по мужу, убивается, мужчин, какие с визитами придут, и на порог не пускает. Раз сто на дню подойдет к портрету господина Леветинцского, встанет перед ним и смотрит, сморит, голубка моя. А то письмо его достанет - последнее, какое он ей перед смертью отправил, и давай перечитывать. Иной раз даже мне вслух читает, а потом все допытывается: "Как по-вашему, мама Зофия, не странно ли, что уж очень оно веселое, это письмо? Он пишет даже, что танцевал!" Никак у нее это письмо из ума нейдет. И так-то мне ее жалко становится, прямо сердце кровь обливается, такая молодая да собой красивая - и с горя сохнет. Я ей ото всей души добра желаю, нашла бы она себе какого человека приличного, чтобы можно и руку отдать, и судьбу свою вверить. Это я от чистого сердца говорю, я ведь тут тоже свой интерес имею. Знаете, господин майор, Атали, дочка-то моя, все время твердит, что ежели, мол, Тимея решится выйти замуж за одного человека, на кого она, Атали, думает, то она сама ни дня в этом доме не останется, а выскочит замуж за первого встречного, кто попадется. Не посмотрю, говорит, господского звания или из простых, молодой или в годах, пригожий из себя или рябой - выйду, говорит, и дело с концом. Господи, а уж я-то как рада была бы! Вы не подумайте, вовсе не оттого, что и я бы за ней пошла, упаси бог, я все равно при Тимее останусь, По мне, так будь Атали из богатых богачка, а Тимея без гроша за душой, я все равно ее на Атали не променяю. Хотите верьте, хотите нет, а только нету больше моей моченьки с ней под одной крышей жить. Негоже матери на родную дочь жаловаться, но я ведь ни кому другому словечка не скажу, только вам, господин майор, доверюсь без утайки. Да, я ей мать, я ее выродила. И она ребенком такая-то добрая да славная была, покуда из-под моей руки не вышла, покуда отец ее не избаловал, покуда балы да наряды ей голову не вскружили. А теперь у меня не житье, а чисто ад кромешный. Нет у нее, кроме меня, ни одной живой души, на ком бы можно злобу выместить, вот она надо мной целыми днями и измывается. То щипнет, то ногой пнет и бьет куда ни попадя, я из-за нее, поверите ли, с кухни и нос-то высунуть бьюсь. Заговоришь с ней ласково, но и тут хоть как к ней ни подлаживайся, а она тебя вроде и не слышит. За столом в рот глядит, у меня кусок с вилки валится, как увижу, что она на меня своими глазищами уставилась. Весь день только тем и занимаюсь, что платья ее зашиваю: она их нарочно рвет, чтобы в лохмотьях ходить. А по ночам она мне совсем спать не дает. Поставит свечку, чтобы свет мне прямо в глаза бил, и читает до утра. И вот ведь манеру какую взяла: нет чтобы стразу все листы в книге разрезать, а она каждую страницу по отдельности разрезает. Только начнешь засыпать, а она как бумагой зашуршит, я и просыпаюсь. И так без конца. Начнешь ее просить-молить по-хорошему, она рожи корчит. Раз как-то заткнула я уши ватой, чтобы шелеста бумажного не слышать, ну и уснула. Так, знаете, она что удумала? Тертого хрена, какой велела приготовить ей против мигрени, вместо того чтобы себе к шее прикладывать, мне к пяткам привязала, так что к утру все ноги волдырями окрылись. Но и этого ей мало. С утра засунет мне то в одну, то в другую туфлю клок очеса, так к вечеру у меня ногти на ногах готовы отвалиться, хромая, не могу на ногу ступить. Долго я не могла взять в толк, с чего бы это хромота у меня с ноги на ногу перекидывается, покуда не смекнула, в чем тут дело. А она со смеху покатывается. Знает за мной слабость - я привидений страсть как боюсь, так она с вечера щетку простыней белой нароет да за дверью спрячет; в комнату войдешь, дверь зарывать станешь, и того гляди со страху окочуришься. Перед слугами так мною помыкает, что уж от них потом никакого почтения не жди. Кухарку всегда мне назло выгораживает. Господи боже мой, сколько же мук я от нее принимаю! Но страшнее всего ее богохульствования. Только вынешь по праздникам молитвенник да молиться начнешь, а она пристроится за столом напротив, уставит локти и давай свои словечки вставлять: "Да падут на дом сей все кары небесные и земные, козни диавола и геенна огненная, пожар и трясение земли, чума и холера, язвы телесные и падучая, яд и удары кинжальные, горе и срам, безумие и гибель, и нечистый дух, грядущий в ночи. Аминь!" Это у нее молитва такая за своих благодетелей. Зато уж когда с Тимеей с глазу на глаз очутится, уж до того-то она льстивая да покорная и сюсюкает, слушать тошно. Сударь, боюсь я спать с ней в одной комнате. Жду не дождусь, чтобы сдержала она свое обещание и вышла замуж за первого, кто подвернется. И сейчас ей как раз могла бы подвернуться удача. Господин Янош Фабула во вдовцах ходит, жена у него о прошлом годе преставилась. Конечно, года его немолодые, зато человек он солидный и состоятельный, недавно вице-куратором стал; у него сорок тысяч форинтов капитала, так что он вполне может содержать жену прилично. Дети него давно на ноги встали и все из родительского гнезда разлетелись. Атали жилось бы при нем как у Христа за пазухой, а уж дом он на улице Медерчи себе такой отгрохал, что любой позавидует. К тому же его по восемь месяцев в году и дома-то не бывает. Вот вам мое слово - Атали всем назло тут же вышла бы за него, если бы Тимея вышла замуж за человека, какой у меня на примете. И уж моя-то душенька наконец успокоилась бы! Осталась бы я со своей Тимеей век доживать. Да только ведь о каком счастье загадывать, ежели она из дома глаз не кажет, а он и близко к дому не подходит, она там тоскует, он здесь печалится. Я ведь не за тем пришла, чтобы сплетни сводить, избави бог, сроду наушницей не была. Но ужо том, что я тут на днях проведала, не могу смолчать. Извольте знать, что я по утрам убираю постель Тимеи, никого другого до этого дела не допускаю. Разве можно доверить прислуге дивные кружевные подушки поправлять? И вот как-то утром поднимаю это я нижнюю подушку, а там... что бы вы думали? Сломанная сабля. Тимея в тот раз по нечаянности забыла ее прибрать. Нет сомнения, что эту саблю она каждый раз кладет туда на ночь так и спит с ней. Когда я Атали рассказала про это, она меня так ущипнула за руку, что синяк до сих пор не сошел, пригрозила убить, если я об этом хоть кому-нибудь пикну. Да разве стану я об этом кому другому рассказывать, пусть у меня язык отсохнет! А про себя подумала: если прежний владелец сабли про это узнает, уж он-то сообразит, как ему надобно поступить!
Весь этот длиннейший монолог госпожа Зофия произнесла на одном дыхании и не позволив майору прервать себя.
Господин Качука терпеливо выслушал ее речь, а затем ответил ей так:
- Мама Зофия, бывший владелец сабли знает, как ему поступить. Будь госпожа Леветинцская женщиной разведенной, останься она бедно, без гроша за душою, прежний владелец сабли тотчас же предложил бы ей руку. Однако теперь, когда госпожа Леветинцская стала богатой вдовой, унаследовавшей после мужа все его миллионы, бывший владелец сабли, будучи человеком бедным, не может просить руки богатой дамы.
- Однако же сильно изменился характер у этого господина! - вздохнула госпожа Зофия. - Когда он был обручен с Атали, то никак не желал идти под венец, покуда ему сто тысяч форинтов не выложат.
- Хм... А разве не мать Атали только что говорила: будь Тимея бедной, а Атали богачкой, она все равно осталась бы с Тимеей? А ведь она родная мать Атали!
- Верно. Я ей мать, и все же я так сказала. Ваша правда, господин майор. Ну что ж, если прежний владелец сабли не знает, как ему быть, пусть о том голову болит у нынешнего ее обладателя.
Госпожа Зофия испросил тысячу извинений, что так надолго оторвала господина майора от дел, еще тысячу - за то, что не может побыть с ним дольше, потому как надо еще накупить всякой всячины на базаре.
Подхватив вою корзину, она выскользнула из ворот и, не купив на рынке ровным счетом ничегошеньки, прямиком поспешила домой.
Вот уже полтора года Михай неотлучно жил на острове. За это время он совершил великое дело: научил Доди писать.
Какое счастье видеть первые каракули, начерченные неумелой детской рукою мелом на полу! Диктуешь ему: "Напиши букву "К", потом букву "О", рядом еще букву "Т", а теперь прочти, что получилось!" Ребенок поражен: получается "кот", а он вовсе не рисовал никакого кота! И вот через полтора года на разлинованном листе бумаги наезжающими друг на друга буквами мальчик пишет именинное поздравление матери - творение, не менее грандиозное, нежели обелиск Клеопатры, сплошь покрытый иероглифами.
Глаза Ноэми увлажнились слезами, а поздравление сына, полученное ею впервые в жизни, дрожало в ее руке, когда она сказала Михаю:
- Почерк у него будет в точности, как твой.