91150.fb2
С каким удовольствием Коля теперь переступал порог своей комнаты. В комнате горел приятный, смягченный сине-розовым абажуром электрический свет. А за столом в ленивой позе сидела она, чье имя было слишком литературным, а тело слишком скульптурно-античным, несмотря на то, что она была одета в платье, купленное на Садовой в Апраксином ряду.
- Ну, рассказывай, - просил Коля.
- О чем?
- О чем хочешь.
И она начинала свой рассказ, погружая Колю в абстрактное и хмурое утро XXII века, где одухотворенные субтехникой знаки мнили себя людьми, а люди стали вечными, как знаки, научившись обновлять память своих клеток, не без подсказки внеземного разума, решившего вмешаться в земные дела.
Ах, этот внеземной разум! Исподволь и не спеша он подбирался к земной биосфере, изрядно-таки потрепанной техническим прогрессом, для того чтобы вернуть ей прежний, утраченный ею вид, когда сосновые и еловые леса были полны зверей и птиц, когда реки еще были синими и в их прозрачной глубине плавали сиги и таймени, когда в горных озерах отражались прохладные облака и поэты с помощью слова и ритма пытались слить себя с этой неолитически-первобытной свежестью. Уж не хотел ли внеземной разум поправить пришедшие в упадок земные дела и не дать зачахнуть земной оболочке, не дать ей заболеть склерозом сосудов и задохнуться от недостатка кислорода? Но стараясь подлечить все живое - траву и деревья, очистить реки от химической скверны, чтобы все хоть немножко походило на ту чудесную поэму, которая так долго держалась на устойчивом равновесии динамических сил, - равновесии, нарушенном однобоким развитием техники, и слишком специализированной, не видящей целого, а только части - науки, - внеземной разум сделал человечеству слишком дорогостоящий даже для бюджета Вселенной подарок. Он подарил людям бессмертие и тем самым задержал прогресс.
Нет, нет, зачем же сразу забегать вперед, может, лучше сначала спуститься на дно исторического процесса, когда еще над конусообразными вигвамами из пахнущей березой коры висели синие дымки и люди, борясь за существование, держали в руках копье или туго натянутый лук, а не аннигиляционный снаряд, способный все живое и неживое в десятую или сотую часть секунды превратить в вакуум.
Детство человечества! Ее тянуло туда, и она воссоздавала его из слов, то вдруг немевших, как палеолитическая ночь, то превращавшихся в реку, запертую в гулкое каменистое ущелье, где тысячи лет не переставая грохотал гром и речное эхо далеко разносило шум и звон падающих со скал вод, сразу попадавших в русло, сдавленное другими скалами.
Кто сейчас говорил? Говорила ли она, чиркая уже третью спнчку об отсы ревший коробок, чтобы зажечь сигарету, или пела сама река, пробиваясь сквозь облака и камни, с тем чтобы превратиться в женщину, в самое загадочное из всех существ, когда-либо прописанных в домовой книге.
А потом женщина (только что бывшая рекой) выходила на коммунальную кухню - посмотреть, не перекипел ли в кастрюле гороховый суп и не подгорело ли масло на сковородке.
Она рассказывала, и вдруг из ее слов возникало средневековье, где рядом с легкими, волшебными, уносящимися в небо соборами стояли зловонные дома и дворы, в курчавых и рыжих рыцарских бородах ползали жирные вши и рано-рано на рассвете кричали звонкоголосые петухи, напоминая ведьмам, что им пора на отдых.
Своими рассказами она завлекала Колю в странные тысячелетия, когда цемент эволюции скреплял человека и обезьяну в этакого мускулистого кентавра, не умевшего еще смутную свою полумысль облечь в звуковую оболочку слова и мучительно пытавшегося передать ее с помощью мимики или жеста. Полузверь-получеловек мычал, кивал, подмигивал, смеялся, скаля свои обезьяньи зубы, и пальцами сильных, но неловких рук пытался поймать бьющуюся внутри себя еще слепую мысль и выволочь ее на солнце и на воздух, чтобы соединить "себя" с "тобой", скорее чувствуя, чем понимая, где начинается "он" и кончаешься "ты", так удивительно с ним схожий.
Текли сонные, смутные, как сумерки, тысячелетия, и он, повторяясь в бесчисленных поколениях и потомках, все еще мычал, крякал, сопел, скалил зубы и размахивал руками, бешено загибая и разгибая толстые волосатые пальцы, а мысль все притворялась немой и слепой, ожидая, когда сопение превратится в прозрачный звук, в синюю, как речная волна, оболочку слова, сквозь которую будет просвечивать наконец тот созревший и вылупившийся из толстой скорлупки смысл.
Биосфера, если это нужно, умеет терпеливо ждать. Миллионы лет она ждала, когда ей поднесут зеркало, в которое она увидит себя. Слово и было этим зеркалом. Но разве в шуме рек и водопадов, в звоне бегущей воды, в свисте иволги и в стуке дятла не таилось что-то похожее на слово, которое произнес житель неандертальских лесов. Он и не подозревал, что оно когда-нибудь опошлится, обесценится, перейдет из человеческих уст на страницы бульварных газет или на плакаты реклам, прославляющих средства от зачатия.
Слово появилось и слилось с лесом, с горой, с облаком, с ртом оленя, жующего мох, с цоканьем белки, с воем волка, с грохотом водопада. Случилось чудо: короткий звук смог принять в себя все виденное и слышанное и растворить в себе, как в воде растворяется соль.
Слово обладало и другим магическим свойством - соединять людей, живых с живыми и живущих сейчас с теми, кто давно умер или будет еще не скоро жить. Человек еще не умел и не хотел отделить слово от предмета, он думал, что слово - это двойник предмета, двойник, способный превратиться в предмет и распредметить его, обладая магической властью над миром.
Не удивительно ли, что это явление существует и, сейчас и даже дожило до XXII века, прикрывая названием "поэзия" способность сливать слово с вещью и показывать те стороны предмета, которые ускользают от обыденного внимания.
Она оборвала свой рассказ, вскочила, вспомнив, что на кухне уже, наверно, подгорели котлеты. И пока она стояла на кухне, о чем-то споря с соседкой (не о том ли, чья очередь мыть прихожую и платить за телефон), пока она стояла на кухне возле котлет, Коля пытался понять и оценить наглядность, которую она только что претворяла в слова, уподобляясь заговорившему Хроносу, Хроносу куда более откровенному и искреннему, чем многотомные труды историков, пытавшихся с помощью немощно-академических фраз усмирить разбушевавшуюся стихию истории.
Были ли у нее предшественники и предшественницы? Разумеется, да. Родовое видение, называемое фольклором. Оно тоже пыталось рассказать о том, что видел не один, а сотни разновременных свидетелей, сменявших друг друга вместе с вечно уходящими и вечно проходящими поколениями.
Не была ли она сестрой "Калевалы" и "Гайаваты", родственницей "Илиады" и "Одиссеи"? Но как же песня (даже сказочно-эпическая) смогла превратить себя в женщину, в существо, находящееся в одной точке пространства, хотя и тасующее столетия так же легко, как тасуют карты? Да, существо (по-другому не скажешь), умеющее не только смеяться и плакать, но и, быстро бегая проворными пальцами по клавишам, печатать на машинке. Ведь это она красила губы губной помадой, купленной на деньги, сэкономленные на рынке, где еще можно торговаться, а не стоять с выбитым чеком, ожидая, пока магический чек превратится в масло, яйца или колбасу.
Дотрагиваясь до нее, держа ее у себя на коленях, поднося свои губы к ее уху или щеке, Николай чувствовал прелесть женской плоти, но он одновременно постигал каким-то шестым или седьмым чувством, что это, казалось бы, конечное существо не заканчивалось здесь, в этой маленькой жалкой комнатке, а уносилось в бесконечность. Эта антиномия конечности и бесконечности буквально сводила Колю с ума, и, чтобы найти общий язык с логикой обыденной жизни, Колин ум невольно прибегал к софизму, стараясь обмануть не то действительность, не то себя. Ведь всякое живое существо, рассуждал он, особенно женское, состоит из двух половинок: себя и времени. Ведь все мы связаны тысячами нитей со случаем и с эволюцией, и эти нити ведут одновременно и в прошлое и в будущее.
Но кто же она? Если бы он жил в XVIII веке или раньше, ему было бы легче ответить на этот вопрос. Тогда ведь верили в дьявола и даже в то, что он может превратиться в женщину, о чем красиво рассказывает старинная фантастическая повесть Казота "Влюбленный дьявол".
Мог ли поверить Коля, что время обратимо и что Офелия явилась, как он слышал раньше от одного ее знакомого, прямо из XXII века, минуя XXI, где книги еще не превращались в девушек или в электронных богинь, способных совсем по-хлебниковски переходить из веков в века и даже регистрироваться в загсе.
Коля размышлял, пока она жарила на кухне котлеты. Потом послышался женский крик и вместе с ним другой, еще более громкий. По-видимому, начался обычный квартирный скандал. Кто-то бил посуду, был слышен жалобный стон осколков. Потом дверь комнаты распахнулась. Вбежала Офелия, вся красная, с трясущимися от плача губами.
- Подумай! Она обозвала меня ведьмой. И сбросила мои котлеты вместе со сковородкой на пол.
- Кто?
- Кто же еще? Халатова! Кричит, что она жена бывшего пролетария. Как будто мы с тобой буржуи или служители культа!
Коля смотрел на Офелию. Она ли это была? И как соединить чудо, которое она сейчас творила из слов, с этим скандалом на кухне?
Квартирный скандал пошумел, погремел и смолк, к величайшему огорчению двух старух, которые выскочили из своих квартир на лестницу, чтобы узнать, кто выйдет победительницей бойкая, голосистая, зубастая Халатова, жена кустаря из кооперативной сапожной мастерской имени Анри Барбюса, или эта с непроизносимым именем, которая еще недавно молилась своему финскому или эстонскому богу и продала этого бога за новое платье и чулки, расписавшись с интеллигентом.
Да, скандал смолк слишком быстро. По-видимому, интеллигент пристыдил свою финку и, боясь товарищеского суда, извинился за нее. Скандал стих, и в квартире № 16 наступила тишина.
И в этой тишине Коля снова слушал, погружаясь в бездонную стихию времени, в леса, где индейцы выслеживали зверей и складывали песни, в которых птичий посвист и стук топора, плач ребенка и любовный говор соединялись в одну мелодию с шумом дождя и шепотом листьев. Из доколумбовых лесов она вела его, минуя столетия, в век, где все города стали пригородами одного мирового города, занявшего всю планету и проложившего улицы под океаном. Мир был слишком густо населен, но люди этого не замечали. Перенаселенность и тесноту, как всем известно, куда легче переносить в поезде и трамвае, чем в квартире. А мир двигался, ничто не стояло на месте, даже сады и дома, скамейки и статуи. И это беспрерывное движение примиряло человека с прихотью случая, заставившего его появиться на свет в век подводных улиц и надводных садов, а не в те удивительные тысячелетня, когда дикие леса пели свою лесную песню и реки разговаривали с человеком на эпическом языке Гомера или "Слова о полку Игореве".
29
Но кроме мифа - увы! - существовал и быт. Все шло исподволь и незаметно. Офелия слилась с этим бытом, вошла в него, наполнилась им и чувствовала себя так же, как многие другие красивые женщины, вынужденные печатать на машинке, варить обед и раз в неделю ходить в парикмахерскую, где в витрине стоят восковые шикарно причесанные и завитые дамы, тоже похожие чуточку на богинь, но не на богинь памяти или поэзии, а на святых пошлости и безвкусной рекламы.
Расходы росли. Аспирантской стипендии (той самой стипендии, которая вызывала негодование старух, оплакивавших нерасчетливую казну, оплачивавшую бездельнику его безделье) хватало ровно на неделю. Коля по ночам писал научно-популярные статьи и занимался самым унизительным делом на свете: бегал по редакциям. Он, разумеется, спрятал свое застенчиво-сконфуженное лицо за удачно, как казалось ему, выбранным псевдонимом, рассчитывая, что эта аляповатая картонная маска сделает его невидимым и знаменитый ученый Кольцов вместе с элегантным эрудитом профессором Филиппченко никогда не узнают, кто был автором этих сенсационно-крикливых статеек, нескромно рекламирующих достижения самых скромных и честных биологических наук - генетики и цитологии.
Но нужны были деньги. Ах, как они были нужны! Офелия завела подруг. Бегала по магазинам и театрам. И из Психеи, Мнемозины и Эвридики быстро стала превращаться в довольно обычное и суетливое дамское существо, постоянно озабоченное пустяками, существо (чего греха таить), в наш прозаический век начисто лишенное той загадочности и таинственности, которой было так много не только в век Джиоконд, но даже в эпоху пушкинских Татьян и толстовских Наташ.
Коля начал сердиться. И однажды, не выдержав, сказал то, что нужно было таить, помня о мудром и лукавом совете Тютчева.
И в тот же день (пока Николай сидел в Публичной библиотеке и читал на этот раз подведшего его Плутарха) Офелия исчезла. Куда? Это осталось неизвестным. Когда? Об этом доложили всезнающие старухи, которые видели, как она бежала по лестнице снова босая, снова непричесанная, снова в своем прежнем, рваном ситцевом платьице.
Ах, как довольны были обе старухи. Их носы прямо блестели от счастья, и морщинистые щели на вдруг подобревших лицах показывали Коле смеющиеся десны.
Около трех недель продолжались поиски. Коля ходил по дворам, нося с собой в кармане пиджака карту огромного города и его окрестностей.
Он мог бы теперь написать целую книгу о ленинградских дворах, так он изучил их за эти три недели. Кончилось же все тем, что в одном дворе в дождливый и сумрачный день он услышал рыдающий женский голос и слова древней саги, сложенной скальдами в эпическую эпоху викингов.
С большим трудом он уговорил Офелию вернуться, унизительно вымаливая у нее прощение на глазах зрителей и слушателей, только что уплативших за представление, у которого неожиданно для всех оказалось довольно оригинальное продолжение.
Уговорив наконец-то и выпросив прощение, он привел ее в свою за эти три недели обезличенную и обеспредмеченную комнату, в которой без нее просто невозможно жить.
Офелия сняла свое обветшалое платье, надела другое. Сейчас она действительно выглядела Эвридикой или героиней саги, сложенной древними скальдами.
А несколько дней спустя, оставив записку соседям, что они отбыли по купленной ими путевке на юг, и заплатив за два месяца вперед за комнату, они оба исчезли.
Путевка, по которой они отправились (сменив не столько пространство, сколько время), была особой природы, родственной той, которая распоряжалась судьбой многих философски-фантастических героев, в том числе и Фауста.
Но об этом мы расскажем в следующей главе. Впрочем, лучше за нас расскажет сам Коля.
30
Записки
Николая Фаустова