9125.fb2
— Ну и что же? Свое проиграл, ни у кого не брал, — с вызовом сказал Поливанов, исподлобья глядя на Седюка.
— А ты, начальник, обо всем наслышан! — весело воскликнул Жуков. — Был грех, был. Одно исподнее парню оставили, да и то чтобы уборщица не обмерла. Ну, да быль молодцу не укор. Выпьем по этому случаю.
От второй кружки опьянели все. Редько затянул визгливым фальцетом песню, Поливанов сиплым басом подтягивал, Козюрин, внезапно умилившись, стал хвалить Седюка: до чего человек душевный, крепко свое дело знает, а сейчас вот пришел к нему в гости… Потом Козюрин стал просить прощения за грязь и наконец разразился целой речью. Если говорить правду, так у них хуже, чем во всех общежитиях. Нечего греха таить, везде плохо, строители поторопились с домом, масса недоделок, поддерживать чистоту тут нелегко, но в семейных комнатах чисто. Турчин — он живет напротив — строгий насчет этого, комсомольцы на первом этаже тоже, а вот у них ничего не выходит. Пробовали, старались — нет, не получается…
— Выпьем, начальник! — сказал Жуков, презрительно слушавший Козюрина, и разлил остатки спирта в две кружки.
Теперь и в глазах Жукова появилась пьяная муть, и они потеряли свой колючий, пронзительный блеск.
— Хорошая штука! — сказал Седюк, кивнув на пустые кружки. — Где берешь?
Жуков захохотал.
— Уморил, начальник, ох, уморил! — всхлипывая, бормотал он и, немного отдышавшись, заговорил уже серьезно: — Где беру, спрашиваешь? Там уже нет, где брал, так что и спрашивать нечего. Одно тебе скажу — у кого деньги имеются, тот все, что угодно, достанет, не то что спирт. Были бы денежки да была бы охота их тратить… А Жуков не кусочник, нет! — добавил он с пьяным хвастовством. — Жуков не трясется над рублишкой! Пусть трясутся те, у кого больше рубля за душой нет. У Жукова были деньги и всегда будут, так и знай, начальник!
Седюк посмотрел на часы. Был уже первый час. Сурин и его сосед спали. В комнату поодиночке возвращались ушедшие жильцы. Седюк встал и поблагодарил хозяев за угощение. Его пытались удержать, но он не остался. Вначале ему было любопытно наблюдать жильцов этой комнаты, но сейчас он испытывал отвращение — порядки тут были как в кабаке.
— Заходи, Михаил Тарасович, заходи, — бормотал совсем пьяный Козюрин. — Предупреди только — будет чисто, как у тещи. Сам увидишь.
— Пашка, помоги раздеться Ефиму Корнеичу! — приказал Жуков.
Поливанов взял Козюрина под мышки и повел к кровати.
— Мы проводим тебя, начальник, — сказал Жуков, поднимаясь вместе с Редько. — Одевайся, Миша, и мой полушубок достань.
В коридоре никого не было. Сквозь открытую настежь наружную дверь врывался морозный воздух и стлался паром по полу.
— Беззаботно живете, — заметил Седюк. — Говорят, кругом грабят, а у вас даже засова нет на наружной двери. Вроде сами приглашаете воров. И не боитесь?
— А чего нам бояться? Пусть лучше нас боятся, — ответил Жуков, хитро подмигивая. — Еще, знаешь, папаня-покойник меня учил: «Зачем тебе, сынок, людей бояться? Держись так, чтоб другие тебя боялись, и все пойдет на лад». Я эту папину завещанию помню. Пусть воры забираются — не обрадуются.
Он повел плечами, показывая, что вору, забравшемуся в их общежитие, придется несладко. Седюк глянул на улицу. Ярко освещенная электрическими фонарями, она была пустынна. Вверху, в темном навесе неба, пылало неяркое полярное сияние.
— Прощайте, ребята! — сказал Седюк.
— Прощай, начальник! — ответил Жуков, а Редько молча поклонился ему вслед.
Жуков минуту смотрел в темноту, затем обернулся к Редько. Лицо его, полное звериной, слепой ярости, было страшно. Редько в страхе метнулся назад, но Жуков схватил его рукой за грудь и стал трясти с такой силой, что у Редько застучали зубы.
— Контрреволюцию разводишь, сука! — хрипел он не помня себя. — Этот гад инженер пришел все высматривать, понял? А ты ему песенки поешь про трудности, все свое нутро выворачиваешь! Хочешь, чтоб следить начали? Жукову такие товарищи не нужны! Столько труда положил с документами, в ихнюю шкуру заползли, а на болтовне попадемся — за пустяк сожрут, как кусок мяса!
Он швырнул ослабевшего Редько в снег.
— Еще когда-нибудь лишнее слово скажешь — завалю, как пса! — сказал он грозно. — Ты меня знаешь, понял? Теперь всю политику придется менять — гад приходил не зря. С завтрашнего дня организуешь мне чистоту. И карты на срок убери, слышишь?
— Слышу, Афанасий Петрович, — покорно пробормотал Редько.
Когда Ивану Кузьмичу Турчину предложили ехать в Заполярье, он согласился охотно: коренной сибиряк, из Обской тайги, он не страшился ни морозов, ни тяжелой работы. Но скверная дорога — его, знаменитого человека, везли в трюме, в темноте — рассердила Турчина. В Ленинске тоже все оказалось иным, чем он ожидал. Но главное, однако, было не это. Сам он, человек, известный каждому крупному строителю, кавалер трех орденов, оказался иным, чем привык думать о себе, и по справедливости уже не мог ждать к себе особого уважения, без которого жизнь казалась ему не в жизнь.
В Ленинске его поставили бригадиром, дали учеников и заверили, что ожидают от него новых рекордов. Ивану Кузьмичу только того и надо было, и он сразу повеселел.
Одетый в свой выходной костюм, с орденами по случаю первого знакомства с новым местом работы, Турчин взошел на невысокий холм площадки ТЭЦ. Под ногами лежал слоистый зеленоватый камень — диабаз. Этот диабаз предстояло крушить и выбрасывать наружу. Турчин осмотрелся. На севере блестели озерки, ниже холма, до гор, замыкавших с трех сторон горизонт, простиралась тайга: береза, ольха, лиственница и ель — хорошо знакомые лесные жители, только поменьше ростом и пожилистее. Турчин стукнул сапогом по кромке скалы. Выветрившийся камень легко раскалывался на пластинки, в изломе тускло поблескивала ржавчина.
— Можно работать! — сказал Турчин одобрительно Сене Костылину, своему новому ученику.
— Особенное здесь все, Иван Кузьмич, — отозвался Костылин, с недоверием глядя на низкое небо, озера, камни. — Думаю, трудно будет.
Мелкий, пронзительно холодный дождь заливал болотистую тундру. На вершине холма, среди расщелин, ползли полосы белого ягеля, склоны были густо покрыты багульником и брусникой — шла сумрачная полярная осень.
— Индюк тоже думал, а знаешь, чем кончил? — ответил Турчин. — Сказка долго в народе говорится, а дело скоро делается. Вот пойдут постройки, паровозы, собрания, соревнования — вся твоя особость и кончится.
Костылин, невысокий, белобровый, с упрямым ртом, недоверчиво молчал.
Сначала казалось, что Турчин прав. Вырастали конторы, склады, обогревалки, мастерские и депо, прокладывались рельсы, свистели паровозы, грохотали ударные бурильные станки, тонко пели электропилы, тяжело сопели самосвалы, на щитах у входной вахты крупными буквами прославлялись передовые рабочие, клеймились позором прогульщики и лентяи. Полуразрушившийся, выветренный диабаз легко ломался под клинком пневматического молотка, дробился кайлом, выбрасывался лопатой. Все было так, как должно было быть. С первым морозом пошел мягкий, пушистый, обычный снег. Но на третий день после снегопада ударил ветер, в воздухе заметалась мутная мгла, некрепко поставленные крыши бараков и складов смело. Тысячи тонн снега проносились над строительной площадкой, заваливая карьеры и ямы. А когда буря кончилась, земля, обнаженная и чисто выметенная, снова была черной, грязновато-бурой, красной от умирающих растений. Ни одной снежинки не осталось на ветвях деревьев — голая, темная тайга сухо скрипела замерзшими ветвями. Началась полярная зима.
Зима наступала на Ленинск темнотой. Настал день, когда в южной части неба, среди гор, медленно расцвело багровое зарево и так же медленно погасло, не показав ни дольки солнечного диска. Отныне сутки делились на две неравные части — часы полной тьмы и часы неполного света. Часы света с каждым днем становились короче, рассвет, едва появившись, стирался в сумерки. В полдень, при тускло розовевшей южной кромке горизонта, куда подбиралось к вершинам гор невидимое солнце, над самой головой висела яркая луна, и ее свет не смешивался с непогашенным светом дня. Эта дневная луна смутила Ивана Кузьмича. В обеденные перерывы он долго стоял, запрокинув голову, забывая о еде, и глядел на золотой, медленно ползущий по светлому небу диск.
— Видела сегодня чудо природы, мать? — сказал он за ужином Анне Никитичне. — Это у нас часто — вроде день, а над головою полная луна, широкая, свет яркий, ну, солнце…
— Чертов край! — ответила она, с ожесточением передвигая тарелки.
Утром, выходя на работу, Турчин внимательно осматривал трубы домов. Если погода была тихая, дым, выходивший из трех соседних труб, отклонялся в три разные стороны. Иван Кузьмич видел это изо дня в день, знал со слов своего соседа по квартире, метеоролога Диканского, что в горных странах у ветра нет определенного направления и что в воздухе в этих краях всегда причудливо мчатся и сталкиваются воздушные потоки. Но хоть Турчин и видел это каждый день и знал причину, примириться с этим он не мог. Он глядел на дым, смутно надеясь, что рано или поздно все станет «как у людей». Но дым отклонялся в одну сторону только в дни, когда задувал большой ветер.
Морозы начались в первых числах октября. Каждый следующий день был холоднее предыдущего. Еще не прошел октябрь, а холод стал железным — температура упала ниже тридцати. И снег был уже совсем иной, чем в первые дни зимы, — мелкий, колючий, не снег, а ледяной песок. Когда начался слабый ветер, поземок, — Диканский именовал его по-ученому «хиус», — снег переносился с места на место, как пыль, шипел и укладывался в плотный, быстро смерзающийся слой. Нога, обутая в валенок, уже не увязала в этом снегу, ветер не уносил его. Но на деревьях снега не было, лес стоял прозрачный, темно-серый на белой земле.
Начались нелады с работой. Разрыхленные, выветрившиеся слои диабаза были сняты, и под ними открылась коренная, ненарушенная скала. Это был огромный, плотный камень, монолит без трещин и слоев. Клинок отбойного молотка скользил по этому монолиту, скала не откалывалась, а обламывалась. Еще ни разу Иван Кузьмич не встречался с таким неподатливым материалом.
Иван Кузьмич любил свою работу. Он гордился своим умением. Он был честолюбив, и рекорды, которых он добивался, поднимали его в собственных глазах. Много раз его пытались повысить, выдвинуть на административную должность. Его направляли на курсы, в стахановские школы, делали прорабом, но проходил месяц, проходило два — он возвращался к кайлу или пневматическому молотку. Дело было не в том, что он не умел распоряжаться, не любил командовать людьми, предпочитал одиночную, не зависимую от других работу — нет, в траншее или в котловане, с молотком или лопатой в руках, он никогда не бывал один, с ним работали подсобники и ученики. Суть была в том, что ни в одном деле он не достигал такого мастерства, как в этом: повышенный в должности, он терял свою исключительность, делался не выше, а мельче, становился одним из многих, а он привык быть первым и лучшим. Теперь же всего его умения не хватало, чтобы выполнить норму, обычную для среднего рабочего. Ивана Кузьмича охватывало сомнение, сомнение превращалось в уныние, уныние становилось молчаливым, скрытым от всех отчаянием.
— Вы не последний человек на площадке ТЭЦ, Иван Кузьмич, — сказал ему Седюк вскоре после их заново состоявшегося знакомства, — о вас в газете пишут. Скажите, почему у вас прорыв за прорывом?
— Скала, — коротко ответил Турчин. — Я этот камень ломаю отбойным молотком, а он не колется. До такой злости доходишь, что зубами готов грызть ее, эту скалу.
— Молоток крепче зубов, — спокойно возразил Седюк.
Турчин рассеянно взглянул на него и нехотя согласился:
— Молотки у нас хорошие. — И тут же сердито добавил: — А что толку в молотке, если он этот камень не берет! Я на многих стройках работал, а такого несчастья, как с этим диабазом, не видел. За целый день еле-еле полнормы наворотишь.
Это была его личная обида, его страдание. О скале он говорил с ненавистью.
Как-то утром, идя на работу, Иван Кузьмич взглянул на термометр — было тридцать семь градусов мороза. Поселок был затемнен — на площадке медного завода заканчивался ночной электропрогрев грунта. По темным улицам торопливо и молча шли люди. Легкий морозный туман стлался по улице. Иван Кузьмич неторопливо шагал, втянув голову в воротник полушубка, и думал, думал все об одном. Перед ним стояла все та же, изученная до мельчайшей черточки картина: зеленовато-рыжий, крупнозернистый камень, этот камень откалывался то целыми глыбами, то мелкими осколками, то крупинками. Загадка была именно в этом. Нужно было найти прием, с помощью которого камень кололся бы глыбами, а не крупинками. Иногда от диабаза удавалось отламывать целые плиты. Но существо приема оставалось непонятным, и воспроизвести его по своему желанию Турчин не мог.
Через вахту ТЭЦ вливались люди — рабочие, служащие, инженеры. Ивану Кузьмичу с уважением уступали дорогу. Он молчаливым кивком отвечал на приветствия. В прорабской его уже ждали два подсобника — Сеня Костылин и Вася Накцев. Они весело смеялись, но когда вошел Иван Кузьмич, лица их стали озабоченными и серьезными. Оба гордились своим мастером и при нем всегда старались казаться взрослее.
Прораб, побаивавшийся неразговорчивого мастера, быстро и неясно растолковывал задание.