91779.fb2 Искатель утраченного тысячелетия - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Искатель утраченного тысячелетия - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Часть втораяПОТЕРЯННАЯ МЕЛОДИЯ

ПЕРВОЕ ПИСЬМО ДОКТОРА ОЗЕРОВА ПРОФЕССОРУ СМЫСЛОВУ

14 так, я прочел первый попавшийся листок. Взялся за другой и сразу увидел: листки перепутаны. Не мудрено: верно, очень торопливо пихали их в огонь проворные руки мамаши и дядюшки Тани Бобылевой в Шелковке!

Я стал осторожно разбирать листки. Одни обгорели но краям – огонь русской печки едва лизнул их; другие по коробились, почернели и ломались при первом прикоснове нии.

Терпеливо подбирал я эти драгоценные нолуистлевшие листки. И вот прочитал:

«Дорогой мой друг и коллега

Степан Иванович!

Жду твоего врачебного и товарищеского совета.

Мне, как тюремному врачу, надлежит обосновать медицинское заключение о действительной душевной болезни политического преступника Веригина, по образованию медика, обвиняемого в действиях, направленных к возмущению в народе и в войсках. Для меня, как эксперта, его болезнь столь же бесспорна, сколь бесспорен для суда факт свершения тяжкого государственного преступления оным человеком.

Твой Николай Озеров.

Прилагаю запись моей первой беседы с Веригиным.

Я пришел в тюремную камеру, чтоб освидетельствовать Веригина по поводу его вменяемости и дать экспертное заключение.

Арестант встретил меня вопросительным взглядом. Я отрекомендовался и спросил, как его здоровье.

– Дважды два… дважды два… Произнесите, доктор, произнесите же только эти два слова, – неожиданно, но очень настойчиво сказал Веригин, не ответив на мой вопрос. – Итак, дважды два? – повторил он. Взгляд заключенного сделался насмешливо-выжидательным.

– Хорошо, хорошо господин Веригин, – поспешно сказал я. – Сейчас произнесу эти два слова. Но, пожалуйста, напомните мне, какой сегодня день?

– А-а… Вы вот о чем! Чаадаева объявили безумцем… И Чацкого, конечно, сочли сумасшедшим… Так вы, доктор, по поручению начальства пришли ко мне в камеру, чтоб проверить, в своем ли я уме. Не так ли? – Ясная, веселая улыбка преобразила лицо Веригина. – Извольте! Отвечу на ваш вопрос. Сегодня среда. 15 июля 1858 года. По святцам это день святого равноапостольного князя Владимира, а попросту – именины. Что? Удовлетворены? Верно?

– Верно.

– Ну, а теперь, доктор, повторите за мной: дважды два.

– Что ж, извольте. Дважды два…

– Стоп! Довольно, доктор, сознайтесь: чуть вы произнесете эти два слова – «дважды два», – как тут же в голове возникло и третье слово: четыре.

– Ну что же? Где дважды два, там и четыре. Но не понимаю, к чему вы клоните.

– А вот к чему: чуть подумал «дважды два», как готово слово «четыре». Слово «низ» тотчас же вызывает в сознании людей слово «верх», при слове «свет» немедленно появляется слово «тьма», слово «да» сейчас же родит слово «нет», «день» – «ночь». Их много, таких непременных слов. А вот на слово «жизнь» тотчас у всех людей на свете мысленно возникает слово «смерть».

– Да, господин Веригин, где жизнь, там и смерть. Жизнь кончается смертью.

– Обязательно? Навсегда?

– Как дважды два – четыре.

– Так нет же! Настанет время, и наши потомки будут вспоминать нас и жалеть, что наш век был так короток и они не смогли увидеть нас.

– Вы хотите сказать…

– Я понял, как распорядиться со смертью.

– Так расскажите.

– Амеба не знает трупа, – медленно начал Веригин. – Она бессмертна. Один ученый подсчитал: от одной особи ресничной инфузории тысячу триста восемьдесят четыре поколения. Ну и прекратил счет. А человеку отпущено семьдесят, самое большее – сто лет. Природа «даровала» человеку разум, ассоциации, волю, но укоротила жизнь.

– Теперь ответьте мне на два вопроса, – сказал я. – Первый вопрос: вы хотите, чтоб человек жил вечно? Ищете бессмертие?

– О нет! – живо отозвался Веригин. – Вечно живут только боги, выдуманные людьми. А я… я ищу (и найду) то тысячелетие, что природа отобрала от человека. Счет веду на тысячу лет.

Почему на тысячу, а не на миллионы… миллиарды?

– А потому, что в природе есть такой счет. Вот секвойя: часы жизни этого дерева природа завела даже не на одну тысячу лет. Ну, это особый разговор.

– Теперь, коллега Веригин, второй вопрос: как вы думаете даровать человеку тысячелетнюю жизнь?

– Исхожу вот из чего. Вы врач, и я врач. Видим – человек болен. А что такое болезнь? Это значит – упала, ослабела энергия сопротивления организма какому-то внешнему или внутреннему воздействию. Но вот человек умирает. Значит, он износился, источник энергии прекратился. Энергия иссякла. А я нашел то необходимое, чтоб восстановить эти живые единицы, этот источник энергии.

– Так-то так, – говорю я, – но все это теория, а на практике как? Чем думаете вы отменить закон бытия?

– В то утро, 15 июля 1855 года, на моих глазах произошло событие. И событие это подсказало мне мою догадку.

– Как отодвинуть смерть на тысячелетие?

– Да. Так. Только вся беда в том, что…

Тут вошел унтер и доложил, что арестанта вызывает следователь.

На этом беседа оборвалась».

ВТОРОЕ ПИСЬМО ДОКТОРА ОЗЕРОВА

«Дорогой Степан Иванович!

Душевно признателен тебе за дружескую готовность помочь мне в моем ответственном казусе.

Следуя просьбе твоей, спешу выслать тебе в самой точной форме описание обстановки жизни больного политического преступника Веригина. Фамилия, имя, отчество. Веригин Дмитрий Дмитриевич. Родители (вопрос наследственности). Воспитание Д. Д. Веригина. Какие способности преобладали у Веригина в раннем детстве? Кого из деятелей наука Веригин считал для себя образцовыми? Какой писатель или поэт был у него самым любимым? Почему? Где Веригин учился? Отец – врач. Мать – дочь инженера-путейца. Никаких отклонений от душевной нормы ни по отцовской линии, ни по материнской не наблюдалось. Родители Веригина, воспитывая в ребенке натуралиста, развивали в нем жажду познания природы и дар удивления перед ее тайнами. «Удивиться – открыть – победить» – вот таков был завет родителей сыну. Естественные и математические. Отца ботаники Теофраста и великого хирурга Николая Ивановича Пирогова. Пушкин. Овидий. Считает, что Пушкин многообразен, как природа в ее вечной изменчивости. Овидия признал своим за его «Метаморфозы», за поэтические образцы бесконечных видоизменений. Сначала дома. Отец преподавал ему математику и занимался с ним Энтомологией по Реомюру. Мать учила его языкам и музыке. Даже была уверена, что из него выйдет композитор. Он сдал экстерном за курс гимназии. А после занимался на медицинском и слушал лекции. Окончил ли университет? Что делал после университета? А после Севастополя? Почему задержан и отдан под суд. На физико-математическом факультете университета в Москве. После сдачи всех экзаменов, получив диплом врача-хирурга, покинул университет. Севастопольская кампания. Там под руководством Пирогова приступил к операциям. Врачевал в одном из уездов Российской империи. После войны бывал за границей. В Лондоне встречался с Герценом и Огаревым. Огарев был ему ближе, чем Герцен. К тому же с Огаревым он был знаком, был дружен еще в университете. Однако от Герцена получал прокламации и воззвания. Прибыв в Россию, стал распространять эту литературу в казармах среди офицеров. Но кто-то выдал его полиции.

Конечно же, дорогой Степан Иванович, я врач, а но следователь – и не напрямик задавал вопросы подсудимому. Этот «материал», извлеченный из моих бесед с Веригиным, я представил в виде вопросов и ответов только для твоего удобства и в целях лучшего понимания сути дела, чтоб тебе виднее была больная точка его души.

Продолжаю запись моей беседы с Веригиным.

– Так вот, Дмитрий Дмитриевич, расскажите мне о вашей догадке, – начал я. – Как она выглядит?

– Она связана с ростом цветка под мелодию моей флейты.

«Похоже, он заговаривается. Плохо дело!» – подумал яу но переспросил:

– Как вы сказали? Цветок рос под мелодию?

Веригин как-то замялся. Смутился. Лицо его стяло задумчивым.

– Это длинная история, доктор, но я вижу, что вы не торопитесь. Пожалуй, я все-таки попробую. Когда в детстве я с отцом ходил по полям и лесам, отец много говорил мне о растениях. О том, что они наши друзья и помощники. «Не было бы растений – не было бы кислорода, – говорил он. – А лекарства? Большинство их приготовляется из трав, плодов, листьев». Мой отец был убежден, что в растительном мире есть средство от всех болезней – туберкулеза, рака, проказы, чумы…

Мать поддерживала отца, но шла еще дальше. Она уверяла, что растения чувствуют ласку и отвечают на нее – их листья делаются крупнее, цветы ярче. «Они мне улыбаются», – говорила мама. Отец смеялся.

Мне было лет одиннадцать, когда мы с отцом пошли на охоту. Присели отдохнуть на краю болота. Отец показал мне растение, которое поедает насекомых, – росянку. Впервые узнал я о хищных растениях. Меня это поразило. Я поверил во всеобъемлемость растений, в их могущество, в их родство со всей природой, а значит, и с нами. Моя мать умерла, когда я еще не закончил курс наук в университете. Я очень любил свою мать, и ее преждевременная смерть меня потрясла. Вероятно, в это время у меня и появилась мечта о продлении жизни человека.

Веригин замолчал, прикрыв глаза рукой.

Я тихо вышел из камеры».

ТРЕТЬЕ И ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ ПИСЬМО ДОКТОРА ОЗЕРОВА

«Назавтра я опять посетил Веригина.

– Вы, кажется, еще что-то хотели поведать мне, Дмитрий Дмитриевич?

На лицо Веригина набежала тень:

– Вы правы, доктор. Я еще не все рассказал вам. Только вот не знаю, стоит ли говорить. Я и сам в это и верю, и не верю. Часто после бессонной ночи в хирургическом бараке я под утро приходил на берег моря. Туда, где на самом обрыве росли сосна и три куста иван-чая,

Веригин умолк. Словно забыл обо мне.

– Что же дальше? – тихо спросил я.

– Так вот, – встрепенулся он, – я часто приходил к этому обрыву. И знаете, доктор, со мной всегда была вот эта маленькая флейта. И я, чтобы передохнуть, играл одну любимую мелодию. Я сам ее сочинил. Я играл, и казалось мне, что я не один, что кусты иван-чая прислушиваются к моей мелодии. И больше того – однажды мне показалось, что (поверьте, доктор!) какому кусту чаще играешь, тот лучше растет. Поднимается выше других. Да, да… словно слушает и под мелодию растет. Поверьте мне: не один и не два раза я приходил к этим трем кустам иванчая.

– Кипрей? Обыкновенный кипрей?

– Да. Кипрей. Или иван-чай.

– И растет под мелодию?

– Именно. И чуть мне это показалось, я решил проверить. Стал приносить линейку. Вбил палочки около каждого куста, стал на них делать пометки. Зарубки. Выбрал один куст. Поиграю – измерю. И на палочке отмечаю. Опять поиграю. И вижу – растет. Чуть ли не на глазах. Опережает остальных. Понимаете?

Я развел руками.

– Я и сам не верил, – тихо продолжал Веригин. – Но вот… убедился. А понять ничего не мог.

– Это и есть ваше открытие?

– В то памятное утро, 15 июля 1855 года, в тот самый час я (в который раз!) увидел: не только растет куст иванчая, которому я играл, но на глазах моих начинают развертываться лепестки его лилово-красных цветков. И сразу же мне пришла в голову…

– Эта догадка, которая должна отодвинуть смерть на тысячелетие?

– Да! Вы угадали, доктор! – воскликнул Веригин.

– Так в чем же состоит эта догадка?

Веригин горестно всплеснул руками:

– Тут удар пушки… контузия… я очутился в госпитале.

– Так что же? – добивался я.

– Не знаю, доктор, что и сказать.

– Забыли?

Веригин молчал, стиснув руки.

– А когда вы выздоровели… вы приходили к кусту? Играли?

– Приходить-то приходил, но мелодию я забыл. Контузия отняла.

– Так что же? Чуть вспомните мелодию – вспомните и свое открытие, как укротить смерть?

– Хочу верить, что так и будет. Только бы вспомнить!

– Флейта при вас. Так вот. Сейчас принесут цветок. В горшке. А вы заиграете. Посмотрим: будет цветок расти?

– Нет, нет! Не надо, доктор. Смешное дело! Я ведь уже говорил вам – я пробовал. Много раз. До контузии. И после. Разные мелодии – это не то. Цветы их не любят. А вот ту, единственную, которую эти цветы понимали, ее-то я и забыл.

Веригин покраснел. Взгляд его стал раздраженным и нетерпеливым.

«Ага! Он явно устал. Перенапряжение», – подумал я.

– Да! Забыл! – почти крикнул Веригин. – Контузия проклятая! Та единственная мелодия вылетела из памяти. Напрочь. Вот и все. И все. И не хочу об этом больше думать.

Но Веригин вдруг качнулся, прижав ладони к вискам:

– Мои записи… вычисления… понимаете? И все… все останется в судебном архиве. Немыслимо!

С невольным сожалением смотрел я на Веригина. Он поймал мой взгляд. Выпрямился.

– Доктор! – схватил он меня за руку. – Не сострадайте мне! Об опасностях для себя я не думаю. Верьте мне: не я, так другой споет об этом лучше! Но стрелки часов природы будут передвинуты! Тысячу лет будет жить человек… вечно юный.

Мы расстались. Уже за стенами тюрьмы я с горечью говорил себе:

«Забытый мотив… передвинуть часы природы… цветок… флейта. Душевнобольной человек!»

Вот она, жизнь человеческая!

С нетерпением жду твоего совета, дорогой Иван Степанович, как лучше на суде оградить больного человека от нависшей над ним судебной расправы.

Твой Николай».

ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ ПИСЬМО ТЮРЕМНОГО ВРАЧА НИКОЛАЯ ЕВГЕНЬЕВИЧА ОЗЕРОВА ИЗ МОСКВЫ ПРОФЕССОРУ СТЕПАНУ ИВАНОВИЧУ СМЫСЛОВУ В ПЕТЕРБУРГ

«Дорогой друг и коллега Степан Иванович!

Суд свершился. Все пропало! Хожу как потерянный.

Подсудимый сам на судебном заседании резко отверг мое медицинское заключение.

– Я избрал свой путь! С него не сверну. Легенда об Икаре – только легенда, – говорил подсудимый. – Но человек больше легенды, мифа, которые он сам же создал. Так что же! Поиски, направленные к раскрытию тайн жизни и смерти, делают сумасшедшие?! Не посчитаете же вы безумцем, сумасшедшим, душевнобольным замечательного инженера, гениального живописца Леонардо да Винчи – ведь он через сотню-другую лет после алхимиков пытался преодолеть земное притяжение, создать механический летательный аппарат. Свои наблюдения над полетом птиц он связал с математикой и с механикой. Сначала легенды, затем алхимики, и вот уже в мир приходит Леонардо со своими расчетами, с наукой. И предсказывает человеку: ты будешь летать лучше птицы! Что бы со мной ни случилось, я буду бороться за свой поиск. Это мой долг перед собой, перед народом, перед человечеством.

Была еще врачебная экспертиза. Но и она отвергла мое заключение.

Короче говоря, в приговоре прочли: «Двенадцать лет ссылки». Не мог я удержаться от слез, слушая приговор.

Вот и не знаю, как вернуться мне к моей будничной медицинской работе – лечение болезней, лекарство, выслушивание жалоб арестантов, доклады начальству, – как сызнова войти в привычную колею жизни. Словно какой-то праздничный магнетизм, исходящий от Веригина, призывает меня…

Крепко обнимаю. Твой Ник. Озеров».

РАПОРТ И ДОНОС

Продолжаю разбирать листы. Терпение… терпение… А что на этом обгоревшем, измятом клочке? Что такое?

Через весь листок поставлена наискось размашистая запись:

«Начальнику канцелярии по особым делам:

1. Веригина не считать в живых.

2. Дело прекратить. Направить в архив».

(Подпись с росчерком.)

«Веригина не считать в живых»?! Что это значит? Гляжу на другой, покрытый пятнами листок, читаю… не могу поверить:

«Приложение к делу о государственном преступнике Веригине Дмитрии Дмитриевиче, осужденном на 12 лет ссылки, согласно статье… Уложения о наказаниях… жандармов Макарова Агафона Семенова и Лугового Ефрема Иванова.

РАПОРТ

Настоящим рапортуем о пропаже и гибели в пургу за селом Скоблики М-ской губернии и уезда преступника Веригина Дмитрия Дмитриевича. И мы, конвоиры Макаров Агафон и Луговой Ефрем, в этом присягаем…

Как въехали мыеюд вечер в село Скоблики, напоили там коней. А потом поехали дальше, чтобы ночевать в селе Дюжево, что стоит от села Скоблики в десяти верстах. Проехав овраг за селом Скоблики, стали видеть, что ветер поднялся и снег пошел. Коням и ямщику было невмочь ехать дальше, поскольку ветер в аккурат лепил им снегом в глаза. Поворотили назад в Скоблики, чтоб там ночевать. Однако же арестанта держали меж собой, как положено. Пурга разошлась, кони оступились с дороги и провалились в снег. Пристяжная постромки порвала, супонь у коренника развязалась, возок в овраг опрокинулся. И пришла беда в том, что коренной как с места рванул, так возок бить стал его по задним ногам. Коренной и понес этот возок. А нас из возка вывалило и в разные стороны разбросало. Ямщик, видно, в село Скоблики побег, куда, наверно, направление имели кони с возком. Мы один другого кликали в темноте и в пурге и едва дозвались и сошлись. А на наш крик преступник будто из оврага и темноты едва слышно сначала отзывался. Крикнул раз и другой. И замолчал. Мы на его голос пошли было. И не нашли. Выходит, что его уж совсем занесло. В ту пору пурга унялась немного, а мороз все крепчал. И сами мы стали замерзать. Добрались едва до села. Стучали мы в окна, чтоб народ преступника искал. Но сделать сие можно стало, только как светлеть начало. И то еще мороз не отпускал. А снегу намело за ночь так, что овраг, где опрокинулся возок, перестал быть оврагом. Доверху снегу намело. Мужики села Скобликово рыли и пересыпали снег, а преступника не обнаружили.

Доказательство о пропаже и гибели оного Веригина будет обнаружено весною. Как снег сойдет, его труп обнаружится. А мы в том, что все так случилось, присягаем и подписываемся. Вместе с нами эту гибель заверяют понятые села Скоблики, в чем и они подписываются, и другие, которые неграмотные, кресты под сей бумагой поставили.

1858 год, декабря месяца 18… дня».

(Подписи.)

Погиб! Веригин погиб под снегом. В пургу. Я нехотя перебираю ворох непрочитанных листков.

Но что это? Знакомый почерк с завитушками. Почерк доносчика Зимовейкина. Читаю.

Вот так так! По рапорту жандармов Веригин погиб, а по доносу Зимовейкина он бежал.

Как же так?

Перечитываю еще раз.

«Ваше Превосходительство!

Бежал! Он, злодей Веригин, бежал! До места не доехавши – и уже бежал. Вот лиходей-то! Мы, верноподданные, жизнь, труд отдаем, стараемся, в беспокойстве пребываем, мучаемся денно и нощно, чтоб их, преступников, крамольников, возмутителей спокойствия царского, ловить, в места не столь отдаленные водворять, а они, видите ли, бегут себе и бегут: игру в кошки-мышки с нами затевают.

Но я, Ваше Превосходительство, ради Трона и ради Высокого Вашего дела опять постараюсь и помогу его, злодея, задержать. Можете не беспокоиться; и труд и усердие мои Вам, Ваше Превосходительство, известны. А каторжник наш беглый не иначе, как в Москве объявится. Ведь у него, у этого Веригина, дела крамольные все в нашей Москве делаются, да и дружба вечная с профессором Порошиным, и амуры с его дочкой Наташкой. А я, Зимовейкин, всегда тут как тут. Обхождение мое с людьми – деликатное. Так что не уйдет от нас злодей.

Уж я Вам, Ваше Превосходительство, докладывал, что давно наблюдения имею за профессором Порошиным, что живет в моем отдельном домике в Малом Кисельном переулке. И я уже снова натянулся, как лук, в Ваших руках и готов жизнь отдать ради поимки злодея. Не уйдет он от нас! Видит бог, не уйдет.

И по-прежнему ожидаю доверенного лица Вашего с приходом в любой день в пять часов пополудни в пивную Чашкина. Остаюсь покорный слуга Вашего Превосходительства

Терентий Зимовейкин».

КОЖАНЫЙ МЕШОЧЕК

«В редакцию журнала „Бюллетень естествознания и фантастики“

Уважаемая редакция!

Направляю вам продолжение истории о неизвестном искателе «XIX века Веригине, а именно: письма тюремного врача, рапорт жандармов и отрывки доносов мелкого соглядатая Зимовейкина. Остальные десятка полтора листков так обгорели и износились, что мне после тщательной подборки их в должной последовательности пришлось внести нужные поправки и дополнения.

Получился несколько неожиданный рассказ Веригина о кожаном мешке, где хранился адрес Атлантиды. Рассказу я предпослал уцелевший листок с письмом, обращенным к Наташе Порошиной, а после рассказа прошу поместить последние материалы – доносы вездесущего Зимовейкина.

Уважающий вас

Г. Нестеров».

Письмо Веригина Наташе Порошиной

«Я здесь, Наташа! В Москве! На свободе.

До места назначения им не удалось меня доставить.

Это письмо я посылаю тебе через те же верные руки. Прочти сама, дай прочесть твоему отцу, Александру Сергеевичу. И, как всегда, потом сожги.

В Москве я пробуду недолго.

Я чуть не погиб в пургу. Под вой и свист пурги, заносимый снегом, видел сияние твоих глаз. И разве не твой тихий голос слышал я в ту лихую ночь? Ты, Наташа, ты всегда со мной, Эос моя золотая.

Твой навсегда Д.».

КОЖАНЫЙ МЕШОЧЕК

(Рассказ Веригина)

Собака Ворожба

Итак, обоз спас меня от гибели. Возчики, которые откопали меня из-под снега, говорили мне:

– Не нас благодари, а нашу собаку. Это она учуяла тебя под снегом. А кличка ее – Ворожба. Вот она и наворожила тебе жить да жить.

Меня ищут

Всю ночь лежал я на большой русской печи на постоялом дворе, где меня гостеприимно приютили. Прикрытый дерюгами, рядном и мешками, лежал я, прижавшись к стенке.

К утру вьюга за окном отшумела.

Чуть рассвело, как заскрипела дверь, шумно вошли жандармы.

– Эй, хозяин, мужики! – раздался окрик. – Бери лопаты. Всем селом – ссыльного из-под снега доставать. Откопать. Живо!

– И что его, сердечного, искать, ваши благородия? Ведь замерз. Вот весной снег сойдет, он и найдется, – затараторила хозяйка.

– Не твоего ума дело! Не разговаривать!

– А вот и не стану молчать! Не стану! – покрикивала хозяйка, шумно ворочая горшки в печи.

– Молчи, баба! Эй, мужики, поворачивайтесь! – командовали жандармы.

Заскрипела дверь. Захрустел снег за окошком под ногами людей. В избе стало тихо.

Я осторожно выглянул из-под мешка. В избе – ни души. Даже хозяйки нет: ушла, видно, задать корм корове и увела с собой ребят.

Рапорт о моей гибели

Ожидая возвращения жандармов, я опять забился под мешки и дерюги.

Но вот изба снова заполнилась людьми. Жандармы уселись за стол и стали писать. Хозяйка то и дело шикала на детей. Мужики молча курили. Наконец жандармы начали раздельно читать вслух рапорт о моей гибели. Я узнал, что меня похоронила вьюга. Всем, кто был в избе, жандармы приказывали:

– Подходи! Подходи! Подписывайся. Вот здесь. Следующий. Неграмотный? Ставь крест. Следующий… Ну, все.

Затопали жандармские валенки. Снова заскрипела дверь. За окном послышался звон бубенцов.

Я спасен

– Уехали, окаянные! – воскликнула хозяйка.

– Эй, штрафной!.. Ссыльный!.. Беглый!.. – на разные голоса звали меня возчики. – Слазь! Картошки поспели. Садись с нами за стол. Вот как пурга уймется, уедешь с нами. Собачка, вишь, чувствительная – не первого тебя из беды смертной вызволила.

А собака Ворожба словно понимала, что говорят о ней, и высунула из-под лавки свою мохнатую смышленую морду с блестящими карими глазами.

Снова пурга

Это было во вторник. 19 января. В среду утром я уже собрался с обозом двинуться в сторону Москвы. Но возчики заговорили:

– Пути не будет! Вишь, как небо заволокло.

И действительно, к вечеру опять все потонуло в белом мраке.

Когда стемнело, в избу набилось много народу. Вьюга разыгралась не на шутку. Всего несколько шагов было от хаты до сарая, но, чтоб присмотреть за лошадьми, пройти к сараю, возчики выходили гурьбой и то и дело хватались друг за друга.

За окошком завывал ветер. Две собаки, свернувшиеся калачиком в избе под лавками, то и дело горестно взвизгивали в ответ на каждый порыв ветра. Подвывали, умолкали.

– Чуют недоброе, – говорили мужики.

Наступила ночь. Я лежал на печи, прижавшись к стенке, чтоб не тревожить троих крепко спящих ребят, один другого меньше. На лавках, на полатях, на полу спали люди. То и дело кто-либо просыпался, вставал и заменял догоревшую лучину новой.

Мне не спалось: «В Москве мне показываться опасно… но нужен паспорт… и тотчас же, немедля, – за границу, а там…»

Собака Ворожба не ошибается

Вдруг мне послышалось, словно кто-то часто и дробно стучит в окошко. Прислушался: нет! Видно, почудилось. Только ветер воет в трубе да вьюга бросает снег в оконце. Уснул. Проснулся я под жалобный вой. У двери выла собака Ворожба. Мужики, просыпаясь, стегали ее кнутами, загоняли под лавку. Но Ворожба все возвращалась к двери. Она улеглась у порога и, чуть-чуть приподняв голову, выла все громче и громче. Что-то неладное чуял пес.

Один из мужиков проснулся. Разбудил соседа:

– Идем коней посмотрим.

Они натянули валенки и направились к двери. Собаки сразу же с лаем кинулись вслед за людьми. С трудом открыли дверь из сеней на двор – столько снегу нанес ветер на крыльцо.

– Стой! Человек. Человек за порогом лежит!.. – закричали возчики.

Джунгли. Сумбатов

Я соскочил с печи. Увидел: внесли кого-то в избу и но ложнли на лавку. В полутьме я разглядел старого, с большой бородой полузамерзшего человека в башлыке, натянутом на голову, и в больших валенках. Все – возчики и хозяева – столпились около него. Я взял руку старика. С трудом нащупал еле заметное биение пульса.

– Снегу! – приказал я. – Скорей!

Два мужика принесли снегу; стали растирать полузамерзшего путника. Хозяйка пыталась напоить его горячим молоком с водкой.

Наконец несчастный широко открыл глаза, приподнялся. Стал оглядываться.

Все оживились. Даже собаки. Ворожба, длинная и лохматая, радостно визжала, а хозяйская собака, коротенькая, маленькая, пылкая, с огромными грустными глазами (ее почему-то называли Мухой), стала метаться из угла в угол и лаять.

Старик, видно, не понимал, где находится.

– …Джунгли… джунгли… – вдруг заговорил он. – Сумбатов! Скорей… спасай черепки… вода настигает… не пройду… вода… увидимся в России. Дойду… дойду…

– Какие джунгли? Какой Сумбатов? – спросил я.

Ответа не получил. Очевидно, старик впал в забытье. Все снова улеглись на лавках, на печи и на полатях. Я присел у изголовья больного. Незаметно задремал.

Слуга Никанор

Сквозь сон я почувствовал, что кто-то тихонько трогает меня за рукав. Проснулся. Поймал на себе взгляд старика.

Взгляд этот был удивленный и очень добрый.

– Где я? – спросил он.

– В деревне Скоблики.

– А где Москва?

– Москва?! Далеко. Очень далеко. А кто вы?

– Да слуга. Никанор. Слуга барина моего Федор Федоровича Сумбатова… Отстал я… слуга нерадивый… Беда… беда, шептал он, как в бреду, и вдруг забеспокоился: – А вы, батюшка, кто будете?

– Я врач, доктор я.

Тут больной, полузамерзший человек затих и закрыл глаза. Так он пролежал, тяжело дыша, несколько минут и вдруг поднял веки. Обвел избу ясным взглядом и пристально посмотрел на меня.

– Дохтур, батюшка, скажите мне по правде – буду ли я жив?

– Бог милостив, Никанор, бог милостив, – сказал я, опуская глаза.

– Нет уж, нет на мне милости божией, не уследил, не уберег барина своего, – горестно шептал старик. – Не приведет господь мне увидеть его. И пешком, и конем, и морем, и лесом – все спешил, спешил… и вот тебе конец – не дошел. – И вдруг зашептал быстро и таинственно: – А вам, дохтур, могу ль довериться? Верный вы человек аль нет?

Тяжелый приступ кашля прервал его вопрос. Никанор в изнеможении закрыл глаза и еле слышно прошептал:

– Поздно теперь выбирать да сомневаться. Будь что будет.

Кожаный мешочек

Старик поманил меня пальцем:

– Тайна есть… Передать надо барину… коли бог его сохранил… вот… Попадете в Москву, так найдите дом Сумбатова… адрес вот здесь. – И он указал рукой на небольшой кожаный мешочек, висевший у него на груди. – Берегите его, здесь все планы… карты…

– Какие карты?

– Как дойти до живой воды, до молодильных яблок… Барин-то черепки все собирал… Все расспрашивал у индейцев.

Я догоню

И вдруг старик стал бредить:

– Джунгли… погоди, погоди, Федор Федорович… Потонем мы с тобой… ты беги… Беги… Не оглядывайся… Я догоню…

Он застонал и открыл глаза.

– Сами снимите мешочек. Спрячьте. Сберегите его… Передайте.

Губы его тихо шевелились, но слов уже нельзя было понять.

Дело не в сказке, а в намеке

На старом погосте в январский яркий солнечный день вся деревня хоронила незнакомого старого прохожего.

После похорон я задержался здесь еще на сутки. Возчики собирались в дорогу. В избу беспрестанно заходил народ. Каждый приходивший спрашивал меня, кто был этот прохожий, откуда и не дал ли какого наказа напоследок.

Я терпеливо вкратце повторял одно и то же: имени не сказал, сам издалека, из чужих стран, и что искал он, как в сказке, то ли живую воду, то ли что другое…

– Сказка – она и есть сказка, – недоверчиво сказал один возчик.

– Как бы не так, – возразил другой. – Да вот из нашей деревни люди уходили по сказке, шли по белу свету, искали белые реки…

– Так ведь не нашли!

– Одни не нашли, другие найдут! Нет, прохожий дело понимал…

– Так ведь нет чудес на земле, – утверждал я.

– Ну, живая вода есть на свете… Бьют где-то ее ключи… Есть она, эта вода…

– Сказки! Сказки! – говорил я и тут же ловил себя на том, что в глубине души я по-детски верю и в живую воду, и в молодильные яблоки.

А сам, держа в руках кожаный мешочек с какой-то неведомой картой, думал: сказка – сказкой, но дело не в ней, а в намеке, который неутомимо живет в каждой сказке. Так, может быть, и в этой карте таится еще неведомый людям намек?

Карта и записная книжка

Итак, остался у меня плоский небольшой потертый замшевый мешочек, потемневший и залоснившийся. Никанор носил его под рубашкой на прочном кожаном шнурке. В мешочке оказалась записная книжка, завернутая в кусок брезента, и карта.

Я осторожно расправил слежавшиеся листы книжки. Записи были сделаны черным мягким карандашом и хорошо сохранились.

На первой странице была только одна запись:

«Нашедший сию памятную книжку благоволит вернуть ее по принадлежности ее владельцу, Федору Федоровичу Сумбатову из России, проживающему в городе Москве» (дальше следовал адрес, который я, по вполне понятным причинам, здесь не пишу).

Не стану пересказывать чужие записи. Скажу только: я был взволнован всем, что узнал из этой записной книжки, Я понял – Сумбатов захвачен той же идеей, что и Веригин. Но к ее осуществлению идет с другого конца.

А теперь последние материалы – два доноса, написаны рукою Зимовейкина. Вот они:

«Ваше Превосходительство!

А злодей-то уж в Москве! Мне на подмогу отрядите людей, чтоб задержать лиходея. Ходит он в два места: на Плющиху, в дом Сумбатова, что вернулся из дальних краев, и на мой Малый Кисельный переулок, где Порошины пребывают. Где-нибудь да возьмем его. Может, на бульваре, у Рождественского монастыря по выходе с Кисельного переулка, или еще где. А из повествования к Наташке вижу, что собирается этот беглый из Москвы скрыться. Пусть собирается, а я уж не упущу сию птицу, этого Веригина.

Вашего Превосходительства покорный слуга

Терентий Зимовейкин».

«Ваше Превосходительство!

Не забудьте меня в своих милостях. Ведь с божьей помощью и моим старанием на Рождественском бульваре «под вечер осени ненастный» схватили мы Веригина. Теперь-то он уж кару получит такую, что ни в сказке сказать, ни пером написать. Уповая, что снизойдет Ваша милость и на меня, грешного, верный слуга Вашего Превосходительства

Зимовейкин Терентий».

ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ С СОБОЙ?

Соскочили все гайки, развинтились все винты. Была машина, и нет ее: развалилась. Я бессильно уронил руки: нить удивительного поиска оборвалась.

Вот он, предо мной, этот листок. Последний из спасенных Таней Бобылевой.

Искатель тысячелетней жизни, сопровождаемый жандармами в ссылку, уцелел под снегом Сибири в дикую пургу, не сдался смерти, уже был на пути к спасению и не ведал, что в Москве его ждет западня.

Но куда мне девать себя? За что теперь приняться? Незаметно для себя я стал участником необычайного поиска. И вдруг вижу – все оборвалось… и мой душевный порыв иссякает. Так река в пустыне течет и исчезает, уходит в песок.

Я подошел к окну.

С бассейна звучат разрозненные восклицания, и какие-то мелодии оттуда долетают словно из густого тумана. Зато слышнее, как говорит старая Москва-река с молодым бассейном.

«Какая искусственная, зеленоватая вода в тебе, бассейн», – говорит Москва-река.

«А в тебе, Москва-река, совсем уж потемнела вода»…

«От заботы! От заботы!» – шепчет Москва-река и плывет, плывет меж каменных берегов.

Как беспокойно застучали большие часы на шкафу в ответ на ночной» гудок! Одно беспокойство цепляется за другое. Совсем как колесики в этих часах.

Кто-то лизнул руку. О, это ты, мой старый пес! Зовут тебя Найт. Но ты отзываешься и на кличку «Ночь», «Ночка». Твоя морда легла ко мне на колени. В глазах твоих сострадание, озабоченность.

«Ты словно застыл. Смотри, как бы не оледенела твоя душа», – ты это хочешь сказать мне, пес?

Ты подпрыгнул, ты вскочил, ты встряхнулся, ты носишься вокруг стола, лаешь, приседаешь и снова кидаешься ко мне! Какой вопросительный взгляд у тебя!

Догадался! Догадался: встряхнуться мне надо!

Что ж, давай отодвинем это дело. Но как забыть тебя, неведомый искатель?

И старый пес участливо стучит хвостом по полу. Сухой стук. Но за ним я слышу:

«Конечно! Конечно! Да! Надо отодвинуть от себя это грустное дело… Встряхнуться! Ведь ничего не поделаешь».

И на этот стук я откликаюсь – поднимаюсь с кресла:

– Гулять! Пойдем гулять, Найт, по вечерней Волхонке.

В ответ лай отчаянной радости! И пес приносит свой поводок.

У двери толпятся, мешая друг другу, кот Топ в черном бархатном кафтане и еж Чок в своем игольчатом фраке.

«А мы? А мы? Не возьмут ли и нас гулять?»

Найт уже летит вниз по ступеням.

А где ключи? Здесь.

Дверь захлопнулась.

Тихо в переулке.

Высоко подняли свои лебединые шеи овальные фонари. Сосредоточенно встречает меня моя Волхонка.

На ночном летнем ветру шумит густая рощица тополей. Но на Волхонке она плотно заслонила здание, где в последний раз, покидая Москву, побывал Пушкин. Тогда здесь была первая московская гимназия. В этой рощице не горят фонари. О чем она теперь так задумчиво шумит?

Я снял поводок с собаки.

Обрадованный пес взбежал на пригорок, поросший густой травой. Он лает, бросается в траву, катается, вскакивает, встряхивается совсем так, как в Алуште, когда, поплавав, весь мокрый, он весело выскакивал из моря на песчаный берег. Летели брызги во все стороны. И сейчас он смотрит бодро и уверенно. Точно ночная свежесть смыла сосредоточенно-горестное выражение, с которым он глядел на меня в доме, постукивая о пол хвостом.

Мимо беззастенчивых огней бензоколонки Найт пробегает с пренебрежением: зачем она здесь? И вдруг остановился: удивленный, отрывистый лай!

Ах, вот в чем дело! Действительно смешно: деревья надели белые брюки. Конечно! Ты прав, мой пес. В темноте зеленые кроны деревьев совсем черные, а стволы, покрытые известкой, резко выделяются белизной. Белые летние брюки у деревьев. Конечно, есть чему удивиться, мой старый пес!

Ветер затих.

Редкие троллейбусы идут почти без пассажиров. Но водители, словно упражняясь, привычно называют остановку. Троллейбус уходит дальше. На цветах, на травах, на листьях деревьев возле музея лежит роса. Ни ветерка. Ни шелеста.

А как резко и гулко некогда звучали здесь, на Волхонке, голоса опричников Ивана Грозного! В такую ночь из конюшен выводили они своих коней, седлали их, с гиканьем и свистом носились по притихшему от страха городу.

А как протяжно разносилось по Волхонке строгое погребальное песнопение, когда сам Грозный хоронил в Чертолье лютого Малюту Скуратова, убитого в Ливонии!

Все это было. Было.

Теперь, в этот поздний тихий час, небо над Волхонкой, дома, деревья в сквере возле музея, травы – все отрадно и приветливо, как само слово «Волхонка».

Домой! Пора домой, мой пес Найт.

…Когда-то, в 1827 году, по Волхонке, по улице, на которой я сейчас стою, легкой, радостной походкой проходил и сворачивал на маленькую Ленивку тот, кто затем поднимался на третий этаж дома с правой стороны.

– Здравствуйте! Доброе утро, Василий Андреевич! – живо и приветливо говорил гость.

– Здравствуйте, Александр Сергеевич, – кланялся Пушкину Тропинин. – Пожалуйте! Ожидаю вас.

И художник принимался за свою работу: в тишнне высокой просторной мастерской писал портрет Пушкина.

У самого подъезда, когда я стал ключом открывать дверь, Найт вдруг залаял и посмотрел на меня:

– Что, отошло? Оттаял? Встряхнулся?

«Да! Да! Совсем так, как ты, когда после морского купания вылезаешь на берег».

Уже поздно. За окном погасли фонари. Промелькнул одинокий огонек такси. Скрылся. Все тихо. Лишь тьма приползла к высоким окнам моего кабинета. Взошла луна. Она, конечно, прислушивается к молчанию Волхонки, услышала там те звуки, что недоступны ни мне, ни даже тебе, мой старый верный пес…

Да, Найт, ты хорошо мне посоветовал. Я встряхнулся. Ну, а теперь вот что: завтра утром поеду в Шелковку. Еще раз. А вдруг у этой вишневой бабы где-нибудь еще остались листки?

Решено. Завтра с утра – в Шелковку.

СНОВА В ШЕЛКОВКЕ

На следующий день утром на остановке «Шелковка» я сошел с автобуса № 511, который везет пассажиров в дальние рейсы. Припомнил: так – вперед по ходу автобуса.

Вот и спуск к речке. А где же гуси? Тот злой гусак, что яростно шипел на меня в мой первый несчастный приезд в Шелковку?

Гусей не видно.

Впереди – знакомый дом под зеленой крышей. Кого застану? Таню? Или мамашу? Как-то встретит меня Клавдия Степановна?

Овчарка в глубине сада подняла голову. Но не залаяла. Признала?

На крылечке перед стеклянной террасой сидели двое: Таня и какой-то человек лет тридцати пяти – тридцати семи с загорелым лицом. Таня, увидев меня, вскочила, а человек с загорелым лицом посмотрел на меня почти с испугом.

– Не беспокойтесь, Митрофан Иванович, они, – Таня указала на меня, – не жених мне, а просто знакомый. Садитесь, Григорий Александрович. Будьте знакомы: это наш агроном Митрофан Иванович.

– Я, кажется, помешал, – сказал я.

– У нас уже все сказано, – быстро ответила Таня.

– Может, я в другой раз загляну, – нерешительно сказал агроном.

– Нам не о чем говорить, – отрезала Таня, – вы отцу когда-то пятистенок помогали ставить, а я теперь за вас выходить должна?!

– Но два года сряду, Таня, на наше супружество вы не сказали – нет!

– Но я и не говорила – да!

– Но мамаша ваша, Клавдия Степановна, говорила мне…

– Не маме жить с мужем, а мне.

– Что ж остается?

– Остается? Расписаться с другим. Это я н сделала.

Лицо агронома исказилось болью:

– Загс не только соединяет, но и разъединяет.

– Ни к чему все эти ваши слова, Митрофан Иванович. Надоело, право! Бросьте!

– Я, пожалуй, пойду, – сказал я, приподнимаясь. – Сам вижу – помешал.

– Нет! Помогли, – сказал агроном, – тяжелый разговор лучше втроем.

Таня круто повернулась ко мне. И тут я сказал:

– Таня! Не осталось ли у мамы вашей еще хоть одного какого-нибудь листка?

Таня пожала плечами. Задумалась.

– Я все, что было, отдала.

– А где же мама ваша хранила листки? Может быть, какой-нибудь листок остался?

– Клавдия Степановна все держит на чердаке. В том доме, где дачники живут, – грустно сказал агроном.

…Воздух на чердаке был сухой, прогретый. Пахло пылью. Солнечные блики скользили по полу, по пустым бутылям из-под керосина, обутым в соломенные переплеты, по сломанному примусу, по старой раме с разбитыми цветными стеклами и по… словам: «Сообщения нашего заграничного агента». Эти несколько слов сохранились на картонной карточке. А карточка, наверное, отвалилась от какой-то большой пачки бумаг. Внимательно оглядываю старые, ненужные вещи и вижу листки и карточку. Лежали они меж старых исписанных тетрадок в большой плетеной корзине. О них Клавдия Степановна, видно, забыла.

Надо было бы спуститься по приставленной к чердаку лестнице и где-то в саду не спеша прочесть эти листки. Но мне не терпелось. Я подошел поближе к свету. Поднес к глазам первый попавшийся листок.

Н вот что я прочел:

«…Как Вы знаете, я хорошо принят в некоторых эмигрантских кругах. Пользуюсь доверием. И мне стало известно: русские эмигранты в Женеве предоставили Веригину большую ссуду на предмет курса лечения в Карлсбаде (дальше несколько строк стерто)… я доложу Вам в следующем моем сообщении.

Честь имею…

Всегда готовый к услугам

А. Святошин».

Как же так? Веригин, по сообщениям Зимовейкина, зах вачен на Рождественском бульваре, а тут какой-то Свято шин сообщает, что Веригин в Женеве и собирается в Карл сбад!

ЗАПРОС В КАРЛОВЫ ВАРЫ

Полупустой автобус № 511 нервно подпрыгивал на неровностях шоссе. Дребезжа всеми своими суставами, он добросовестно вез меня к городу.

Я горел от нетерпения. Скорей в Москву!

Я уже знал, что мне надо делать.

В Москве остановил такси. Не заезжая домой, помчался на Главпочтамт.

Через двадцать минут в моих руках была квитанция на заказное авиаписьмо, адресованное начальнику почты в Карловых Варах.

Я просил его помочь мне узнать, не был ли сто лет назад в Карлсбаде (теперь это Карловы Вары) русский эмигрант-революционер Веригин.

Дома радостно встретил меня мой «зверинец»: пес Найт, кот Топ и еж Чок.

Я похлопал Найта по блестящей спине:

– Ах, Найт! Ты и не знаешь, мой пес, как ты мне помог! Как хорошо, что я тогда послушался твоего совета и встряхнулся!

Весь день я был крайне возбужден. Ни за что не мог приняться.

А ночью никак не мог уснуть.

«Карлсбад… Карлсбад», – гудело у меня в мозгу.

А ведь я и сам не так давно побывал в Карловых Варах.

Нет, мне не уснуть сегодня…

И я стал вспоминать островерхие крыши домов, стеклянный купол над целебным источником Шпруделем, лесистые склоны Крушных гор.

С этими думами о Карловых Варах я незаметно уснул.

И настал день, когда я вынул из своего почтового ящика плотный конверт.

«Мы выполнили Вашу просьбу, – гласил ответ почты Карловых Вар, – на наши запросы получили разъяснение, что искомый Вами Дмитрий Веригин действительно был в Карлсбаде в 1863 году и оставил свою рукопись служащему тогдашнего пансиона „Черный лебедь“. Ныне эта рукопись составляет фамильную собственность доктора Милана Капки, потомка того самого Капки, который сто лет назад знавал русского эмигранта Веригина. Доктор Милан Капка охотно вышлет Вам вызов и пригласит Вас приехать в Карловы Вары в удобное для Вас время».

…Хлопоты, беготня, волнения! Наконец документы на руках.

Я снял трубку телефона:

– Шереметьево? Справочное бюро? Когда у вас в ближайшие дни рейс на Карловы Вары?

НА АЭРОВОКЗАЛЕ В КАРЛОВЫХ ВАРАХ

Вот и Карловы Вары. Ресторан аэровокзала. Столик у окна, выходящего, на широкое взлетное поле. И за столиком – двое: молодой доктор Капка и я.

– …Словно все это случилось не сто лет назад, а вчера, – с воодушевлением рассказывает мне доктор Капка, играя маленьким ключиком от старинного объемистого портфеля, лежавшего у него на коленях. – В нашей семье вот уже свыше ста лет хранятся мемуары господина… нет, не так я сказал… не господина, а товарища Веригина. Прошу вас!

И он положил передо мной этот драгоценный портфель с медной застежкой.

– Доктор! Товарищ Капка! Не знаю, как выразить вам свою признательность!.. – начал я. – Однако какой тяжелый портфель!

– Не удивляйтесь. Сто лет назад мой предок Юлиус Капка перевел мемуары Веригина на чешский язык. Здесь, в портфеле, в двух папках все: и русский экземпляр и чешский. Мы, наша семья, иногда перечитываем этот труд и глубоко уважаем его автора. Дмитрия Веригина давно нет, но он как бы член семьи Капки. Вот. Возьмите.

И доктор Капка протянул мне медный ключик с затейливым узором. В нем были вплетены инициалы предка доктора Капки.

Я тут же открыл портфель.

В ресторан, где мы сидели с доктором Капкой, долетали слова о прибытии и отбытии самолетов… Слышался то приближающийся, то удаляющийся гул моторов. И под эти звуки доктор Капка прочел мне вслух листок, приложенный к русскому экземпляру мемуаров. Листок был написан рукой Веригина (я узнал его почерк)

Не сгубить народа,

Не сгубить и края

Там, где в род из рода

Речь звучит родная… – так словами нашего поэта Ганки начал Веригин свое обращение к моему предку, – пояснил доктор Капка. – А вот после этих слов… Ах, вы, конечно, не знаете, ведь мой прадед служил в тогдашнем маленьком пансионе «Черный лебедь», где жил Дмитрий Веригин. Они подружились.

«Дорогой мой Капка! – писал Веригин. – Уезжая в Пелисье на несколько дней, я оставил Вам на хранение свои записи – о моем бегстве и спасении в тайге и о дальнейших событиях моей жизни в Швейцарии и Карлсбаде.

Уезжал я в Пелисье на каких-нибудь пять-шесть дней. Но судьбе угодно было забросить меня по одному делу за океан. Я побывал в Гвиане.

Дорогой мой Капка! Мне посчастливилось. Меня постигла удача, о которой я даже боюсь говорить. Впрочем, Вы достаточно владеете русским языком и сами все узнаете из прилагаемых записей.

Я уже на пути к родине.

Знаю, меня, может, ждет там гибель. Но мне невмочь жить на чужбине. Завершать то открытие, которое я сделал в Гвиане, я должен только в своей родной стране. Но везти с собой свои дневники я не могу. Причины понятны.

Не забывайте наши беседы о судьбах чешского народа. Как и вы, верю: чешский народ сбросит цепи австрийского рабства и по-братски жить будет с русским народом».

– Обратите внимание на этот документ. – И доктор Капка указал на дату расписки почтовой конторы в Гавре. – Смотрите: письмо и рукопись Дмитрий Веригин послал моему прадеду уже по пути в Россию. Как только достиг берегов Франции.

– А дальнейшая судьба Веригина… Вам что-либо известно о нем?

– Нет. И никто никогда не спрашивал о нем. Вы – первый.

ДОБРЫЕ СУМЕРКИ

С доктором Капкой мы сердечно распрощались в вестибюле большого современного отеля. Он называется «Черный лебедь» – совсем так, как назывался маленький пансион, что сто лет назад был на этом месте.

Отель «Черный лебедь» стоит на самой высокой горе. Из моего номера видно: с Крушных гор как-то осторожно и неторопливо в долину сходит лес, густой и тенистый. В природе этой страны ощущается благородная сдержанность, мягкость, но при этом категорическое постоянство: линии гор, спускающихся к долинам, мягки и легки, а неширокие речки нешумно, но настойчиво и уверенно катят свои воды вдоль дорог. Реки дружны с дорогами.

Вечер. Я один в комнате отеля.

За окном моего номера мягкие сумерки незнакомого города. Сумерки эти кажутся мне добрыми и благожелательными, как самый город.

С волнением гляжу на портфель. Медленно достаю из него одну старинную папку с потрепанными кожаными уголками. Другую.

Нет! Я не стану сейчас раскрывать их. Сборы в дорогу, перелет, встреча с доктором Капкой… Надо немного отдохнуть. И через час-другой взяться за чтение. Со свежей головой.

Я пошел бродить по городу.

Солнце уже совсем ушло за Крушные горы. Деревья затихли. И каждое дерево готовится к ночи – меняет свое дыхание, испарение.

И вот настал час, когда луна бросила на землю тени домов, заборов и деревьев. Тишина. Никто не шагает по тротуарам, не ступает по теням домов. И они, эти тени, спокойно и уверенно протянулись по мостовой – кое-где сошлись, разошлись, изогнулись…

Уже совсем стемнело, когда я вошел в коридор отеля «Черный лебедь». Окна в большой темный парк были раскрыты. Все тихо. Свет круглого фонаря под окном выхватывал из темноты отдельные листья на ветвях деревьев. Дальше все сливалось в темноте. Только вдоль аллеи тянулась цепь тусклых огней. И казалось, что фонари стройным рядом висят в воздухе.

Я вдохнул полной грудью ночной воздух. Вошел в свой номер. И сразу же раскрыл потертый кожаный портфель.