9236.fb2
— Вот и миленькое дело! — искренне сказала Паня. — Я люблю, когда хорошо играют…
Сказала и осеклась: где же это он ей играть будет?
— Ну, пойду я…
— Когда ж придешь? — спросил Кудрявый, и на этот раз с какой-то особенной надеждой. — А, Пашенька? Приходи!..
Она обещала, что дня через три. Сердцу ее вдруг стало жарко…
…Паня не заметила, что эти три дня, от среды до субботы, три сумрачных октябрьских дня, были такие холодные, противные от дождя и грязи на улицах, по которым она бегала со своей сумкой. Ей казалось, что лучших дней у нее еще не было. Что он сказал ей такого в их последнюю встречу? По-особенному поглядел на нее, что ли? Может быть, чуть-чуть поласковее, повеселее, чем всегда, Пашенькой назвал. И вот это «чуть» так задело за сердце, что Паня почувствовала: вся ее жизнь теперь в нем, а без него — это уже будет не жизнь…
Она бесстрашно рассказывала сама себе, как бы по утрам поднимала его на работу, ни минутой раньше, чтобы не украсть у него отдыха, и ни минутой позже, чтобы не заставить торопиться, чтобы он побрился, поел без спеха, оделся. Она видела его, как он стоит посреди двора, здоровый и красивый. На его большой кудрявой голове мохнатая пыжиковая шапка. Из-под желтого полушубка смеется яркий красный шарф, черным солнцем сверкают калоши… Он выходит на улицу, а она все глядит на него через примороженное окошко. Вечером они сойдутся у стола, и она будет есть то же, что можно и ему, и такого наварит, что он и не запросит мясного. Может, к маю только она подаст ему ветчинки, разобьет яичницу и сходит за «белой головкой». Конечно, если врачи позволят.
Пане казалось, что она слышит шаги в сенях, скрип двери… Она уже видит его, не смеет от радости сама первая подбежать, а ждет, когда он скажет: «Это я, Паша!»
Мечтам запрета нету. Паня видела совсем маленькую девочку с круглой кудрявой головой. Она держится за отцовский палец и вдруг в первый раз шагнула, пошатнувшись. А он говорит:
— Паш, гляди-ка, Виолетка наша побежала!..
Пане казалось, что это все уже есть, сбылось, и в душе ее было тесно от радости и от той самой тревоги, которой ей раньше не хватало. Прилетела красавица птица, которая всегда облетала ее дом, садилась в чужом саду.
— Григорий Алексеевич! — сама себе сказала Паня. — Чего бы я для тебя только не сделала!.. Для тебя, милый мой! И ничего мне не надо!..
В субботу в больницу она не шла, а летела. Нянька, увидев ее запыхавшуюся, усмехнулась:
— Гнали тебя, что ль, в три кнута? — И, увидев, что Паня тянется налить воды, предупредила: — Почище полощи стакан-то: всякие тут пьют. Чего-то творится с тобой, Прасковья!
Но Паня ничего не слышала. Как пробило пять, первой метнулась в палату. Кудрявый поднялся ей навстречу, но в глазах его на этот раз было какое-то усталое удивление, и обрадовался он как будто бы через силу.
И Паня сразу повяла после трех дней «цветения». Она молчала, ожидая, что же он ей скажет.
Он тоже помалкивал долго, словно испытывал ее, или как человек, весь охваченный своей мыслью. И только потом попросил:
— Слушай-ка, Прасковья Ивановна… Ты меня извини. Выйдем-ка на коридор. Я тебя дело одно хочу попросить.
Он сунул ей какой-то адрес, написанный на бумажке, и стал объяснять, как туда добираться: часа полтора езды пароходом вниз до Бумкомбината, оттуда автобусом до поселка. Ленинский просек, второй дом от угла…
— Поезжай с ночным, поспеешь к первому автобусу. Входи смелее. Скажешь, что я просил узнать, не приехала ли мать из деревни. Главное, посмотришь… одна ли она. Жинка моя, то есть… Прямо на вешалку смотри: висит ли бушлат мужской и фуражка речная? Да что вас, женщин, учить? Сама все сообразишь. На-ка вот денег на дорогу.
Паня потемнела. Но она взяла адрес, деньги и ушла. На дворе шел сильный дождь. Кудрявый стоял в освещенном, обрызганном дождевыми каплями окне и смотрел вслед уходящей в потемках Пане.
Вечером, словно исполняя приказ, она пришла на пристань, купила билет и села ждать пароход. Было очень темно, и не видно было, что уже идет мелкий снег. Только оглянувшись на высокий фонарь, Паня увидела летящие в быстром плясе искры снега, которые тут же съедала темнота.
Паня родилась на реке, но водой ей приходилось ездить мало. В детстве переезжала реку на пароме да каталась в лодке с молодыми ребятами, пока не была замужем. Потом всего-то один раз они с покойным мужем плыли до Горького, но было ненастно, и из окна третьего класса Паня видела только пенную воду. А ей бы хотелось поглядеть на берега, на речной закат, на зеленые островцы и на желтые косы. Понаблюдать, как вечером на открытой палубе танцуют пары, услышать, как в ресторане звенят бокалы, и чтобы можно было самой зайти туда и сесть за крахмальную белую скатерть…
Прошли годы, так ничего она и не увидела…
Ночь была черная, простудная. Пароход подходил малоосвещенный, суровый, теснил холодную волну на берег.
…Зачем она пришла сюда? Кто может заставить ее исполнить это нехорошее, немужское поручение? Конечно, любить ее Кудрявый не обязан, но уважение-то все-таки должно же быть!..
Пане показалось, что в черную воду реки вдруг падает все, чего она для себя и для него хотела: ребенок-девочка, комната, в которой тесно от счастья, зеленая роща, куда бы летом пошли… Солнышко, березы — все падает, растворяется в черноте и холоде.
Она думала, что другая на ее месте сейчас бы поехала. Использовала бы такую возможность: прихватила бы бабу с хахалем, а потом доложила бы мужу — так, мол, и так!.. И от себя бы еще прибавила. Ну, а что дальше?.. Сейчас она, Паня, по крайней мере человек, а тогда тоже стала бы бабой!..
Паня с ясностью поняла, что, явись она с таким сообщением к Кудрявому, он посмотрел бы на нее с ненавистью, он закричал бы, наверное, может быть, даже ударил. Ей всю жизнь было бы стыдно. Но как же он мог ее послать на этот просек, как он мог?! Ведь она, Паня, его любила. Неужели ж он дошел до крайней точки?..
Не дай бог и ей дойти до этой точки! Нет, она сильнее. Особенно теперь. Все-таки хоть три дня она жила с любовью, три дня заливалась радостью и теперь знает, что это такое. Можно жить дальше: теперь теплое не примешь за горячее. Жаль, конечно, что всего три дня. Да нет, пожалуй, не три… Только сейчас Паня себе призналась, что это пораньше началось. Может быть, с первой встречи их с Кудрявым под желтыми березами, на берегу синей реки.
…Нет, она не поедет! Пусть остаются ей только те три дня!
Паня бросила в черную воду билет, чтобы больше не колебаться. И пошла быстро, не оглядываясь на плавучий темный дом. Вздрогнула всем телом, когда он уныло заревел, и побежала, побежала…
Река стала в конце ноября. Из окна почты Пане видно было, как шныряют вниз с горки прямо на лед ребятишки на салазках. Потом потянулись по льду возы с сеном из Заречья, метя дорогу сенной трухой.
Этот день был ясный-ясный, такой, когда самого солнца не видишь, но оно везде: в сугробах, в стеклах окон, на кольях оград, даже в дымке над крышами. Вода в прорубях и у водоразборных колонок кажется совершенно синей, потому что вокруг очень светло.
Паня напихала в сумку послеобеденную почту, закрутила голову ковровым платком, взяла с печки теплые варежки и тронулась в свой обычный путь-дорожку. Когда стукнула первой калиткой, с рябины посыпался на нее легкий, душистый снег, и тут же метнулись ввысь толстые снегири.
Паня шла по белой, мягкой улице и совала газеты и письма в почтовые ящики на воротцах и калитках. И точно угадывая, где не на засове, заходила в выскобленные от снега дворы и стучалась в замороженное окошко. Дело шло ходко: подгонял веселый морозец, дыхание реки подпихивало в спину. И потертая черная сумка казалась непривычно легкой.
На ходу Паня побранилась с дворником из детского садика за то, что приморозило калитку и хоть через ограду прыгай; отогнала от водоразборной колонки мальчишек, которые дуриком лили воду, примораживая собственные валенки. На углу Молодежной улицы и Большого съезда купила себе баранки и уже помышляла о том, как сейчас забежит домой, соорудит чайку, поджарит колбаски…
И вдруг Паня остановилась. У галантерейного ларька в конце Молодежной улицы стояла жена Кудрявого. Паня сразу узнала ее и в зимнем наряде. Может быть, голенастые ноги в модных, каблукатых ботинках выдали?
У той было румяное, но холодное большое лицо, окруженное пухом оренбургской шали. С плеча висела ощерившаяся чернобурка и мертвыми своими глазами-пуговками тоже, казалось, разглядывала брошенную на прилавок комбинацию с капроновым кружевом.
— Володь, голубую брать? Ты бы поглядел. — Жена Кудрявого обернулась, подозвала рукой в красной варежке стоящего тут же неподалеку мужчину.
На том был бушлат с ясными пуговицами и… речная фуражка. За расстегнутым воротом розовела крепкая шея. Шея молодого здорового мужика. Улыбался он снисходительно и спокойно, как человек, уже с утра немного выпивший и еще не совсем опомнившийся от ночи, и который знает, что ещё будет такая же ночь и пьяное довольство.
— Может, другую, розовую?
И жена Кудрявого полезла в пухлую сумочку за деньгами.
— Можно вас на минутный разговор? — сказала Паня, тронув ее за бостоновый рукав.
Та сразу оглянулась с растерянностью на своего спутника. Но шагнула с Паней в сторонку.
— Я от профсоюза… — сказала Паня. — Скажите, как мужа вашего здоровье, Григория Алексеевича?
Она спросила это громко, так, чтобы слышал тот, в речной фуражке. Жена Кудрявого снова оглянулась. Паню она не узнала, но была чем-то испугана.
— Да что про него рассказывать?.. — Она сделала сердито-оскорбленное лицо. — Выписался перед ноябрьской и напился вдрызг. Ну, и обратно приступ с ним, увезли его. Раз несамостоятельный человек, то как ты с ним…
— А этот самостоятельный? — вдруг спросила Паня, указав на речную фуражку.