9191.fb2
– Это мероприятие виновато, – шутит Лозовой. – Раньше у нас так было: стрижка шерсти – мероприятие, окот – тоже. Бывало, все учреждения подключались: и райисполком, и райком комсомола, и даже сберкасса. Одних сакманщиков по шесть, по семь человек на каждую отару присылали. А ягнята дохли.
Все дружно смеются.
– А теперь мы вон Марусю послали им на месяц – и вся недолга.
– Сколько же человек обслуживали раньше отару? – спрашиваю я Ракимаш.
– Много. Считай не могу, – она крутит головой и смеется.
– Восемь-девять человек. А теперь фактически отару обслуживают два человека – Жасеин и его подпасок, – говорит Лозовой. – А все остальные – это их домашние помощники, так сказать, нетрудоспособные. Вот возьмите Ракимаш – она получает пенсию, а тут сыну помогает. Там мальчишки, жена! Свое дело! Ведь эта отара не только колхозная, она еще и Кабдошева. И вот два человека – чабан и подпасок – дают колхозу почти двести тысяч рублей чистой прибыли. А мы им выплачиваем за отару, вместе с прогрессивкой, примерно тысяч тридцать пять – сорок. И колхозу выгодно, и чабанам. А то, бывало, на отару столько нахлебников было, что не сочтешь. Один заведующий овцефермой чего стоил.
– О, Одрыж важный начальник был, – кивает головой Жасеин.
– В отару приедет – овечку зарежет. Съест – в другую отару поедет. Барашка один съест, – говорит Ракимаш, посмеиваясь.
– С ним беда была, – вступает и Лозовой. – Упразднили мы должность заведующего овцефермой. А куда девать Одрыжа? Дадим ему отару, предлагаю на собрании, пусть чабаном станет. «Да что вы! – запротивились мужики. – Нешто ему можно доверить отару?» Ну тогда в подпаски?! Никто подпаском-то его не берет. Вот Жасеин сжалился, взял его подпаском к себе. На трудовое воспитание, так сказать.
– И пошло дело?
– Сперва плохо пас, – отвечал Ракимаш. – Неделю пасет – трех барашек нет. Ленивый больно. Взяли у него со двора три барашка – хорошо стал пасти, – она удовлетворенно смеется, обнажая крепкие желтые зубы.
– Раньше волки часто овец таскали. А теперь что-то не слыхать. Волки перевелись, что ли? – говорит Лозовой и лукаво поглядывает на чабана.
Тот прикрывается ладонью и смеется:
– Волк дурак, что ли? Наверно, понимает, что за овечку платить надо! – И уже другим тоном спрашивает у председателя: – В отаре Абдоня был? Говорят, двойняшек у него много?
– Тебя хочет обогнать, – Лозовой хитровато щурится и что-то шепчет на ухо Ракимаш.
Та говорит Жасеину, и оба качают головой:
– О-о, много! У нас тоже хорошо.
– Они прогрессивку получают за каждого сверхпланового ягненка. Вот и соревнуются, так сказать, – поясняет мне Лозовой.
Мы вышли из дома и стали прощаться с хозяевами отары.
– Скоро у тебя будет овец, что у Тойбазара, – говорит Лозовой Жасеину, указывая на разбредшееся по дальнему увалу стадо.
– О, конечно! Я теперь бай. – Жасеин весело машет нам на прощание рукой.
– Тойбазар – бывший богач. Имел столько овец, что их никто сосчитать не мог. Загонит их в лог и смотрит: полон лог, значит, овцы все. Вы знаете, сколько скота сдает американец Гарст? – неожиданно спросил он меня. Четыре тысячи голов в год. А мы всем районом не сдаем столько. Но подождите! – он поднял хлыст и погрозил кому-то. – Мы только начинаем. Вот приезжайте лет через десять. Мы, пожалуй, потягаемся с Гарстом. Главное, мы развязали руки колхозникам. И дело пошло, овец в два раза больше стало – восемь тысяч штук. Или вон кони! – он указал на ложбину за рекой Нарымом, где пасся табун. – Раньше на сто пятьдесят лошадей было четыре табунщика, заведующий фермой да учетчик. А теперь четыреста пятьдесят лошадей – и всего один табунщик с помощником. И справляются, да еще как! Зато и получают девять рублей с головы. А если вырастят по восемьдесят жеребят на сто маток, получают в награду по коню. Живем!
Он отпустил поводья, привстал на стременах и помчался по дороге.
Мы выехали в Нарымскую долину, резко вытянутую с востока на запад, окаймленную с юга зубчатой стеной белков, сухо и резко сверкающих на солнце. Вся долина была четко разделена, словно ударом кнута, на две половины – зеленую и черную. Зеленая полоса уходила к южным предгорьям и стушевывалась в синеватой дымке где-то возле белков; черная, глянцевито лоснящаяся на солнце, лениво горбилась, уплывала крупными валами к селу Солдатову. На самой границе этих чуждых друг другу цветовых стихий мы остановились.
– Что это за рубеж?
– Граница наших земель, – ответил Лозовой. – Зеленые – совхозные поля, черные – наши.
Поначалу я принял зеленя за всходы яровой пшеницы, но потом по сухому белесоватому блеску стеблей, по их жаловидным концам понял, что это – овсюг, самый коварный сорняк.
– Вот к чему ведет не в меру ранний посев пшеницы по холоду, – сказал Лозовой. – Пшеница еще спит, а овсюг прет; ему хоть бы что. По-хорошему – это поле лущить и пересевать надо.
Несколько минут мы ехали молча.
– Черт возьми! – возмущенно воскликнул Лозовой. – И ведь знают же, что нельзя сеять по холоду. И все-таки сеют. А почему? Чтобы отрапортовать: в этом году сев закончился на десять дней раньше, чем в прошлом. И так каждый год. И если считать по этим газетным рапортам, то теперь сев должен оканчиваться где-то в январе месяце. И все давай, давай, жми во все лопатки! Лишь бы отсеяться… Небось мужика на закрепленном за ним поле не заставишь сеять по холоду…
– Да кто с ним считается? Один не захочет – другого пошлют.
– Это бывает, – согласился Лозовой. – А жаль. Вы приглядитесь к нашему хозяйству; все люди мастеровые, но у каждого есть свое особое пристрастие, ремесло, свой конек. Вот и надо делать так, чтобы каждый отличался в своем коронном ремесле. И не дергать его, не кидать с места на место. Дать ему полную самостоятельность. И все, брат, входит в свою колею: и кукуруза родится, и молоко дешевое, и трактора в сохранности… У нас вот раньше была бригада строителей, делала в том числе и колеса, но колхоз без колес сидел. А сейчас делает колеса один Илья Филатович, и все телеги на ходу. Да какой ход отменный. Так-то.
И хозяйство каждое должно иметь свою главную специальность, свое лицо. У нас в иной колхоз напланируют такого, что и по пальцам не перечтешь. Не колхоз, а универсальный магазин! – он приостановил коня и живо обернулся ко мне; лицо его озарилось какой-то лукавой, хитроватой и дерзкой усмешкой. – Может, слышали, как меня склоняют за свиней?
Я невольно улыбнулся, поддавшись его веселому настроению:
– Да, приходилось.
Мне вспомнилось, как второй секретарь обкома Турткарин сердито отчитывал Лозового заочно: «Председатель заносчивый, избалованный, недопонимает порой важности отдельных мероприятий, – он сцеплял свои смуглые маленькие руки и с укором глядел на меня. – Вы понимаете, он ликвидировал свиноферму?! Птицу не разводит!..»
– А ведь я в самом деле свиноферму ликвидировал. – Лозовой резким движением поводьев сбивает прядающего коня и смеется. – И кроликов… И птицеферму порешу. Но нам прощают: мы передовые. – Он вдруг становится серьезным и, показав хлыстом на дальние в синем мареве высоты, говорит другим тоном: – Видели, какая красота? Это все наше… Все – луга. Да какие?! Альпийские! В мире лучших не сыщешь. Самой природой ведено разводить здесь коров, коней, овец. А мне рекомендуют свиней, кроликов, уток… и даже черно-бурых лисиц.
– А не боитесь?
– Я человек отчаянный! – Он привстал на стременах и с гиканьем понесся к селу.
То, что произошло в Солдатове, особенно хорошо понимают сами колхозники, бывшие бригадиры или заведующие.
– Да ведь у нас тут каждый третий либо бригадиром был, либо учетчиком, не то кладовщиком или охранником. Особенно мужики, – рассказывала мне бывший бригадир Фетинья Яковлевна Ракова. – Значит, две мэтэфе было, две конефермы, две овцефермы, две птицефермы, кроликоферма, – она загибает пальцы, морщинит лоб и вдруг, рассмеявшись, махнула рукой: – Да нешто все перечислишь! Разделили мы все это с Толстых – половина его бригаде, половина моей. И постоянно спорили: тебе близко на фермы ездить, а мне далеко.
– Делать вам нечего было, вот и спорили, – сердито замечает с койки Ирина Самойловна, сухонькая старушка с каким-то темным пергаментным лицом.
Она лежит в неподвижной равнодушной позе, смотрит в потолок, но, видимо, все слушает и время от времени бросает короткие фразы своим хриплым басовитым голосом.
– Айв самом деле, – рассмеялась Фетинья Яковлевна. – Бригады ликвидировали, и ездить на фермы перестали, и дела лучше пошли.
– Ведь раньше что было? – спрашивает она меня и сама отвечает: – Взвалят все на заведующего, и отвечай: ты и корма добывай, и за молоком следи, и за коровами, и за людьми. Была я заведующей… На моей ферме, на отгонах, шесть коров перебодались да в овраг свалились, ноги переломали. И что ж вы думаете? С меня и удерживать стали. А пастухам, которые пасли коров, – предупреждение. Они и посмеиваются. Небось теперь в оба смотрят: угнали скот на пастбища – и сами хозяева.
– Что же делают все эти бывшие бригадиры и заведующие?
– Работают, – с каким-то радостным воодушевлением произносит Фетинья Яковлевна, – кто плотником, кто трактористом…
– Привы-ыкли, – доносится с койки хрипловатый басок.
Мы беседуем за столом в передней избе; сквозь дверной проем видна чисто прибранная и тесно заставленная вещами горница: там и шкаф, и швейная машина, и приемник, и трюмо, и пышно взбитая кровать – словом, все, что, по деревенским понятиям, должно отмечать культурную, зажиточную жизнь.