91150.fb2
- Хватит, - сказала Ирина, - давай лучше заниматься латынью.
- Ты и раньше мне это говорила. Но вместо латыни мы здесь с тобой занимались чем-то другим. Только закрой опять шкаф, чтобы скелет не подглядывал.
- Ну вот, - обрадовалась Ирина, - теперь ты похож на себя.
Обедали мы в студенческой столовке. Ирина, играя своими калмыцкими глазами, рассказывала о себе и о своих родителях, братьях, сестрах и о том, как в нее - гимназистку - влюбился пожилой человек, солидное, уважаемое в городе лицо, с брюшком и седой, тщательно расчесанной бородой, владелец кондитерской, угощавший ее пирожными и шоколадными конфетами и уговаривавший бежать вместе с ним на край света.
- А почему же ты не бежала? - допытывался я.
- Директрисы боялась. У нас в гимназии была строгая директриса. Она бы и на краю света меня нашла и притащила бы к себе в директорскую и стала бы щипать. Когда она сердилась, она начинала щипаться. И знаешь, никто не жаловался на нее родителям. Даже дочка пристава. Так все ее боялись.
В своих разговорах со мной Ирина часто возвращалась к воспоминаниям о пирожных и шоколадных конфетах, которыми угощало ее солидное, уважаемое в городе лицо с брюшком и длинной бородой.
- Я уверен, - говорил я, - ты бы с удовольствием вышла замуж за это солидное лицо. За его брюшко, бороду и кондитерскую.
- Конечно, вышла бы, - дразнила меня Ирина, - к сожалению, революция помешала. Кондитерскую реквизировали, а владелец магазина бежал в Шанхай. Вот я тебе рассказываю о себе. А ты отмалчиваешься. Где твои родители?
- Довольно далеко отсюда.
- Что ты хочешь этим сказать? Не в Америке же они, не в Африке?
- Дальше, - сказал я.
- Дальше? Ничего не понимаю.
- Поймешь. Я тебе объясню. Объясню в двух словах. Они еще не родились.
- Понимаю. Ты родился раньше своих родителей. Это похоже на тот фантастический роман, который ты начал писать. Ты, наверно, закончил бы его, если бы не контрразведчики. Они унесли с собой начало. Ты помнишь начало?
- Нет. Ничего не помню.
- В тюрьме тебе отбили память. А я помню. Помню первые слова, с которых ты начал.
- Наверно, глупые слова?
- Нет. Не глупые, а странные. Хочешь, я напомню?
- Ну напомни, раз у тебя такая память. Латынь ты запоминаешь плохо.
- Так то латынь. А твое начало мне прямо врезалось в сознание. Еще бы. Ребята смеялись. Ты свой роман начал так: "У нее были глаза, нос, рот и имя. Ее звали Офелия. Но иногда ее называли просто книгой".
Когда Ирина произнесла эти слова, мне стало не по себе. Я с трудом взял себя в руки. Они дрожали. Я поставил стакан с чаем на стол, чтобы его не разбить.
Когда мы вышли из столовой, я спросил:
- Откуда ты знаешь эти слова? Ты их не должна знать. Может, я бредил во сне, а ты подслушала. Если это не так, то все возможно...
- Что например?
- Например, мы придем, раскроем шкаф, а там вместо скелета живой человек.
- Этого не может быть.
Ирина так часто напоминала мне о трех главах якобы начатого и не законченного мною романа, что временами я почти ей верил.
По ее словам, этот незаконченный роман, роман-эмбрион, унесли с собой контрразведчики вместе с брошюркой Каутского и студенческим рефератом на тему "о том, каким должно быть искусство".
Каким же оно должно быть? Об этом шла речь не только в реферате, но и в трех главах, найденных при обыске и забранных как одно из вещественных доказательств.
Ирина чем-то походила на вас, мой дорогой читатель. Она хотела, чтобы я в двух словах изложил ей идею своего произведения. Да, именно главную мысль, и чтобы я сделал это с той безукоризненной четкостью, которую требовал от нее в свое время словесник, спрашивая, например, какую главную мысль положил в основу "Дворянского гнезда" И. С. Тургенев.
- Образ девушки-книги, - допытывалась Ирина, - это символ искусства?
- Я не символист, - отвечал я.
- Но главная мысль в романе должна быть изложена ясно и четко. Этому меня учили еще в гимназии.
- Лучше поговорим о чем-нибудь другом.
- Нет, это мне мешает спокойно спать по ночам. Я должна знать, почему и зачем ты создал этот странный образ? Уж не хотел ли ты сказать, что искусство в будущем станет так похоже на жизнь, что их невозможно будет отличить?
У Ирины была потрясающая память. И она начинала по памяти воспроизводить мир, в который то верил, то не верил штабс-капитан Новиков, мечтавший увидеть тапира.
В эти минуты я почти ненавидел ее. Ведь она вносила путаницу и неразбериху в мою жизнь, которая начала налаживаться после возвращения из тюрьмы и вливаться в обыденность с ее успокаивающим нервы ритмом.
Я был как все. И мне это нравилось. Я был доволен окружающей меня реальностью, и реальность, кажется, была довольна мной. Я ничего не хотел знать кроме нее. А Ирина напоминала о чем-то загадочном и странном, о каком-то фантастическом романе, якобы начатом мной.
- Угу! - несложно отвечал я. - Охота тебе рассуждать о том, чего нет. Ведь романа-то не было!
- Был! Целых три главы!
Как вскоре выяснилось, о существовании трех глав знала не только она, но и несколько моих однокурсников.
Однажды в самый неподходящий момент, когда у меня ныл зуб и болела челюсть, в сквере перед университетом состоялся литературный диспут.
Ох уж эти студенческие диспуты, где каждый хочет себя показать умнее других!
В глупое положение я попал. Стоял и слушал, как мои приятели обсуждали замысел романа, который писал некто Покровский, и этот Покровский был не кто иной, как я сам.
На широкоскулом лице Иннокентия Сыромятникова - сына сторожа таежного зимовья - появилось глубокомысленное выражение. Сыромятников только что проштудировал эстетику Гегеля и говорил таким тоном, каким говорят с кафедры молодые доценты:
- Покровский нарядил свою мысль в пышное, но обветшавшее платье, сшитое еще в эпоху романтиков. Предположим, что в двадцать втором веке книги будут влюбляться в своих читателей и затевать рискованные авантюры. Но где же здравый смысл? Синтез Андерсена с Гербертом Уэллсом - это лебедь и щука в одной упряжке. Долой Андерсена и да здравствует Уэллс!
Кешка схватил меня за руку и стал требовать:
- Объясни свою идею. Сними со своей мысли карнавальный наряд. Убей, раздави сказку! Долой Андерсена!