91411.fb2 Имя для птицы, или Чаепитие на желтой веранде - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Имя для птицы, или Чаепитие на желтой веранде - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Итак, самое первое воспоминание. Кроватку мою вместе со мной выдвинули из комнаты в прихожую. Мне стало очень страшно. Стою в этой кроватке, держусь за железный пруток и реву. Потом я снова в светлой комнате. Меня кто-то утешает, кто-то гладит по голове. Я успокаиваюсь.

Я не знаю, зачем это выдвинули кроватку в прихожую: может быть, проветривали комнату; может быть, хотели переместить меня в соседнюю спальню. И не помню, кто был при этом: мать, бабушка или няня. Помню только свет, падающий из раскрытой двери комнаты в темноватую прихожую, там, где она переходит в совсем темный коридор. Помню большой серый сундук, стоящий на другом сундуке, красноватом, и большую железную скобу на торцовой части серого сундука. Она тускло поблескивала. И помню ощущение тоски, беззащитности и ужаса. Такого я, пожалуй, не испытывал больше никогда, даже под обстрелом и бомбежкой. Но, может быть, еще придется испытать. Может быть, такое бывает два раза в жизни: в самом начале, когда пробуждается сознание, и в самом конце, когда оно гаснет.

Придет время, когда для всех людей на земле первым запомнившимся впечатлением будет ощущение радости, прелести мира. Но пока что страх прочно закодирован в наших генах.

Потом, когда я немного подрос, прихожая эта не казалась мне мрачной. Очень отчетливо помню темно-лиловые обои; висячую лампу с белым колпаком и круглым медным бачком, как бы керосиновую, но на самом деле электрическую; вешалку для шляп и фуражек -- два ветвистых оленьих рога, торчащих из желтого деревянного овала; железную подставку для тростей и зонтов; сундуки; большие квадратные корзины; комод красного дерева и зеркало над ним. От прихожей отходил большой коридор, пронизывающий всю квартиру и ведущий к ванной, уборным и кухне, к черному ходу. Другой коридорчик, короткий и узкий, вел в небольшую крайнюю комнату, где жила бабушкина родственница, тетя Жанна. Она редко показывалась на людях.

Однажды в прихожей возле двери, ведущей на парадную лестницу, я увидел высокий ящик, стоймя приставленный к стене; от него приятно пахло опилками. Из разговоров старших я уяснил, что этот ящик называется так: гроб. Он стоял недолго. Тети Жанны я больше не видел, но так как в моей жизни никакой роли она не играла, то ее исчезновение прошло как-то мимо меня и никакого отношения к этому ящику, на мой тогдашний взгляд, не имело.

Если бы мать и бабушка сильно плакали и горевали из-за кончины тети Жанны, их волнение, наверно, передалось бы и мне. Позже я узнал, что тетя Жанна долго болела, но в больницу поместить ее было нельзя. Почти все петроградские больницы давно уже стали госпиталями и были заполнены ранеными, а в те, которые остались для штатских, безнадежно больных не брали. Да и кормили там плохо, потому что в городе было голодно. По-видимому, смерть тети Жанны была облегчением и для нее, и для ее родных. Вообще, как мне помнится (или только кажется), в те годы не очень горевали о мертвых или умели скрывать свои чувства.

Если гроб в прихожей не испугал меня, то раскрытые зонтики (а тогда они были только черные) вызывали во мне страх. Сейчас объясню почему. Однажды я листал какую-то книгу или журнал (читать я, конечно, еще не умел и даже не понимал, что такое буквы) и увидел там страшную картинку: огромную летучую мышь на фоне белой луны и какого-то не то замка, не то собора, кажется в готическом стиле. Черные крылья, очень точно застигнутые художником в хищном и остром изломе, чрезвычайно меня встревожили. С того дня я долгое время боялся раскрытых зонтов: их очертания походили на крылья той летучей мыши. Когда в прихожей на полу сушился чей-нибудь незакрытый зонт, я старался не смотреть на его черные растопыренные лопасти. И в то же время очень тянуло поглядеть на это чудище хоть одним глазком. Впрочем, зонты, сушившиеся в прихожей, -- это было не такое уж частое явление; пользовались ими только мать и бабушка. Мужчинам, как людям военным, ни калош, ни зонтиков носить было не положено. К тому же мужчины находились на фронте.

Еще боялся я одной крыши. Точнее сказать -- одного железного навеса над ходом в темный подвал с той стороны Андреевского собора, что граничит с Большим проспектом Васильевского острова. Теперь этого навеса нет, да и вход в подвал давно забран кирпичом и заштукатурен. Но когда мне случается идти по Большому, я всегда вспоминаю детство. Проспект тогда был неширок, бульвара еще не существовало, а перед каждым домом зеленел свой сад, закрытый для посторонних. Сад же при соборе был открыт для всех. Там всегда резвилось много детей. Резвился и я, но никогда не подходил близко к тому навесу: своими резкими, жесткими очертаниями он напоминал мне крылья той же самой летучей мыши. Он как бы парил, высматривая, на кого бы броситься.

2. ПЕРВЫЙ ВЗГЛЯД ИЗ ОКНА

Первое впечатление о том, что я увидел из окна дома, связано с первым четким воспоминанием об отце.

Очевидно, он в тот день вернулся с фронта, вернее, приехал домой на побывку. Помню его загорелое худое лицо с выдающимися скулами, его короткую стрижку "под бобрик", гимнастерку из мягкого темно-зеленого сукна, высокие блестящие сапоги. Не помню, были в тот день на плечах у него погоны или он уже снял их. Может, были, но полевые, неяркие, потому я и не запомнил. На фотографии тех лет, хранящейся у меня среди прочих документов, погоны у него полевые.

В гостиной несколько человек: мать, отец, бабушка и еще какие-то люди, которых я не знаю. Все разговаривают. Рамы закрыты, но за окном синее небо, ясный день. И здесь, в комнате, тоже светло и как-то празднично. Отец стоит возле окна и беседует с высоким человеком (сам отец небольшого роста), тоже в военной форме. Я сижу в полукресле возле круглого столика, болтаю ногами и ем вкусное яблоко. Вернее, я его еще только надкусил.

Вдруг отец подбегает ко мне и, крича: "Реквизиция продуктов! Реквизиция продуктов!", выхватывает яблоко и мелкими шагами бежит к буфету, потом -- к большому четырехугольному столу. Я бегу за ним с плачем. Высокие его сапоги гулко стучат по паркету.

-- Сережа, зачем ты Вадьку дразнишь! -- с ласковым упреком обращается мать к отцу.

Яблоко мне возвращено.

В это время женщина, стоящая у окна справа, произносит:

-- Смотрите, там немецкий аэроплан! Кажется, по нему стреляют.

Все подходят к окну. Разговаривают. Никаких выстрелов не слышно. Голоса у всех спокойные. Отец берет меня на руки и говорит:

-- Ну, видишь аэроплан?

Что такое "аэроплан", я не знаю, но слово мне нравится. Продолжая грызть яблоко, я смотрю на деревья бульвара, на дом напротив: он облицован красивым глазурованным кирпичом желтоватого цвета. Потом смотрю вниз направо -- и вижу белые квадраты панели, булыжник мостовой, двух солдат в фуражках, женщину с плоской продовольственной корзинкой; еще вижу большого белого неживого человека, стоящего на круглых белых столбах. (Позже я буду знать, что это одна из статуй у входа в кинематограф "Форум".) Смотрю еще правее -- и вижу двухэтажный деревянный дом темно-красного цвета. Во всю его длину, между первым и вторым этажом, тянется широкая белая с ржавыми подтеками вывеска, на которой чернеют большие буквы. (Позднее я прочту: "БАЗАРЪ КРУЖЕВ. ТЮЛЬ. ГИПЮРЪ. ВАЛАНСЬЕНЪ".)

-- Да ты на небо смотри! -- приказывает отец и поднимает меня еще выше.

Над желтоватым домом вижу красную крышу, треугольники чердачных окошечек. Чуть выше, левее продолговатой дымовой трубы, увенчавшей самый гребень кровли, замечаю что-то вроде серого паучка. Или это просто былинка здесь, на оконном стекле? Нет, это далеко, это не здесь. Паучок тихо ползет по небу.

На этом воспоминание обрывается.

Так я и не узнал тогда, как выглядит аэроплан. Он летел слишком высоко. А немецким он был едва ли. Насколько мне известно ныне из книг, в первую мировую войну немцы до Петрограда не долетали. Но, быть может, таких налетов ждали и опасались? Быть может, ходили какие-то обывательские слухи, что такие налеты возможны? Или -- как знать -женщина у окна просто пошутила, сказав, что самолет немецкий, а я не понял интонации?

Что такое аэропланы, как они выглядят, я вскоре узнал по картинкам в журналах и много позже увидал их воочию. И уж очень много позже довелось мне повидать немецкие "хейнкели" и "мессершмитты" в нашем небе, над нашим городом, над собой.

А с тех давних времен мне запомнился один небесный трофей: железная стрела, которую отец привез с фронта в 1914 году, -- так мне после пояснила мать. Стрела была сантиметров двадцать длины, довольно массивная, и напоминала не то гигантское перо (не птичье, а металлическое перо для вставочки, и притом нерасщепленное), не то наконечник копья. Такие стрелы в самом начале первой мировой войны германские авиаторы сбрасывали на наши войска; к счастью, потери от этакого оружия были ничтожны.

Тупым концом этой стрелы я колол косточки от компота. Потом она куда-то надолго исчезла. Затем вдруг вынырнула из всякого домашнего хлама лет через двадцать, когда я был уже взрослым. Осознав ее историческую ценность, я водрузил ее в своей комнатушке на ломберный стол (письменного у меня тогда не имелось). Стол стоял впритык к окну, и летом я клал стрелу на свои черновики, чтоб их не сдуло ветром.

Вернувшись домой в 1946 году, я уже не нашел ее. Стол в блокаду сожгли, а стрела, очевидно в числе прочих ненужных и даже нужных металлических предметов, была сдана в металлолом в начале войны на нужды обороны. Кто знает, может, она вернулась в Германию, став частицей корпуса авиабомбы.

Я давно живу не на Васильевском острове, а на Петроградской стороне. Но тот дом, из окна которого я впервые увидал заоконный мир, стоит, как прежде. Вид из него изменился: деревянного дома нет, там теперь площадка перед перестроенным зданием кинотеатра. Гипсовых статуй и колонн более не существует. И нет "Форума", а есть "Балтика". А дом с желтовато-песочной облицовкой такой же, как в старину, И небо над ним такое же, как тогда.

3. ЗОЛОТОЕ ЛИ ДЕТСТВО?

Как-то раз я спросил у одной художницы, почему это на полотнах старых мастеров лица у детей такие взрослые. Мадонна или просто какая-нибудь не божественная женщина держит на руках ребенка или ведет его за ручку, телом он совсем маленький, а глаза смотрят серьезно, и вообще нечто старообразное есть в его чертах. Для чего это овзросление малюток в ущерб миловидности и привлекательности?

Художница ответила мне примерно так. Старые мастера и вообще большие живописцы прошлого видели в младенце прежде всего человека. Они, конечно, могли бы изобразить маленького счастливого бэби, уж на это-то умения у них хватило бы. Но сквозь оболочку детскости они прозревали в ребенке человека. То есть они видели в нем не просто живое существо, которое в дальнейшем станет человеком, но УЖЕ человека. Ведь главное в каждом малыше не то, что он ребенок, а то, что он человеческий ребенок. И жизнь у него человеческая -- трудная, сложная. Так что не стоит живописать его в виде глупенького хорошенького открыточного пупсика с застывшей счастливой улыбкой. Конечно, детство -- это заря жизни, это счастье. Но сам ребенок этого счастья не осознает. Вот вы в детстве были счастливы?

Выслушав ее, я призадумался. Конечно, какой-то перебор и перехлест был в ее словах. Но когда я начал перебирать в памяти грустные и счастливые впечатления своего детства, счастливых оказалось очень мало. И причиной тому были отнюдь не родители, не окружающие, не трудности эпохи. Причина лежала во мне самом. Мне просто некогда было быть счастливым.

Ну а как же тогда быть с "золотым детством"? "Золотое детство" -это прочно затверженная формула.

А что, если миф о золотом детстве придумали взрослые дяди и тети, которые забыли свои детские годы? Ведь если бы люди в детстве были безоблачно счастливы, то из детей вырастали бы глупые люди. Между тем мы живем в обществе людей разумных. Конечно, есть и глупцы, -дураков, как говорится, на сто лет запасено, и запас все время пополняется. Но количество недоумков ничтожно по сравнению с огромным количеством людей талантливых, способных, умных, толковых, мыслящих, -- и это во всех областях жизни.

Детство -- пора очень напряженной учебы ("научения", как теперь говорится), пора освоения и усвоения бытия. В детстве жить очень интересно и очень нелегко. Колоссальный поток сведений, ощущений, переживаний вливается в сознание, и во всем надо разобраться, а умственных силенок и опыта еще очень мало. Все время ошибки, накладки, просчеты, обиды, недоумения. Радость постижения чего-то мгновенно сменяется новыми поисками и новыми ошибками.

Кто-то сказал, что каждый человек -- это целый мир. Но фундамент этого мира человек закладывает очень рано. Самые тяжелые камни нам приходится ворочать в детстве, потом уже пойдут кирпичики. А под старость, с высоты взрослых лет, эти камни начинают казаться нам легкими, как пушинки, и мы начинаем вспоминать свое золотое детство.

4. ИМПЕРАТОРСКИЙ МЕД

Вообще-то я не могу пожаловаться на свое детство. Да, оно совпало с трудными и бурными годами: первая мировая война, разруха, революция, гражданская война... Но родные любили меня (хоть ребенок я был не из лучших -- капризный, своевольный, бестолковый) и нежно заботились обо мне, а молодое Советское государство делало для детей, и для меня в том числе, все, что только можно. Для ребятишек страна ничего не жалела, жертвовала всем, отдавала им последнее. Никакие классовые и сословные соображения и ограничения в расчет здесь не принимались. И хоть я был сыном бывшего гвардейского офицера и адмиральским внуком, но тогда, в голодном пролетарском Петрограде, я сполна получал усиленный детский продпаек.

Из чего состоял паек, какие были выдачи, что я ел. вкусно это было или невкусно -- не помню. Но зато помню, как однажды мне довелось отведать царского меда. То есть вкуса этого меда я опять-таки не запомнил, но в моей памяти довольно четко запечатлелось все то, что связано с этим событием.

Это, по-видимому, происходило в 1919 году ранней осенью, когда мне было уже четыре с половиной года. В домкомбеде или в какой-то другой организации нам выделили купоны на мед, сохранившийся с дореволюционного времени в подвалах Зимнего дворца. Разговоры об этой выдаче шли уже давно. Помню бабушкину фразу, обращенную к матери: "Женя, выдача меда, кажется, действительно предвидится". Словечко "предвидится" было тогда в большом ходу, часто с добавлением отрицания. "Керосина нет и не предвидится", "перловки нет, по предвидится", -- докладывали друг другу взрослые, возвратившись домой после посещения лавок.

И вот купоны были получены. Мать, собираясь идти к Зимнему, сказала, что возьмет меня с собой в город, потому что я теперь почти взрослый.

Я очень обрадовался. Ведь я еще ни разу не бывал в городе! (Так мои родители, да и многие василеостровские жители называли тогда всю ту часть Петрограда, которая расположена по левому берегу Невы.) Еще и своего Острова я толком не знал, а тут вдруг предстоит путешествие в таинственный Город.

Мы вышли на бульвар, где на зеленых деревьях кое-где уже виднелись желтеющие листья, и пошли по направлению к Николаевскому мосту (ныне -- мост имени Лейтенанта Шмидта). Теперь я знаю, что путь через Дворцовый мост был бы чуть-чуть короче, но мать почему-то не сочла нужным воспользоваться им. Быть может, она хотела пройти со мной мимо Медного всадника, чтобы я мог полюбоваться на памятник? Может быть, хотела показать мне вблизи Исаакиевский собор? Теперь все это я могу только предполагать -- спросить некого. А дорогу я забыл. Вернее, позабыл то, что видел тогда по пути. И Медного всадника я открыл для себя гораздо позже.

Помню, как мы заняли место в хвосте -- так тогда называли очереди. Хвост состоял главным образом из женщин и тянулся вдоль того фасада дворца, который смотрит на Неву. Очередь была не очень многолюдная, но, на первый взгляд, казалась большой из-за того, что стояли не скопом, не по несколько в ряд, а аккуратной прямой цепочкой. Поэтому приближались к цели довольно быстро.

Мед выдавали из подвального окошка. Подвальные окошки эти походили на топки печей, закрытые массивными металлическими дверцами. Кажется, и сейчас они такие же. Одна дверца была распахнута, люди совали в "топку" купоны и посуду -- и каждый получал меду столько, сколько ему положено. Выдавали мед совершенно бесплатно.

Мать сперва разговаривала о чем-то с женщиной, стоящей позади нее, потом вынула из мешочка книгу и стала читать стоя. На бумажной лимонно-желтой обложке книги было нарисовано в черном овале какое-то дерево и над ним что-то написано не совсем такими буквами, которые я видел на вывесках лавок. Позже я узнал, что книга эта -- французская.

Мать поручила мне держать небольшой эмалированный бидон; он был наполовину белого, наполовину солнечно-оранжевого цвета. С этим сосудом, позвякивая крышечкой, я расхаживал вдоль хвоста. К Неве подходить мать мне запретила.

Помню крупные, не такие, как возле нашего дома, светло-серые плиты тротуара и темно-красную стену дворца. Возле гранитного парапета набережной, там, где теперь газон, лежали какие-то большие железные колеса и между ними росла неровная, дикая трава.

Было светло и тепло, но не жарко и не пыльно. От очереди исходил негромкий дружелюбный гул. А кругом стояла и лежала, высилась и простиралась тишина. В городе тогда было очень тихо.