91511.fb2 Иной свет, или Государства и империи Луны - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Иной свет, или Государства и империи Луны - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Хотя обитатели Солнца не так многочисленны, как обитатели этого мира, однако Солнце часто выбрасывает их вон из себя по той причине, что народ, его населяющий, одаренный горячим темпераментом, беспокоен и честолюбив и много ест.

Все то, что я вам говорю, не должно казаться вам странным, ибо, хотя наш солнечный шар очень велик, а ваш земной шар мал, хотя мы умираем только после трех или четырех тысяч лет жизни, а вы после полувека, знайте, что точно так же, как во вселенной больше песка, чем камней, больше камней, чем растений, больше растений, чем животных, больше животных, чем людей, точно так же на свете не может быть меньше демонов, чем людей, вследствие тех осложнений и затруднений, с которыми сопряжено зарождение столь совершенных существ».

На мой вопрос, такие ли у них тела, как и у нас, он мне отвечал, что да, у них тоже есть тела, но не такие, как наши, и непохожие на все то, что мы считаем телами; ибо мы обычно называем телом то, что мы можем осязать; что, впрочем, в природе нет ничего, что бы не было материей, и что хотя они сами состоят из материи, они принуждены, когда хотят сделаться для нас видимыми, принять телесный образ, соответствующий тому, что мы можем познать своими чувствами.

Я сказал ему, что все рассказы о существах, подобных ему, многие, вероятно, потому считают плодом воображения слабоумных, что они появляются только по ночам; он отвечал, что так как они сами бывают принуждены наспех соорудить себе тело, которое должно им служить, они часто не успевают создать ничего больше, как то, что может действовать на один какой-нибудь орган чувств: или на слух, как голос оракула, или на зрение, как привидения и призраки, или на осязание, как инкубы, и так как их тела не что иное, как сгущение того или другого рода, то свет своей теплотой разрушает их, подобно тому как он рассеивает туман.

Его интересные объяснения возбудили мое любопытство и побудили меня расспросить его о рождении и смерти жителей солнца; мне хотелось знать, происходит ли на солнце рождение человека через органы зарождения, и умирают ли они вследствие разнузданности своего темперамента или вследствие разрушения своих органов. «Между вашим сознанием и пониманием этих тайн слишком мало общего, чтобы вы могли понять их. Вы, жители Земли, представляете себе, что то, что вы не понимаете, имеет духовную сущность, или же что оно вовсе не существует; но этот вывод совершенно ложен; он доказывает только то, что во вселенной существуют миллионы вещей, для понимания которых с вашей стороны потребовались бы миллионы совершенно различных органов. Я, например, при помощи своих чувств познаю причину притяжения магнитной стрелки к полюсу, причину морского прилива и отлива, понимаю, что происходит с животным после его смерти; вы же можете подняться до наших высоких представлений только путем веры, потому что вам не хватает перспективы; вы не можете охватить этих чудес, точно так же, как слепорожденный не может представить себе, что такое красота пейзажа, что такое краски в картине или оттенки в цветке ириса; он будет воображать их себе или как нечто осязательное как пища, или же как звук или запах. Во всяком случае, если бы я захотел объяснить вам то, что я познаю теми чувствами, которых у вас нет, вы бы представили это себе как нечто, что можно слышать, видеть, осязать или же познать вкусом или обонянием, между тем это нечто совершенно иное».

Когда он дошел до этого места своей речи, фокусник заметил, что публике начинает надоедать мой разговор, которого она не понимала и который принимала за нечленораздельное хрюканье. Он стал вновь изо всей мочи дергать мою веревку, чтобы заставить меня прыгать, и продолжал это до тех пор, пока наконец зрители не разошлись каждый восвояси, досыта нахохотавшись и уверяя, что я почти так же умен, как у них животные.

Жестокость дурного обращения моего хозяина умерялась для меня посещениями этого любезного демона, ибо не могло быть и речи о том, чтобы я мог вести какой-нибудь разговор с теми, кто приходил на меня посмотреть; помимо того, что они принимали меня за животное из категорий самых низких скотов, но ведь ни я не знал их языка, ни они не понимали моего; судите же, каково было между нами общение. Вы должны знать, что во всей стране принято два наречия: одно служит для знати, другое – в употреблении у народа.

Язык знатных не что иное, как различное сочетание нечленораздельных звуков, слегка напоминающих нашу музыку, когда к мелодии не присоединяется слов, и, конечно, это изобретение в то же время и приятное и полезное, ибо когда эти люди устали говорить, или же когда они не хотят более тратить горло для этой цели, они берут лютню или какой-нибудь другой инструмент, которым они владеют так же хорошо, как и голосом, для передачи своих мыслей, так что иногда их соберется целое общество в пятнадцать или двадцать человек и какой-нибудь богословский вопрос или сложный процесс обсуждается ими при помощи самого прекрасного концерта, который может ласкать ухо.

Другой язык, тот, который в употреблении у народа, осуществляется посредством движения членов, но не так, как можно было бы думать, ибо движение некоторых частей тела уже прямо обозначает целую речь. Например, движение пальца руки, уха, губы, глаза, щеки составляет каждое в отдельности молитву или же целый период со всеми его членами. Другие движения служат только для того, чтобы обозначать отдельные слова, таковы, например, такие движения, как сморщивание лба, подергивание мускулов, поворот ладони к верху, хлопанье ногами, выворачивание рук, все эти движения выражают отдельные слова, потому что при существующем у них обычае ходить голыми и привычке жестами передавать свои мысли, когда они говорят, члены их находятся в таком непрерывном движении, что кажется, будто имеешь перед собой не человека, который говорит, а тело, которое дрожит.

Демон посещал меня почти ежедневно, и его удивительные беседы делали то, что я мог без особенной скуки переносить тяготу своего жестокого заключения. Наконец, однажды утром в мою каморку вошел неизвестный мне человек; он стал меня сначала лизать, потом мягко схватил меня пастью под мышкой и одной из лап, которой меня поддерживал, чтобы я не ушибся, он перекинул меня себе на спину, где я почувствовал себя так мягко и так удобно, что, несмотря на скорбь, причиненную мне сознанием, что со мной обращаются, как со скотом, у меня не явилось желания бежать, да это было бы и бесполезно, так как эти люди, которые ходят на четырех ногах, движутся с совершенно иной быстротой, чем мы, и самые тяжеловесные из них могут догнать оленя на бегу.

Однако я был очень огорчен, не имея никаких известий о своем любезном демоне, и вечером, во время первой своей остановки в пути, добравшись до места ночлега, я разгуливал во дворе гостиницы в ожидании приготовлявшегося ужина, как вдруг принесший меня сюда человек, очень молодой и довольно красивый, бросил мне на шею свои ноги и расхохотался мне в лицо. Я внимательно его рассматривал, и некоторое время спустя он воскликнул по-французски: «Как, неужели вы не узнаете своего друга?» Предоставляю вам судить о том, что со мной сделалось. Действительно, я был так изумлен, что мне представилось, будто и Луна и все, что со мной здесь случилось, все, что я тут увидел, все это одно только волшебство; а человекозверь, тот самый, который привез меня сюда на своей спине, продолжал: «Вы мне обещали, что все те услуги, которые я вам окажу, никогда не изгладятся из вашей памяти, а между тем теперь оказывается, что вы никогда меня не видели». Я продолжал настаивать на том, что действительно никогда его не видел. Наконец он мне сказал: «Я Демон Сократа, который развлекал вас во время вашего заключения. Я отправился вчера к королю, чтобы предупредить его, как я вам обещал, о вашем несчастье и с тех пор я сделал триста миль в восемнадцать часов; ибо прибыл сюда в двенадцать часов, ожидая вас». «Но, – прервал я его, – как может все это быть, когда вчера вы были большого роста, а сегодня маленького; вчера у вас голос был слабый и разбитый, а сегодня сильный и чистый; вчера вы были старичком, покрытым сединой, а сегодня вы молодой человек? Как неужели же в противоположность тому, как у нас на земле, человек от рождения своего идет к смерти, в здешнем мире животные идут от смерти к рождению и молодеют по мере того, как стареют?» Он продолжал: «Как только я рассказал о вас королю, я получил приказание привести вас ко двору, но тут я почувствовал, что тело, форму которого я принял, настолько измождено, что все органы его отказываются исполнять свои обычные функции; тогда я справился о том, где помещается больница; войдя в нее, я нашел тело молодого человека, который только что испустил дух (вследствие очень странного несчастного случая, весьма, впрочем, обычного в этой стране). Я подошел к нему, сделав вид, что вижу в нем какие-то признаки жизни, и стал уверять присутствующих, что он не умер, что его болезнь даже не опасна, что то обстоятельство, которому приписывали его смерть, не более, как летаргический сон и ловко, так чтобы этого не заметили, я вошел в него через дыхание. Мое старое тело тотчас же упало навзничь, я в этом молодом теле встал, как если бы встал этот молодой человек; присутствующие стали кричать, что совершилось чудо, а я, никому ничего не разъясняя, быстро побежал к вашему фокуснику, откуда я вас и взял».

Он бы продолжал свой рассказ, если бы нас не позвали к столу. Мой спутник повел меня в залу, великолепно убранную, где, однако, я не заметил никаких приготовлений к ужину. Такое отсутствие всего съестного, когда я совершенно изнемогал от голода, вызвало с моей стороны вопрос: где накрыт стол? Ответа я уже не слушал, так как в эту минуту ко мне подошли трое или четверо юношей, дети нашего хозяина; они с большой учтивостью сняли все, что было на мне надето, до самой рубашки. Этот новый обряд меня до такой степени озадачил, что я не решился спросить у своих прекрасных слуг, для чего это делается, я даже не понимаю, как мой гид на свой вопрос, с чего я хочу начать, добился от меня ответа: с супа. Но едва я выговорил эти слова, как я почувствовал запах самого сочного навара, который когда-либо ласкал обоняние дурного богача. Я хотел встать, чтобы носом проследить, где же источник этих приятных испарений, но мой гид остановил меня. «Куда вы? – спросил он. – Мы скоро пойдем гулять, а теперь время еды, кончайте ваш суп, после этого мы закажем что-нибудь другое». «Да где же, черт возьми, этот суп? – гневно крикнул я, – уж не побились ли вы об заклад издеваться надо мной весь сегодняшний день?» «Я думал, – возразил он, – что в том городе, откуда мы пришли, вы видели, как ваш хозяин или кто-либо другой принимает пищу, потому я вам еще не говорил о том, как здесь питаются. Так знайте же, если это вам до сих пор не было известно, что здесь люди питаются одними испарениями. Все поваренное искусство состоит здесь в том, чтобы в большие сосуды, сделанные специально с этой целью, заключить те пары, которые выделяются из мяса во время его варки; когда наберется достаточное количество таких сосудов различных сортов и различного вкуса, то, в зависимости от аппетита гостей, раскупоривают тот сосуд, в котором заключен требуемый запах, затем другой и так далее, пока общество не насытится.

Если вы никогда не питались таким образом, вы не поверите, что один нос, без помощи зубов или гортани, может для питания человека заменить ему рот, но я хочу, чтобы вы убедились в этом по собственному опыту». Не успел он произнести эти слова, как зала стала постепенно наполняться таким приятным ароматом и таким насыщающим, что менее чем через несколько минут я почувствовал себя совершенно сытым. Когда мы встали, он вновь заговорил: «Это не должно вас особенно удивлять, не могли же вы прожить столько времени и не заметить, что в вашем мире повара и кондитеры, которые едят меньше, чем люди других профессий, в то же время самые толстые. Откуда происходит их полнота, по вашему мнению, если не от тех испарений, которыми они постоянно окружены, которые проникают в их тело и питают их? Потому здоровье обитателей этого мира гораздо крепче и не изменяет им, что питание их почти не вызывает выделений, являющихся причиной чуть ли не всех болезней. Вас, может быть, удивило то, что перед обедом вас раздели, так как это не принято в вашей стране, но здесь таков обычай, и это делается ради того, чтобы тело легче могло проникаться испарениями».

«Сударь, – отвечал я, – то, что вы говорите, кажется мне вполне правдоподобным, тем более, что я сам отчасти уже испытал нечто подобное, но я должен вам признаться, что я не в силах так скоро выйти из скотского состояния и был бы чрезвычайно рад почувствовать под зубами кусок чего-нибудь плотного». Он обещал исполнить мое желание, однако только на следующий день, потому, сказал он, «что если вы будете есть так скоро после обеда, это вызовет у вас расстройство желудка». Мы побеседовали еще некоторое время, затем поднялись наверх, где были наши спальни.

На площадке лестницы нас встретил человек, который нас очень внимательно разглядывал, после чего он отвел меня в комнату, в которой пол был усыпан цветами апельсинового дерева на высоту в три фута; мой демон был отведен в другую комнату, наполненную гвоздикой и жасмином. Заметив, что такая роскошь меня удивила, он мне сказал, что это не что иное, как кровати, которые в употреблении в здешней стране. Наконец мы легли спать, каждый в своей келье; как только я улегся на своих цветах, я увидел при свете тридцати крупных светлячков, заключенных в хрустальном бокале (ибо здесь нет других свечей), тех же трех или четырех юношей, которые меня раздевали перед ужином; один из них стал щекотать мои ступни, другой бедра, третий бока, четвертый руки, и все это так ласково и так нежно, что через минуту я уже заснул.

На другое утро ко мне вошел мой демон и вместе с ним влились в комнату солнечные лучи. «Я хочу исполнить свое обещание, – сказал он, – вы более плотно позавтракаете, чем вчера ужинали». При этих его словах я встал, и он повел меня за руку в сад, примыкавший к нашему дому; там один из детей нашего хозяина ожидал нас, держа в руках оружие, напоминающее наши ружья. Он спросил моего руководителя, не хочу ли я дюжину жаворонков, потому что макаки (он думал, что я один из них) питаются этим мясом. Я едва успел ответить утвердительно, как раздался выстрел, и к нашим ногам упало двадцать или тридцать жареных жаворонков. «Вот, – тотчас же подумал я, – точь-в-точь как у нас говорится в пословице о стране, где падают с неба жареные жаворонки». Очевидно, эта пословица пошла от кого-нибудь, кто вернулся отсюда. «Вы можете прямо приняться за еду, – сказал мой демон, – они настолько изобретательны, что умеют примешивать к пороху и к свинцу какой-то состав, который сразу убивает, ощипывает, жарит дичь и приправляет ее». Я подобрал несколько жаворонков, попробовал их, как он мне советовал, и действительно, я во всей своей жизни никогда ничего не ел более вкусного. После этого завтрака мы стали собираться в путь. Наш хозяин с тысячью гримас, которые здесь делают, когда хотят выразить свою привязанность, принял от демона какую-то бумагу. Я спросил его, не обязательство ли это на уплату за наше содержание. Он отвечал, что нет, что он ничего хозяину не должен и что это стихи. «Как стихи? – спросил я. – Содержатели трактиров интересуются здесь рифмами?» «Стихи, – сказал он, – это ходячая монета страны, и расход, который мы здесь произвели, равен шестистишию, которое я ему и вручил. Я не боялся остаться у него в долгу, ибо если бы мы даже пировали здесь целую неделю, мы бы не израсходовали больше сонета, а у меня их четыре, кроме того, две эпиграммы, две оды и одна эклога». «Ах вот как, – подумал я, – это та самая монета, которой платят Гортензию[40] во „Франсионе“ Сореля. Он, без сомнения, отсюда это взял. Но от какого черта мог он это узнать? Вероятно, от матери, я слыхал, что она была лунатиком». Я затем спросил своего демона, всегда ли бывает годна такая стихотворная монета и достаточно ли стихи для этого переписать. Он отвечал, что нет, и продолжал так: «Сочинив стихотворение, автор несет его в Монетный двор, где заседают присяжные поэты страны. Там эти официальные стихотворцы производят испытание ваших произведений, и если будет признано; что они хорошей пробы, они оцениваются, но не всегда по твердой стоимости (т. е. сонет не всегда имеет стоимость сонета), а по достоинству вещи, таким образом здесь умирают с голоду только дураки, а умные люди всегда хорошо питаются». Я пришел от этих слов в совершенный восторг и восхищался мудрой политикой этой страны, а он продолжал: «Впрочем, здесь существуют люди, которые содержат гостиницы еще на совершенно других началах: когда вы выходите от них, они требуют от вас согласно стоимости расходов вексель на тот свет. Получив его, они заносят его в большую книгу, которую называют счетом бога. Запись гласит приблизительно так: „Item – цена стольких-то стихов, врученных такого-то числа такому-то, имеющая быть мне возмещенной богом при получении им векселя из первой же имеющейся в наличности суммы. Когда они чувствуют приближение смерти, они велят разрубить эти книги на мелкие куски, проглатывают их, считая, что если они не будут переварены, они не принесут никакой пользы“».

Этот разговор не мешал нам продолжать наш путь, т. е. мой четвероногий возница шел подо мной, а я сидел верхом на нем. Я не буду останавливаться на разных приключениях, задерживавших нас в пути, который в конце концов привел нас к тому городу, где король имел свою резиденцию. Как только мы приехали, меня привели во дворец, где вельможи встретили меня с радостными восклицаниями, однако более сдержанными, чем встречал меня народ, когда я проходил по улицам. Но вельможи пришли относительно меня к тому же заключению, как и народ, т. е. что я, без сомнения, самка маленького животного королевы. Так объяснял дело мой гид, однако ему самому была непонятна эта загадка, и он не знал, что за животное было у королевы; вскоре все это разъяснилось, ибо через некоторое время король велел его привести. Полчаса спустя среди толпы обезьян, одетых в панталоны и широкие воротники, вошел небольшого роста человек, сложенный почти так же, как и я, ибо он ходил на двух ногах; как только он меня увидел, он тотчас же стал кричать: «Criado de vuestra merced![41]». Я отвечал на его приветствие почти в тех же выражениях. Но увы, когда они услышали, что мы разговаривали между собой, они еще более утвердились в своем предвзятом мнении, и это не привело для нас ни к чему хорошему, ибо из всех присутствующих даже тот, кто горячее всех стоял за нас, утверждал, что наш разговор не что иное, как хрюканье, вызванное в нас естественным инстинктом и радостью, испытанной при свидании. Этот маленький человек рассказал мне, что он европеец, уроженец старой Кастильи[42], что он нашел средство при помощи птиц долететь до той Луны, на которой мы теперь находимся; что он попал в руки королевы, что она приняла его за обезьяну, потому что здешние жители по случайному совпадению одевают своих обезьян в костюм испанцев; что, увидя его одетым в такой костюм, королева не усомнилась в том, что он принадлежит к той же породе. «Надо думать, – возразил я, – что из всевозможных костюмов, которые они на них примеряли, они не нашли ни одного, который был бы смешней; поэтому они так и наряжают своих обезьян, которых держат только для забавы». «Ваши слова показывают, – сказал он, – что вам незнакомо достоинство нашей нации, ради которой вселенная производит человечество, чтобы снабжать нас рабами и в которой природой не создано ничего, что могло бы служить предметом насмешки». Он стал затем упрашивать меня рассказать ему, каким образом я решился подняться на Луну при помощи машины, о которой я ему говорил; я отвечал, что это произошло вследствие того, что он похитил птиц, на которых я собирался взлететь. Эта насмешка вызвала его улыбку, и приблизительно четверть часа спустя король велел сторожам обезьян увести нас, строго наказав им положить меня и испанца вместе для того, чтобы размножить наш род в его королевстве. Воля короля была исполнена в точности, чему я был очень рад, так как мне было приятно иметь около себя человека, с которым бы я мог разговаривать во время своего пребывания в заключении и на положении скотины. Однажды мой самец (меня принимали за самку) рассказал мне, что он объездил всю землю, но нигде не мог найти страны, где бы даже воображение могло быть свободно. Это и заставило его покинуть наш мир для Луны. «Видите ли, – сказал он, – если вы не носите четырехугольной шапочки, клобука или рясы и если ваши слова идут вразрез с принципами, которым учат эти суконные доктора, то, как бы умно вы ни говорили, вы все-таки идиот, сумасшедший или атеист. У меня на родине меня хотели посадить в тюрьму инквизиции за то, что я утверждал в лицо педантам, что существует пустота и что ни одно вещество на свете не весит более другого вещества». Я спросил его, какие у него основания утверждать мнение, столь мало распространенное. «Для того чтобы понять это, нужно предположить, – сказал он, – что существует только один элемент; ибо хотя мы видим воду, землю, воздух и огонь в отдельности, однако нигде они не существуют в совершенно чистом виде, а всегда только в смешанном друг с другом. Когда, например, вы видите огонь, то знайте же, что это не огонь, а очень широко разлитый воздух; воздух не что иное, как сильно разреженная вода; вода – это растворенная земля, а земля – сильно сгущенная вода. Таким образом, если вы хорошенько вникните в то, что такое представляет из себя материя, вы познаете, что она едина, но что, как великолепная актриса, она только играет множество различных персонажей во всякого рода одеждах. Иначе пришлось бы допустить, что существует столько же элементов, сколько различных тел, и если вы меня спросите, почему огонь обжигает, а вода холодит, хотя это одна и та же материя, я вам отвечу, что материя действует по симпатии в зависимости от того, в каком она находится состоянии в ту минуту, когда действует. Огонь, который есть не что иное, как земля в еще более разреженном состоянии, чем в том, в котором она составляет воздух, стремится по симпатии превратить в состояние, подобное своему, все то, что встречается ему на пути. Таким образом тепло, заключающееся в угле, будучи огнем самого тонкого свойства и наиболее способным проникать всякие тела, пробивается сквозь поры нашей кожи и сперва расширяет наше тело, так как это уже новая материя, нас проникающая, а затем выделяется из нее в виде пота; пот, расширяясь под влиянием огня, превращается в пар и становится воздухом; воздух, еще более нагретый и расплавленный жаром антиперистаза или светил, его окружающих, называется огнем; частицы же земли, покинутые холодом и влагой, которые связывали части вашего тела, распадаются в прах. Вода, с другой стороны, хотя она и отличается от огня только тем, что более сжата, не жжет нас потому, что сама, будучи в более сжатом состоянии, по симпатии стремится к тому, чтобы привести в еще более сжатое состояние поднимающиеся ей навстречу тела; холод же, который мы ощущаем, не что иное, как съеживание нашего тела под влиянием соприкосновения с землей или водой, которые заставляют его им уподобляться. Этим объясняется, почему больные водянкой превращают в воду пищу, которую они принимают, почему больные желчью превращают в желчь всю ту кровь, которая образуется в печени. Итак, если предположить, что существует один только элемент, не подлежит никакому сомнению, что все тела, каждое в зависимости от своих свойств, одинаково притягиваются к центру Земли.

Но вы меня спросите, почему же железо, металлы, земля, дерево скорей падают к этому центру, чем губка, не потому ли, что она наполнена воздухом, который естественно стремится кверху? Причина этого совсем не та, и вот как я вам отвечу: хотя скала падает с большей быстротой, чем перо, однако и скала и перо имеют одинаковую склонность к этому путешествию; но пушечный снаряд, например, если бы он нашел в земле отверстие насквозь, устремился бы к центру с большей быстротой, чем пузырь, наполненный воздухом. Это происходит потому, что эта масса металла содержит в себе большое количество земли, сосредоточенное на маленьком пространстве, а воздух в пузыре содержит в себе очень малое количество земли на большом пространстве, ибо частицы материи, составляющие железо, взаимным своим сцеплением увеличивают свою силу, и так как они очень сжаты, их оказывается много для борьбы против немногих, объем же воздуха, по величине своей равный снаряду, не равен ему по количеству своих частиц, которые под натиском более многочисленных, чем они, и столь же торопливых, уступают им дорогу. Не пытаясь доказывать этого целым рядом доводов, ограничусь тем, что спрошу вас, каким же образом сабля, пика, кинжал могут нас ранить? Не потому ли, что сталь – такое вещество, частицы которого теснее примыкают друг к другу и глубже друг друга проникают, нежели частицы вашего тела; мягкость его и имеющиеся в нем поры показывают, что оно заключает в себе очень мало земли, расположенной притом на очень большом пространстве; железное же острие, прокалывающее нас, состоит из бесчисленного множества частиц материи, направленных против очень небольшого количества материи нашего тела; оно заставляет последнюю уступать под напором силы, точно так же, как тесно сомкнутый эскадрон легко прорывает ряды менее сомкнутого батальона, рассеянного притом на большом пространстве. И почему стальная плита, добела раскаленная, горячей, чем горящий ствол дерева? Не потому ли, что в стали на малом пространстве сосредоточено больше огня, проникающего каждую частицу металла, чем в дереве, которое, будучи ноздреватым, заключает в себе много пустоты; пустота же есть отсутствие бытия, потому она не может принять формы огня. Но, возразите вы мне, вы говорите о пустоте, как будто считаете ее существование доказанным, а именно об этом-то мы и спорим. Ну так я вам докажу ее существование, и хотя это так же трудно, как развязать гордиев узел, однако руки достаточно сильны, чтобы стать в этом случае Александром.

Пусть же ответит мне тот пошлый дурак, который думает, что он человек только потому, что ему было так сказано! Если предположить, что существует только одна материя, как я, кажется, достаточно убедительно это доказал, как же может быть, чтобы она по собственному желанию расширялась или сокращалась? Почему комок земли, все более и более сжимаясь, превратился в камень? Неужели же частицы этого камня проникли одна в другую так, что там, где торчит одна песчинка, там же, т. е. в той же точке, торчит и другая песчинка? Этого не может быть по самому существу материи, так как тела непроницаемы друг для друга. Чтобы это могло случиться, нужно, чтобы материя сжалась, если хотите, чтобы она сократилась и, таким образом, чтобы заполнилось то пустое пространство в ней самой, которое раньше было не заполнено.

Вы скажете: непонятно, чтобы в мире была пустота и чтобы мы сами отчасти состояли из пустоты. А почему же нет? Разве весь мир не окружен пустотой? Если вы признаете это, сознайтесь, что одинаково естественно предположить, что мир имеет пустоту в себе, как и вне и вокруг себя. Я предвижу, что вы меня спросите: почему вода, сжатая в сосуде в виде льда, разрывает этот сосуд, разве не для того, чтобы помешать образованию пустоты? Я же отвечу вам, что это происходит только потому, что воздух, который находится вверху и точно так же, как земля и вода, устремляется к центру, встречает на своем прямом пути пустую гостиницу и размещается в ней; если окажется, что поры этого сосуда, т. е. дороги, ведущие в пустующую комнату, слишком узки; слишком длинны или слишком искривлены, он разбивает сосуд, чтобы удовлетворить своему нетерпению и скорей добраться до жилья.

Не останавливаясь на всех их возражениях, я смею утверждать, что не будь пустоты, не было бы движения, иначе пришлось бы признать проницаемость тел. Смешно было бы думать, что когда муха крылом своим отталкивает частицу воздуха, эта частица отодвигает перед собой другую, эта другая – третью, так что в конце концов движение пальца мушиной ноги вызывает горб по ту сторону вселенной. Когда им уже нечего сказать, они прибегают к выводу о разрежении воздуха, но, говоря по чести, как может это быть, чтобы при разрежении тела, когда одна частица его отделяется от другой, между этими частицами не оставалось пустого пространства? Ведь иначе нужно бы было, чтобы отделившиеся друг от друга тела находились в одно и то же время на том же месте, где было и это третье тело, т. е. чтобы эти все три тела проникали друг друга. Я предвижу, что вы меня спросите: каким же образом возможно при помощи трубы, насоса или спринцовки заставить воду подниматься в направлении, противоположном ее естественному устремлению? Я вам отвечу, что она это делает поневоле; не страх пустоты заставляет ее свернуть с пути, но, соединившись незаметным образом с воздухом, она поднимается кверху вместе с тем воздухом, который ее охватывает.

Это вовсе не так трудно понять тому, кому известно тончайшее переплетение элементов и законченный круг, который они совершают. Если вы внимательно рассмотрите тот ил, который образуется от соединения земли и воды, вы увидите, что это уже не вода и не земля, но что это некоторый посредник при договоре между этими двумя враждующими сторонами. Ведь вода и воздух, ради того чтобы установить между собою мир, взаимно посылают друг другу туман, проникающий в самую сущность того и другого; воздух мирится с огнем при посредстве испарений, служащих между ними связью, объединяющих их».

Думаю, что он хотел продолжать свою речь, но нам принесли наш корм, и так как я был голоден, то я закрыл свои уши и открыл желудок для принятия тех яств, которые нам предлагали.

Помню, как-то в другой раз, когда мы философствовали, ибо ни тот ни другой из нас не любил вести разговор на низкие темы, он мне сказал: «Меня очень огорчает, когда я вижу, что ум такого высокого калибра, как ваш, заражен заблуждениями невежественной толпы. Так знайте же, что вопреки педанту Аристотелю, мнение которого повторяет вся Франция без различия классов, все есть во всем, т. е. в воде, например, есть огонь, в огне – вода; в воздухе есть земля, а в земле есть воздух. Хотя такие слова заставляют ученых таращить глаза, как солонки, однако легче это доказать, чем в этом убедить. Я прежде всего их спрошу, не родит ли вода рыбу, и если они будут это отрицать, я им скажу: выройте канаву, наполните ее из кувшина водой, которую пропустите сквозь сито для муки, чтобы оградить себя от возражений со стороны слепцов, и если через некоторое время в канаве не появится рыба, я готов выпить всю воду, которую туда вылили; если же рыба там окажется, в чем я не сомневаюсь, это будет убедительным доказательством того, что в воде есть соль и огонь. Найти после этого воду в огне уже нетрудное дело. Если даже выбрать форму огня, наиболее свободную от материи, как, например, комету, то и в этом огне все-таки будет много материи; ибо если бы то маслянистое вещество, которое порождает огонь, превращенное в серу жаром антиперистаза, зажигающего его, не встречало препятствий своему порыву со стороны влажной прохлады, умеряющей этот порыв и борющейся против него, комета сгорела бы в одно мгновение наподобие молнии. Дальше, что в земле есть воздух, они никак не могут отрицать, или же они никогда не слыхали о страшных содроганиях, которые потрясают горы в Сицилии. Кроме того, мы видим, что вся земля пориста, вплоть до песчинок, из которых она состоит. Однако никогда никто не утверждал, что эти поры заполнены пустотой, и вы легко согласитесь с тем, что воздух мог устроить себе там жилье. Мне остается доказать, что в воздухе есть земля. Но я не хочу даже давать себе этого труда, так как вы убеждаетесь в этом всякий раз, как на нашу голову падают легионы атомов, столь многочисленных, что в них теряется сама арифметика. Но перейдем от простых тел к сложным; примеры, относящиеся к самым обыденным предметам, помогут мне доказать вам, что во всем есть все и не так, чтобы одно тело превращалось в другое, как об этом щебечут ваши перипатетики[43], ибо я утверждаю им в лицо, что элементы смешиваются, разделяются и вновь смешиваются, так что то, что было сотворено мудрым создателем мира как вода, всегда остается водой; я не утверждаю, как они это делают, ни одного положения, которое я не мог бы доказать.

Итак, возьмите, пожалуйста, полено или какое-либо другое сгораемое вещество и зажгите его; когда оно запылает, ваши ученые скажут, что то, что было деревом, стало огнем. Я же утверждаю, что и тогда, когда все полено пылает, в нем не больше огня, чем до того, как к нему поднесли спичку, но что в нем все тот же огонь, который раньше заключался в нем в скрытом виде и которому мешали проявиться холод и влага; когда же на помощь этому огню пришло пламя, поднесенное со стороны, то он собрал все свои силы и направил их против того застоя, который его душил, и овладел пространством, занятым его врагом, – теперь уже нет ему препятствий и он торжествует над своим тюремщиком. Разве вы не видите, как из обоих концов полена выбегает вода, еще горячая и пылающая от только что выдержанного ею боя? Пламя, которое вы видите сверху, – это огонь, самый тончайший, более всего свободный от материи и потому скорей всего готовый вернуться на свое прежнее место. Он, впрочем, поднимается на некоторую высоту пирамиды, чтобы прорвать вплотную влажность воздуха, который ему сопротивляется; но так как огонь, по мере того как поднимается, все более и более освобождается от враждебных ему прежних своих хозяев, он наконец пускается в открытый путь, не встречая никаких препятствий; однако это легкомыслие часто является для него причиной нового заключения, ибо на своем одиноком пути он иногда заблуждается и попадает в облака. Если он встретит там еще много других огней, то они объединятся, чтобы вместе противостоять окружающим их испарениям, и тогда они разразятся громом и смерть невинных людей бывает последствием грозного гнева этих мертвых элементов. Если же, оцепенев от холода в средних поясах воздуха, он уже не будет иметь достаточно силы, чтобы защищаться, он отдаст себя во власть туче, которая вследствие своей тяжести должна упасть на землю и увлечь с собой своего пленника; тогда этот несчастный, заключенный в капле воды, может быть, очутится у подножия дуба, живительный огонь которого привлечет к себе бедного странника и пригласит его поселиться с ним; таким образом он возвратится к тому же состоянию, из которого вышел за несколько дней перед тем.

Но посмотрим теперь, какова судьба других элементов, из которых состоит это полено. Воздух возвращается на свое место, хотя он все еще смешан с парами, потому что огонь в гневе своем грубо смешал их. Он служит ветру раздувательным мехом, дает дыхание животным, наполняет пустоту, которую образует природа, и, может быть, окутанный в каплю росы, он будет впитан и переварен жаждущими влаги листьями того дерева, куда удалился наш огонь. Вода, которую пламя выгнало из этого ствола, поднятая теплом до небесного стола, падет вновь дождем на наш дуб, так же как и на другие деревья, а земля, обратившись в золу, исцеленная от бесплодия теплом кучи навоза, куда ее бросили, или же растительной солью какого-нибудь соседнего дерева, или же плодородною водою рек, может быть, тоже очутится около того же дуба, который притянет ее и превратит в часть своего целого.

Таким образом, все эти четыре элемента постигнет одинаковая судьба, и они возвращаются в то же состояние, из которого вышли за несколько дней перед тем. Ввиду этого можно сказать, что в человеке есть все что нужно, чтобы образовать дерево, а в дереве все что нужно, чтобы образовать человека. Наконец, таким образом, все есть во всем, но нам не хватает Прометея, который извлек бы из недр природы и сделал бы для нас осязательным то, что я называю первичным веществом».

Вот приблизительно те беседы, в которых мы проводили время, ибо у этого маленького испанца был привлекательный ум. Мы, однако, беседовали только по ночам, потому что с шести часов утра и до вечера нам мешала огромная толпа народа, которая приходила на нас смотреть. Некоторые бросали нам камни, другие орехи, третьи траву. Только и было разговоров, что о животных короля. Нас каждый день кормили в определенные часы, и король и королева часто брали на себя труд ощупывать мне живот, чтобы посмотреть, не наполняется ли он, ибо они сгорали желанием положить начало роду этих маленьких животных. Потому ли, что я был более внимателен к издаваемым ими звукам и к их гримасам, чем мой самец, но я раньше его научился понимать их язык и с грехом пополам его коверкал; вследствие этого на нас стали смотреть иначе, чем до тех пор, и тотчас же по всему королевству распространился слух, что появилось двое диких людей, меньшего роста, чем остальные, вследствие дурного питания, доставленного им природой, и передние ноги которых вследствие изъяна в семени отца были недостаточно сильны, чтобы они могли на них опираться. Это мнение стало распространяться и даже укрепляться, если бы этому не воспрепятствовали жрецы той страны; они говорили, что верить в то, что не только животные, но и чудовища принадлежат к той же породе, как и они, – это ужасающее нечестие. Было бы гораздо естественнее думать, прибавляли наименее страстные из них, что домашним животным, родившимся в нашей стране, дано участвовать в привилегиях, дарованных человеку, а следовательно, и в бессмертии, скорее, чем какому-то чудовищному зверю, который утверждает, что родился где-то на Луне. «А затем обратите внимание на то, какая разница между ними и нами. Мы ходим на четырех ногах, ибо бог не хотел доверить столь драгоценный сосуд менее устойчивому положению и побоялся, что если человек будет ходить иначе, с ним случится несчастие; вот почему он взял на себя труд утвердить его на четырех столбах, дабы он не мог упасть. Строением этих двух скотов он пренебрег и предоставил его игре природы, которая, не беспокоясь о возможной гибели такого ничтожества, утвердила его только на двух ногах».

«Даже птицы, – говорили они, – не так обделены, как обделены они, так как получили перья взамен слабости своих ног, для того чтобы взлететь на воздух, когда мы прогоним их от себя; тогда как природа, отняв две ноги у этих уродов, отняла у них возможность бежать, чтобы спастись от нашего правосудия.

Обратите также внимание на то, как у них голова обращена к небу. Ведь она так поставлена вследствие той скудости, с которой бог оделил их во всем, ибо это умоляющее их положение показывает, что они жалуются небу на своего создателя и умоляют его позволить им воспользоваться теми отбросами, которые остаются после нас. А посмотрите на нас, мы совсем другое дело: у нас голова склоняется книзу, чтобы мы могли созерцать те блага, которыми мы владеем, и еще потому, что на небе нет ничего, чему бы мы могли в нашем счастии завидовать».

Каждый день я слышал в своей конуре, как жрецы рассказывали эти басни или другие, им подобные; они так хорошо овладели умами населения по этому вопросу, что было постановлено считать меня в лучшем случае попугаем без перьев, и тех, кто уже был в этом убежден, они продолжали убеждать в том, что, как и у птицы, у меня только две ноги. Все это кончилось тем, что меня посадили в клетку по чрезвычайному приказу Верховного совета.

Ко мне ежедневно приходил птицелов королевы, на которого была возложена обязанность учить меня насвистывать, наподобие того как здесь учат снегирей; в клетке я был, по правде сказать, счастлив, потому что у меня не было недостатка в корме. Между тем, прислушиваясь к той чепухе, которую несли люди, приходившие на меня смотреть, и от которой у меня уши вяли, я научился говорить, как и они. Когда я достаточно напрактиковался и научился выражать на их языке большинство своих мыслей, я принялся им рассказывать всякие небылицы. В обществе только и было речи, что о прелести моих острот и о моем уме. Дело дошло до того, что жрецы были принуждены опубликовать декрет, по которому запрещалось верить, что у меня есть разум; в то же время был издан очень строгий приказ, относившийся одинаково ко всему населению без различия звания и положения, на основании которого все умные мои поступки должны были быть приписаны инстинкту.

Между тем вопрос о том, что же я в конце концов и как определить мою сущность, разделил город на две партии. Партия, стоявшая за меня, росла со дня на день, и наконец, несмотря на все анафемы, которыми жрецы старались устрашить народ, мои приверженцы стали требовать собрания штатов, чтобы разрешить этот религиозный спор. Долго не могли договориться относительно того, кто будет иметь право голоса, но третейский суд примирил враждующих, уравняв число заинтересованных лиц обеих сторон. Меня, трепещущего, отвели в зал суда, где со мной обращались так сурово, как только возможно себе представить. Экзаменаторы стали, между прочим, ставить мне вопросы по философии, я совершенно чистосердечно рассказал им то, чему научили меня мои учителя; но им не стоило ни времени, ни труда опровергнуть все это очень убедительными доводами. Когда я уже совершенно не знал, что им возражать, я прибегнул как к последнему оплоту к Аристотелю, однако его принципы так же мало помогли мне, как и софизмы, ибо они в двух словах раскрыли мне всю ложность их. Этот Аристотель, говорили мне, ученость которого вы так превозносите, очевидно, прилаживал свою философию к принципам, вместо того чтобы выводить принципы из философии; во всяком случае, он должен был бы прежде всего доказать, что его принципы более разумны, чем принципы других сект, о которых вы нам рассказывали. А потому пусть этот господин остается в покое. В конце концов они убедились, что ничего другого они от меня не услышат, как только то, что они не более учены, чем Аристотель, и что мне запрещено спорить против тех, кто отрицает его принципы, и единогласно вынесли решение, что я не человек, но, быть может, порода страуса, ввиду того, что, как и страус, я держу голову кверху, хожу на двух ногах; после этого птицелову было приказано вновь отнести меня в клетку. Я проводил там время довольно приятно, так как вполне усвоил их язык, и болтовней моей забавлялся весь двор, а прислужницы королевы, между прочим, всегда совали какие-нибудь остатки в мою корзину, та же из них, которая была милее других, прониклась ко мне любовью и приходила в величайший восторг, когда я, сидя в заключении, рассказывал ей о нравах и развлечениях людей нашего света, особенно же о наших колоколах и других музыкальных инструментах, она со слезами на глазах уверяла меня, что если когда-либо я буду иметь возможность полететь и вернуться в наш мир, она охотно последует за мной.

Однажды рано утром я был разбужен неожиданным шумом и увидел, что она постукивает по решетке моей клетки. «Радуйтесь, – сказала она, – вчера в совете было решено объявить войну великому королю.

Я надеюсь, что во время суматохи военных приготовлений и во время отсутствия нашего монарха и его подданных мне удастся устроить так, дабы вас спасти». «Как война? – прервал я ее. – Разве между королями вашего мира возникают такие же споры, как между нашими? Вот как! Так, пожалуйста, расскажите мне, как же они ведут войну». «Третейский суд, – отвечала она, – избранный с согласия обеих сторон, определяет время, которое предоставляется для вооружения, и время, назначенное для похода, а также число людей, которые должны участвовать в сражении, наконец, день и место боя, и все это с таким расчетом уравнения сил враждующих сторон, чтобы ни в той, ни в другой армии не было ни одного лишнего человека. Кроме того, все искалеченные солдаты с своей стороны набираются в отдельные роты. Приступая к бою, предводители принимают меры к тому, чтобы выставить искалеченных тоже против искалеченных, с другой стороны во главе великанов идут колоссы, во главе фехтовальщиков ловкачи, во главе доблестных отважные, во главе немощных слабые, во главе нездоровых больные, во главе крепких сильные, и если кому-нибудь вздумается ударить другого, а не указанного ему врага, он осуждается как трус, если только не будет доказано, что это произошло по ошибке. По окончании сражения подсчитывают раненых, убитых, пленных; что касается беглецов, то их не бывает; если потери обеих сторон равны, то бросают жребий и по вытянутой соломинке решают, кому объявить себя победителем.

Но даже в том случае, если одно государство разобьет своего противника в честном бою, это ничего еще не значит, ибо есть еще другие, более многочисленные армии ученых и умных людей и от диспутов между ними окончательно зависит торжество или порабощение государств.

Один ученый противоставится другому ученому, один умный человек-другому умному человеку, один рассудительный человек – другому. Впрочем, торжество одного государства над другим в этой области считается за три победы, одержанные открытой силой. После провозглашения победителей собрание закрывается и народ-победитель избирает своим королем или своего собственного короля, или короля своих врагов».

Я не мог не рассмеяться этому совестливому способу вести войну; и в пример гораздо более сильной политики я стал приводить обычай государств нашей Европы, где монарх тщательно заботится о том, чтобы не упустить ни малейшего из своих преимуществ для достижения победы; и вот как она мне отвечала:

«Скажите мне, пожалуйста, не ссылаются ли ваши короли на свое право, когда вооружают свою военную силу?» «Конечно, – отвечал я, – а также и на правоту своего дела». «Почему же они не изберут третейский суд, которому доверяют и который мог бы их примирить? Если же окажется, что права этих королей равны, почему они не поставят город или провинцию, о которой спорят, на ставку случайного хода игры в пикет? Между тем они допускают, что пробиваются головы четырем миллионам людей, которые стоят гораздо больше, чем они, в то время как сами сидят у себя в кабинетах, посмеиваются, рассуждая об обстоятельствах, при которых происходит избиение этих простаков; однако не следует мне порицать доблесть ваших добрых собратьев; надо же им умирать за родину. Дело такое важное: быть вассалом короля, который носит широкий воротник, или того, который носит брыжи».

«Но зачем вам нужны все эти осложнения в ведении сражения? Не достаточно ли того, чтобы в армиях было одинаковое количество людей?» «Вы рассуждаете очень необдуманно, – отвечала она. – Можете ли вы, победив своего врага в поле один на один, по чести сказать, что вы победили его в честном бою, если на вас была броня, а на нем нет, если он был вооружен только кинжалом, а вы шпагой, наконец, если у него была только одна рука, а у вас две? В то же время со всем тем равенством, которое вы предписываете вашим гладиаторам, они никогда не бывают равны в бою; один высокого, другой маленького роста; один ловок, другой никогда не держал в руках шпаги; один силен, другой слаб, и хотя бы даже между ними не было неравенства в этих отношениях и один был бы так же силен и так же ловок, как и другой, все же они никогда не будут равны, ибо один из них может быть храбрей другого хотя бы потому, что эта скотина не признает опасности, потому что он желчен, потому что в нем сильней играет кровь, потому что сердце у него более крепкое, одним словом, потому что он обладает всеми теми качествами, которые создают храбрость, как будто это не такое же орудие, как шпага, которой нет у врага. И вот он осмеливается без оглядки броситься на него, пугает его и отнимает жизнь у этого несчастного, который предвидит опасность, пыл которого заглушен его жиром и сердце которого слишком обширно, чтобы собрать воедино дух, необходимый для того, чтобы пробить лед, именуемый трусостью. Вы хвалите этого человека за то, что он убил своего врага, одержав над ним победу, и, восхваляя его храбрость, вы хвалите его за противоестественный грех, ибо его отвага ведет к разрушению.

По этом поводу я вам скажу, что несколько лет тому назад военному совету было сделано замечание и предъявлено требование ввести для сражений регламент более добросовестный и более тщательно обдуманный. Философ, который по этому поводу высказывал свое мнение, говорил так:

«Вы воображаете, господа, что уравняли преимущества вражеских сторон, когда выбрали обоих противников рослыми, проворными и храбрыми; но этого недостаточно для того, чтобы победить, нужны еще ловкость, сила и счастье. Если один из противников побеждает ловкостью, это значит, что он ударил своего врага туда, куда тот не ожидал, или скорей, чем можно было ожидать; или же, делая вид, что он нападает с одной стороны, он ударил его с другой; все это значит хитрить, обманывать, изменять, а обман и измена не достойны поистине благородного человека. Если человек восторжествовал над своим врагом благодаря своей силе, будете ли вы считать, что его враг побежден, раз над ним произведено было насилие? Конечно, нет, точно так же как вы не скажете, что человек был побежден, если на него свалилась гора и он не мог одержать над ней победы. Точно так же и нельзя сказать, что и этого человека одолел враг, потому что он в эту минуту не был в таком состоянии, что мог противостоять напору своего противника.

Если тот случайно поверг во прах своего врага, приходится восхвалять судьбу, а не его, он сам тут ни при чем; наконец, побежденный не более достоин порицания, чем игрок в кости, который сам выкидывает семнадцать очков, тогда как его противник выкидывает восемнадцать».

Они признали, что он прав, но считали в то же время, что человеческому разумению, по-видимому, нет возможности внести в это дело полную справедливость и что лучше мириться с одним небольшим злом, чем терпеть сотню других, более значительных».

На этот раз она больше со мной не разговаривала, потому что боялась, как бы ее не застали вдвоем со мной так рано поутру. Не то чтобы в этой стране нецеломудренность считалась преступлением, наоборот, за исключением осужденных преступников, всякий мужчина имеет здесь власть над всякой женщиной, точно так же как всякая женщина может призвать к суду мужчину, который бы отказался от нее. Но она не решалась открыто посещать меня, потому что в последнем заседании Совета было высказано мнение, что главным образом женщины всюду кричат, что я человек, чтобы прикрыть под этим предлогом страстное свое желание соединиться со скотом и без стыда совершить со мной противоестественное преступление. Ввиду этого я ее долго не видел и не только ее, но ни одну из других женщин.

Однако, по-видимому, кто-то продолжал подогревать споры, касающиеся определения сущности моего существа, ибо в то время, когда я уже стал думать только о том, чтобы умереть в своей клетке, за мной еще раз прислали, чтобы сделать мне допрос. В присутствии множества придворных мне ставили вопросы, касающиеся физики, и мои ответы, поскольку я мог судить, не удовлетворили никого из них, ибо председательствующий очень внушительным тоном стал высказывать мне свою точку зрения на строение мира; его мысли показались мне остроумными, пока он не коснулся вопроса о начале мира, который он считал вечным и находил, что его философия гораздо более разумна, чем наша. Но как только я услышал, что он утверждает идею, столь противоречащую тому, чему учит нас вера, я его спросил, что он может противопоставить авторитету такого великого патриарха, как Моисей, который определенно сказал, что бог создал мир в шесть дней. В ответ на это этот невежда только рассмеялся, тогда я не выдержал и сказал ему, что если до того дошло, то я опять начну верить, что их мир не больше как луна. «Но, – сказали они все, – вы же видите на ней землю, реки, моря; что же все это может быть?» «Это ничего не значит, – отвечал я. – Аристотель утверждает, что это только Луна; если бы вы стали это опровергать в тех школах, где я учился, вас бы освистали». Тут они разразились громким смехом. Нечего и говорить, что это произошло от их невежества, тем не менее меня отвели в мою клетку. Когда жрецы узнали, что я смею говорить, что та Луна, откуда я явился, есть мир, а их мир только Луна, они увидели в этих словах достаточно справедливый предлог, чтобы присудить меня к воде: это их способ истреблять безбожников. С этой целью они в полном составе подали жалобу королю; он обещал им правый суд и приказал вновь посадить меня на скамью подсудимых. И вот в третий раз меня вывели из клетки. Слово взял старейший из жрецов, который стал меня обвинять. Я совершенно не помню его речи, так как я был слишком испуган, чтобы по порядку воспринимать звуки его голоса, а также и потому, что для произнесения этой речи он пользовался инструментом, шум которого меня оглушал: это была труба, которую он выбрал нарочно для того, чтобы этими мощными воинственными звуками возбудить страсти и настроить судей на казнь, вызывая в них чувства, которые помешали бы рассудку исполнить свое дело, подобно тому, как это происходит в наших войсках, где трубные звуки и барабанный бой мешают солдатам размышлять о значении своей жизни. Когда старейший кончил говорить, я встал, чтобы произнести речь в свою защиту, но был избавлен от этого происшествием, которое я вам сейчас расскажу. Едва я успел открыть рот, как человек, с большим трудом пробравшийся сквозь толпу, пал к ногам короля и долго лежал на спине перед ним. Этот образ действий меня не удивил, ибо я знал, что они принимают эту позу тогда, когда хотят говорить публично. Я вложил в ножны свою собственную речь, и вот та, которую мы услышали от него:

«Судьи праведные, выслушайте меня! Вы не можете осудить этого человека, эту обезьяну или этого попугая за то, что он говорил, будто Луна – это тот мир, откуда он явился; ибо если он человек и если бы он даже не явился с Луны, раз человек вообще свободен, не свободен ли он также воображать себе, что ему вздумается? Как? Разве вы можете его заставить видеть то, что вы видите? Вы можете его заставить говорить, что Луна не мир, но он все-таки этому не поверит; ибо для того, чтобы он мог чему-нибудь поверить, нужно, чтобы его воображению представились некоторые доводы, и больше доводов за, чем против; и если вы не доставите ему таких правдоподобных доводов, или если они сами по себе не придут ему в голову, он хотя и скажет вам, что верит вам, однако это не значит, что он действительно поверит.

Теперь я докажу вам, что он не должен быть осужден, если вы отнесете его к категории зверей. Ибо, предположив, что он животное, лишенное разума, было ли бы с вашей стороны разумно обвинить его за то, что он согрешил против разума? Он говорит, что Луна это мир; но ведь животные действуют только по инстинкту, которым одарила его природа. Следовательно, через него говорит природа, а не он сам. Было бы крайне смешно думать, что эта мудрая природа, которая сотворила мир и Луну, не знает, что такое она сама, и что вы, которые свои знания имеете от нее, понимаете что-либо лучше, чем она сама. Но если бы даже страсть заставила вас отказаться от основных ваших убеждений и вы бы предположили, что природа не руководит животными, вы по край ней мере должны были бы покраснеть от стыда за те страхи, которые вам причиняют причуды этого животного. Действительно, господа, если бы вы встретили человека зрелого возраста, который следил бы за порядком в муравейнике, исполнял там роль полицейского, то давая пощечину муравью, который свалил свою ношу, то сажая в тюрьму того, который похитил хлебное зерно у своего соседа, то отдавая под суд того, кто покинул свои яйца, не сочли ли бы вы такого человека безумцем за то, что он заботится о вещах, стоящих настолько ниже его, и за то, что он хочет подчинить разумным требованиям животных, разумом не обладающих. Чем же, почтенное собрание, можете вы оправдать интерес, который в вас возбуждают причуды этого маленького животного? Судьи праведные, я сказал».

Как только он произнес эти слова, громкие и мелодические аплодисменты наполнили залу. После того в течение очень долгого времени обсуждались мнения присутствующих; наконец король вынес такое постановление: отныне я буду почитаться человеком, как таковому мне будет предоставлена свобода, и казнь посредством потопления будет заменена позорным наказанием (ибо в этой стране нет почетных наказаний). Это наказание должно было состоять в публичном покаянии с моей стороны; я должен был отречься от того, что когда-либо утверждал, что Луна есть мир, ввиду той смуты, которую это новшество могло внести в слабые умы. После того как был вынесен этот приговор, меня вывели из дворца; ради большего позора меня облекли в роскошную одежду, возвели на высокое седалище великолепной колесницы; колесницу везли четыре принца, на которых надели ярмо, и вот что заставили меня провозгласить на всех перекрестках города.

«Народ, объявляю тебе, что эта Луна не Луна, а мир; что этот мир не мир, а Луна, вот во что ты должен веровать по воле жрецов». После того как я прокричал это на пяти главных площадях города, я увидел своего адвоката, который протягивал мне руки, чтобы помочь мне сойти с колесницы. Я был очень удивлен, когда, вглядевшись в него, узнал в нем своего демона. Целый час мы обнимались. «Пойдемте же ко мне, – сказал он, – ибо если вы вернетесь ко двору после постыдного наказания, на вас посмотрят косо. Впрочем, я должен вам сказать, что вы продолжали бы жить среди обезьян, как вы, так и испанец, ваш товарищ, если бы я всюду не расхваливал во всеуслышание остроту и силу вашего ума и не добивался бы в вашу пользу покровительства знатных против пророков». Мы уже подходили к его жилищу, а я все еще продолжал изливать ему свою благодарность. До самого ужина он мне рассказывал о тех пружинах, которые он пустил в ход, чтобы заставить жрецов выслушать его, несмотря на все доводы, которыми они обольщали народ. Мы сидели перед пылающим огнем, так как время года было холодное, и он, вероятно, хотел продолжать рассказ о том, что он сделал, пока я его не видел, но нам пришли сказать, что ужин готов; тут он мне сообщил, что пригласил на следующий вечер двух профессоров из академии этого города, которые и должны были ужинать с нами. «Я наведу их на разговор о той философии, которую они преподают в этом мире, – прибавил он. – Вы, кстати, увидите сына моего хозяина. Этот молодой человек так умен, что я не встречал ему равного, он был бы вторым Сократом, если бы умел пользоваться своими знаниями и не топил бы в пороке те дары, которыми господь бог его непрестанно осыпает, и не прикидывался бы безбожником из какого-то тщеславия и желания прослыть умным человеком. Я поселился здесь, чтобы пользоваться всяким удобным случаем на него воздействовать».