90788.fb2
В тот же миг Гунни оказалась рядом со мной, тоже борясь с притяжением, и ухватилась за мою руку. В центре шара, прямо как на картине, которую я видел на борту, находился корабль.
Я написал, что попытался остановиться. Это было трудно, и вскоре я уже не мог сопротивляться. Возможно, пустота имела поле тяготения, под стать планете. Или попросту давление ветра на воздух, неподвижно стоявший вокруг, было таким сильным, что меня неудержимо тянуло вперед.
Может быть, это корабль распространил на нас свою власть? Если бы я осмелился, то написал бы, что меня притягивала моя судьба, но Гунни не могла идти на поводу у той же судьбы, хотя, вероятно, ее, отличный от моего, жребий тянул ее в ту же сторону. Ведь если бы это был просто ветер или подспудное тяготение материи к материи, почему тогда Афету не унесло вместе с нами?
Предоставлю тебе, читатель, размышлять на эту тему. Как бы то ни было, меня затягивало, и Гунни тоже; и я видел, что она летит в пустоту вслед за мной, вертясь и вращаясь, как вертелась и вращалась вся вселенная; видел ее, как один листок, подхваченный весенней бурей, может видеть другой. Где-то за нами или перед нами, над нами или под нами, образовался большой круг света, диск, совершающий неистовый круговорот, лунообразное нечто, если только можно вообразить луну опалово-белого цвета. Гунни мелькнула на фоне него раз или два, перед тем как затерялась в усыпанной алмазами черноте. (А однажды мне показалось - и все еще кажется, когда я вызываю в памяти эту безумную картину, - что я заметил лицо Афеты, выглянувшей из этой луны.)
На следующем сумасшедшем повороте уже не Гунни, а это ослепительно белое пятно затерялось где-то между миллиардов солнц, взирающих на меня. Зато неподалеку возникла Гунни, и я увидел, как она вертит головой, высматривая меня.
Не потерялся и корабль; на самом деле он был так близко, что я уже мог разглядеть матросов, снующих в снастях. Возможно, мы все еще падали. И уж наверняка мы двигались с огромной скоростью, ибо сам корабль скорее всего мчался из одного мира в другой. Но ощущение скорости пропадало, как исчезает ветер, когда быстрая шебека обгоняет шторм в Океане Урса. Мы плыли так лениво, что если бы я не доверял Афете и иерархам, то испугался бы, что мы вообще никогда не догоним корабль и навеки затеряемся в этой бесконечной ночи.
Вышло иначе. Кто-то из матросов заметил нас, и мы видели, как он прыгал от одного товарища к другому, махая руками и указывая в нашу сторону, пока не сближался с ними настолько, что их воздушные оболочки соприкасались, позволяя им объясняться при помощи речи.
Затем нагруженный чем-то матрос уверенными ловкими прыжками поднялся на ближнюю к нам мачту, встал на самую верхнюю рею и, вынув из своего свертка лук и стрелу, натянул тетиву. И вот уже стрела полетела в нашу сторону, вращаясь и волоча за собой почти неразличимый серебряный линь, не толще нити.
Стрела прошла между Гунни и мной, но я отчаялся поймать спасательный трос; Гунни же повезло больше, и она, схватившись за него и преодолев некоторое расстояние по направлению к кораблю (коренастый матрос помогал ей, вытягивая трос с другой стороны), взмахнула линем, как погонщик кнутом, так, что по нему побежала словно живая продольная волна, которая поднесла трос достаточно близко, чтобы я смог вцепиться в него.
Я не любил корабль, когда был его пассажиром и моряком на его борту, но сейчас одна мысль о возвращении туда наполняла меня радостью. Приближаясь к мачтам, я вполне осознавал, что моя задача еще далека от выполнения, ведь Новое Солнце не придет, если я не приведу его, а сделав это, я буду в ответе за те разрушения, которые оно вызовет, как и за обновление Урса. Так каждый мужчина, приводящий в мир своего сына, чувствует ответственность за труды, выпавшие на долю его женщины, и за ее возможную смерть и не без основания боится, что мир в конце концов проклянет его на миллионе наречий.
Я все это знал, но сердцем ощущал иное: я, так отчаянно стремившийся преуспеть, приложивший все силы к победе, проиграл; теперь мне будет позволено вновь заявить права на Трон Феникса, как я сделал это в лице моего предшественника, - заявить права и наслаждаться всей властью и сопутствующей роскошью, а более всего - вершением правосудия и поощрением достойных, то есть высшей формой услады, черпаемой во власти. И все это будучи освобожденным наконец от неутолимой тяги к женской плоти, принесшей столько страданий и мне, и моим любимым.
Так сердце мое пело от радости, и я спускался к гигантской роще мачт и рей, к континентам серебряных парусов, как моряк, потерпевший кораблекрушение, выбирается из воды на заросший цветами берег, а чьи-то дружеские руки помогают ему подняться; и, встав наконец вместе с Гунни на рее, я обнял матроса, как обнял бы Роша или Дротта, улыбаясь, наверняка как полный идиот, а потом, чтобы не расставаться с ним и его товарищами, прыгнул вниз, подражая их отважным скачкам, прыгнул так, как если бы вся безумная радость сосредоточилась не в сердце, а в моих ногах и руках.
Только когда последний прыжок доставил меня на палубу, я обнаружил, что подобное сравнение не было пустой метафорой. Искалеченная нога, причинявшая мне столько неудобств после спуска с мачты, когда я выбросил свинцовый ящик, содержащий летопись моей прошлой жизни, больше не болела и казалась такой же сильной, как и другая. Я провел руками от бедра до колена - Гунни и матросы, собравшиеся вокруг нас, верно, подумали, что я повредил ее, - и обнаружил, что мышцы столь же развиты и крепки, как и мышцы другой ноги.
И тут я подпрыгнул от радости и в прыжке оставил палубу и всех остальных далеко внизу, перевернувшись в полете дюжину раз, точно монета, подброшенная игроком. Но на палубу я вернулся отрезвленный, ибо во вращении я заметил звезду, что была ярче всех остальных.
24. КАПИТАН
Вскоре нас увели вниз. Сказать по правде, я был весьма рад уйти с палубы. Это трудно объяснить - настолько трудно, что я испытываю соблазн вовсе опустить объяснение. Но думаю, значительно облегчило бы дело, если бы ты, читатель, заглянул в далекое детство.
Младенец в колыбели поначалу не догадывается о различии между собственным телом и окружающим его деревом или пеленками, на которых он лежит. Точнее, его тело кажется ему столь же чужим, как и все окружение. Он глядит на свою ножку и дивится, что такая странная штука - часть его самого.
Так и со мной. Я увидел звезду и, увидев ее - пусть безмерно далекую, понял, что это моя область, бессмысленная, точно ножка младенца, таинственная, как дарование для того, кто недавно открыл его в себе. Не то чтобы мое или чье бы то ни было сознание заключалось в этой звезде - тогда по крайней мере нет. Но я ощущал свое пребывание в двух точках - так человек, стоящий по грудь в воде, одинаково воспринимает волны и ветер как нечто не тождественное целому, составляющее лишь часть совокупности его окружения.
Поэтому я пошел с Гунни и матросами, торжествуя и с высоко поднятой головой. Но я ни с кем не вступал в разговор и вспомнил, что надо снять ожерелье, лишь заметив, как Гунни и остальные снимают свои.
Какое печальное потрясение испытал я в тот миг! Воздух Йесода, к которому я привык за один краткий день, покинул меня, и легкие мои наполнила атмосфера, сходная - и даже много хуже - с атмосферой Урса. Первый огонь, должно быть, зажгли в необозримо давние времена. В то мгновение я почувствовал себя так, как, должно быть, чувствовал себя древний человек к концу своей жизни, когда лишь самые старые могли вспомнить чистые ветры ушедших рассветов. Я посмотрел на Гунни и увидел, что она смотрит на меня. Мы чувствовали одно и то же, не проронив ни слова об этом, ни тогда, ни впоследствии.
Не знаю, как далеко мы ушли по запутанным коридорам корабля. Я был слишком погружен в свои мысли, чтобы считать шаги; наверное, время, существовавшее на этом корабле, не отличалось от времени, знакомого нам по Урсу, но время Йесода было другим, растянувшимся до границы Вечности, но покрываемым в мгновение ока. Размышляя об этом, и о звезде, и о тысяче других чудес, я шагал вперед, не подозревая о том, куда забрался, пока не заметил, что большинство матросов пропали, а на их месте оказались иеродулы в масках людей. Я так заплутал среди своих химер, что сперва вообразил, будто те, кого я принял за матросов, все время были иеродулами в масках, и Гунни узнала их с самого начала; но, вернувшись мыслью к тому, как мы впервые ступили на палубу, я отбросил это хоть и заманчивое, но ложное предположение. В нашей жалкой вселенной Брия необычайность - слабый аргумент в пользу истины. Матросы попросту разошлись в стороны, не замеченные мной, а иеродулы - выше ростом и одетые куда более строго заняли их места.
Не успел я разглядеть их толком, как мы остановились перед огромными дверями, формой напоминавшими двери, через которые Афета провела нас с Гунни на Йесоде около стражи назад. На эти, однако, мне не понадобилось налегать плечом - они распахнулись сами собой медленно и многозначительно, открыв длинную галерею мраморных сводов - каждый высотой по меньшей мере в сотню кубитов, - откуда лился свет, который не увидишь ни в одном мире, парящем вокруг звезды, свет попеременно серебряный, золотой и берилловый, искрившийся так, будто сам воздух был обогащен драгоценными камнями.
Гунни и оставшиеся матросы отпрянули в страхе, и иеродулам пришлось заводить их в эти двери при помощи понуканий и даже толчков; я же вошел внутрь весьма охотно, решив, что за годы пребывания на Троне Феникса научился распознавать пышность и великолепие, которыми мы, правители, пугаем простой невежественный народ.
Двери с грохотом захлопнулись за нами. Я притянул Гунни к себе и в самых убедительных на тот момент выражениях принялся доказывать, что бояться нечего, то есть, по-моему, риск отсутствует или по крайней мере минимален, а в случае возникновения малейшей опасности я приложу все усилия, чтобы защитить ее. Подслушав мои увещевания, матрос, который метнул нам линь, один из немногих оставшихся с нами, заметил:
- Большинство тех, что приходят сюда, не возвращаются. Это жилище шкипера.
Сам он не выглядел напуганным, и я сказал ему об этом.
- Я плыву по течению. Надо помнить, что большинство попадают сюда в наказание. Как-то раз или даже дважды она поощрила здесь кое-кого перед его товарищами. Они, по-моему, вернулись. Если тебе нечего скрывать, становишься храбрее, чем от самогонки, вот увидишь. Так-то можно плыть по течению.
- У тебя славная философия, - сказал я.
- Не знаю другой, которой было бы так же легко держаться.
- Меня зовут Северьян. - Я протянул ему руку.
- Гримкельд.
У меня большие руки, но ладонь, сжавшая мою, была еще больше и казалась твердой как дерево. Мгновение мы мерились силой.
Пока мы шли, топот наших ног превратился в торжественную музыку, в которую вступили инструменты, не похожие ни на трубы, ни на офиклеиды, ни на какие-либо другие известные мне. Когда мы разжали руки, эта странная музыка достигла кульминации; золотые голоса незримыми устами рассказывали о нас друг другу.
Через миг все смолкло. Внезапно, точно тень птицы, но нависая над нами, как зеленые сосны над некрополем, появилась крылатая фигура великанши.
Все иеродулы тут же поклонились, а спустя мгновение их примеру последовали мы с Гунни. Матросы, пришедшие с нами, также выразили покорность, стянув шапки, склонив головы и коснувшись костяшками пальцев лбов или отреагировав еще менее изящно, но даже с большей готовностью.
Гримкельда защищала от страха его философия, меня же - моя память. Цадкиэль, несомненно, был капитаном этого корабля во время моего предыдущего путешествия. Разумеется, Цадкиэль командовал кораблем и теперь, а на Йесоде я научился не бояться его. Но в этот миг я взглянул в глаза великанши, увидел зрачки, покрывавшие ее крылья, и понял, что я глупец.
- Среди вас есть великий человек, - сказала она, и голос ее прозвучал, словно музыка тысячи кифар или как рык смилодона - кошки, что охотится на наших быков с той же легкостью, с какой волки таскают овец. - Пусть он выйдет вперед.
Ни разу в своих прежних жизнях мне не приходилось повиноваться с такой неохотой, и все же я шагнул вперед, как она велела. Она подняла меня в чаше своих ладоней, будто новорожденного щенка. Дыхание ее оказалось ветром Йесода, который я уже не чаял вдохнуть снова.
- Откуда же черпают столько силы? - это был всего лишь шепот, но мне показалось, что он сотряс весь остов корабля.
- От тебя, Цадкиэль, - сказал я. - В иное время я был твоим рабом.
- Расскажи мне.
Я попытался и обнаружил, сам не знаю как, что каждое мое слово несет значение десяти тысяч, ибо, когда я произнес "Урс", вместе с этим словом появились континенты, моря, все острова, темно-синее небо, озаренное славой Старого Солнца, правящего посреди своей звездной свиты. После сотни подобных слов она знала о нашей истории больше, чем я мог себе помыслить; а я, сам того не ведая, дошел до места, когда мы с Отцом Иниром обнялись и я поднялся по трапу на судно иеродулов, которое должно было доставить меня на корабль иерограммата, корабль Цадкиэль. Еще сотня слов, и все, что случилось со мной на борту и на Йесоде, встало, сверкая, в воздухе между нами.
- Ты подвергся испытаниям, - сказала она. - Если хочешь, я могу дать тебе то, что заставит тебя забыть их все. Но ты все равно доставишь Новое Солнце своему миру, одним лишь чутьем.
Я покачал головой:
- Не хочу забывать, о Цадкиэль. Я слишком часто хвалился, что ничего не забываю, и забвение - которое случалось со мной раз или два - кажется мне чем-то сродни смерти.
- Скажи лучше, что смерть - это память. Но даже смерть может быть доброй, как открылось тебе на озере. Хочешь, я поставлю тебя на пол?
- Я твой раб, как уже признался. Твоя воля - моя воля.
- А если бы я пожелала уронить тебя?
- Тогда твой раб все же будет бороться за жизнь, чтобы мог жить Урс.