92496.fb2 Каменный Кулак и охотница за Белой Смертью - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Каменный Кулак и охотница за Белой Смертью - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Часть 2Кайя

Весна

Весна в тот год пришла очень рано.

На Ярилов день[138] снега уже сошли. А через седмицу по Волхову пошел Ильменьский лед. Только в борах кое-где еще серели ноздреватые сугробики.

Цветень[139] только начался, а земля на полях уже была готова под ярь.[140] Старики кряхтели и пророчили возврат холодов. Дескать, иной год и в начале Травеня[141] бывали такие морозы, что весь посев вымерзал, и приходилось пахать и сеять сызнова.

Ладонинцы ходили к Ладе за советом: орать или подождать? А та только разводила руками. По одним приметам, точнее которых и быть не может, холода ушли окончательно. А по другим, которые испокон веку не обманывали, выходило, что зима злобится где-то за Белоозером и, того и гляди, еще предъявит свои права. Она даже в Навь ходила, спрашивала. Только и дасуни ничего путного про погоду сказать не смогли.

– Тут уж как Мокша свою кудель спрядет.[142] Может и так, и так повернуться. Такой уж странный нынче год.

Хорс первым решил поверить теплу и вышел пахать.

От зимней болезни его щеки ввалились и покрылись сеткой морщин, но под бородой это было почти незаметно. Все равно, даже похудевший ягн мог вспахать поле и без быка. Однако, когда он тащил по городцу свое кузло,[143] соседи пялились на него как на диво дивное. Но причиной тому был не он сам и не его решение начать сев раньше других, а рыжий верзила, что топал рядом с ним. В прежние годы Олькшу видели с отцом только, когда родитель прилюдно поучал его тумаками и затрещинами. Выгнать Рыжего Люта работать в поле было совершенно невозможно. Строптивца было легче убить, чем заставить ходить за плугом.

Может, оттого и решил Хорс прежде всех выйти в поле, дабы вся Ладонь полюбовалась на его отцовское счастье. Вот ведь и он теперь, прямо как Година Евпатиевич, бок о бок с сыном орать идет! Хоть и не понимал косматый великан, как ему такая Доля улыбнулась, так ведь куда важнее, что родительская Недоля от него отстранилась.

Остаток зимы Хорс и Олькша ползали по дому, как осенние мухи. Ели, не в пример другим временам, мало. Говорили и того меньше. Только счастливая Умила лопотала без устали. Из ее трескотни и узнал хозяин дома былицу своего исцеления. И про то, как лихоманка скрутила его в бараний рог. И про то, как Олькша с Волькшей пропадали три дня в зимнем лесу в самые Каляденские морозы, когда птицы на лету мерзли. И про то, как Годинович притащил оглоушенного Ольгерда домой, и тот не мог очухаться целую седмицу. И даже про то рассказала Хорсова жена, что привели пацаны из леса карельскую шаманку, которая с Ладой-волховой одну ночь пошепталась, а на утро оседлала белую сову и была такова. Бабьи разговоры, конечно. Однако в Ладони никто большего о Ладиной зимней гостье не знал, кроме двух приятелей и самой ворожеи.

Но волхову лишний раз без важного дела Умила даже окликнуть боялась. А Годинов Волькша пироги с морошкой за обе щеки уплетал да нахваливал, а как разговор заходил об их походе за барсучьим молоком, принимался рассказывать небылицы, которыми разве что малолеток пугать, чтобы те далеко в лес не заходили. Сына же Умилы, так тот и вовсе на любой спрос молчал, как снулый окунь: глаза застылые, острые перья[144] во все стороны торчат, не тронь, не тревожь.

На все эти суды-пересуды Хорс только удивленно поднимал брови да вопросительно поглядывал на Ольгерда. Но тот не щерился и не сквернословил как обычно, а тупил глаза. От воспоминания о разъяренной толпе самоземцев, приходивших править непутевого забияку, мерзкий холодок пробегал по хребту ягна. А вдруг как опять набедокурил сыне? Зло накуролесил. Напакостил так люто, что боится лишний раз из дома выйти.

Так они и молчали седмицу за седмицей.

И вот, однажды, когда уже звенела первая капель, Хорс чистил стайку[145] и что-то бубнил себе под нос. Он устал гадать, что за шкода скрывается за Олькшиной тихостью. Но задать об этом вопрос напрямую не мог: ни в семье его отца, ни в семье деда старший никогда и ни о чем не спрашивал младшего. Не по чину. Коли есть надобность, сын сам все расскажет и совета попросит. Коли нет, так и разговора нет.

– Отече, – услышал он голос Ольгерда за спиной, – поговорить бы надо.

Хорс повернулся к сыну и с прищуром уставился на его конопатую рожу. В первое мгновение отец хотел съязвить что-нибудь. Дескать, распоносило, заговорил, лихов племянник? Но ягн сдержался, а вскоре и вовсе посерьезнел. Уж очень долго мялся его непутевый отпрыск, уж очень краснел и кряхтел от смущения.

– Давай, поговорим, – наконец подбодрил он Олькшу и сам удивился неуместной хрипотце в своем голосе.

– Отече, я знаешь… это… ну, весь Вьюжень[146] думал… и никак у меня это из головы не идет…

Ольгерд запнулся.

Хорс прислонился спиной к стене стайки и сложил ладони на черенке навозной лопаты. Всем своим видом он показывал, что не сделает ни одного движения и не произнесет ни одного слова для того, чтобы помочь сыну выйти из затруднения. Имел глупость нагадить, найди мужество признаться. А уж там видно будет, какой суд вершить. Могучий ягн почти не сомневался в том, что его первенец вот-вот покается в какой-нибудь большой потраве или воровстве.

– Я… это… отче, я жениться хочу…

Хорс открыл, было, рот, дабы что-то сказать, но из его горла вылетело только невнятное мычание. Ольгерд с опаской поднял на него глаза. Когда отец отставил в сторону лопату и шагнул к нему, парень втянул голову в плечи, ожидая увесистую затрещину. Но вместо того, чтобы как обычно огреть сына по вихрастому затылку, отец неуклюже обнял его и ткнулся бородой в щеку.

– За ум что ли решил взяться?

– Угу, – пробасил Олькша.

– А матери сказал уже?

– Не-е-ей. Мамке-то что.

– Как что?! – сказал Хорс: – Радость-то какая! Мы-то уж с Умилой думали, что ты до самой могилы колобродить будешь похлеще варяга беспутного…

– Только, отче, – встрял Олькша в радостные отцовские словеса: – тут такое дело…

Когда сын, закончил свой рассказ, Хорс уже и не знал ликовать ему или кручиниться. По всему было видно, что крепко присушила парня олоньская девка. Ради такой зазнобы Олькша мог бы стать не то, что порядочным самоземцем, для нее он превратился бы в самого домовитого хозяина на всем Волхове. Мог бы, не дай он волю своей похоти. Лемби таких шуток не любит. Да что он знал, лоботряс, про обычаи своих дедов-карелов.

– Отче, а ты научишь меня по-карельски чирикать? – мечтательно спросил Рыжий Лют.

– Ну, попробовать, конечно, можно, – ответил Хорс, и почесывал в затылок.

И была у ягна серьезная причина скрести черепушку. Для весомости хотел он ответить сыну на языке своего отца, но тут обнаружил, что знакомые с детства слова разбегаются от него, как куры от лиса. Оно, конечно, понятно: уже, почти двадцать лет минуло, как говорил он все больше по-венедски и почитал венедских богов. Стоит ли удивляться, что бестолковый его сын, который повсюду называет себя «венедом белым», ничего не знает про Лемби. Да и знал бы, что в том толку, если Велес дурьей башки даже мизинцем не тронул, зато разудалый Ярило[147] у него в микитках свое капище обустроил и идола там водрузил молоточной рукоятке под стать.

– У венедов говорят, – озвучил Хорс свои нелегкие мысли: – дитя надо учить, пока поперек лавки лежит… Ну, да ничего. И я в молодечестве возле мамкиного подола не шился. Тоже чуть в яму черную не угодил… Знамо дело – дурь молодецкая… Так, что ежели ты и вправду решил за ум взяться, то кому, как ни отцу, тебе в том помогать.

– Только отче, – опять замялся Ольгерд: – Не надо пока никому говорить про то, что я жениться хочу… Ну, мало ли…

– Мало ли, от ворот поворот дадут, – закончил за него отец: – Насколько я разумею, такая девка может и сватов взашей выгнать, да и самого жениха стрелой между глаз приветить. Ну, да ни беда. Домину тебе поставим. Поле раскорчуем. Самого Годину Евпатиевича в сваты позовем. Может, и уговорим твою любаву…

– Отче, а как дом-то ставить будем, все ж догадаются, – промямлил сын.

– А ты как хотел? – опешил Хорс.

– Не знам, – потупился Олькша: – Может сперва просватать, а потом уж огород городить.

– Вот ты, Ярилова палица, – озлился могучий ягн: – Хочешь и на елку влезть и морду не поцарапать?!

– Ну, отче…

– Что «отче»?! Хочешь зазнобу в отцов дом привести да на общей полати молодку пахати?! Точно смерд какой безродный?! Что мы хуже Годины стоим? Так ведь нет! И мы не воду из озерины[148] вместо сбитня хлебаем! Не гоже так! А ежели ты в себя не веришь, так неча и на инородную девку зариться. Возьми вон какую-никакую дурочку венедскую. Да сватов от тебя половина девок по Волхову и Ладоге ждет, не дождется. Потому как я вот этими самыми руками хозяйство крепкое поднял и держу его, не дрогну.

Хорс распалился не на шутку. Еще немного и негодование отцовской души выплеснулось бы крепкой затрещиной сыну в лоб. Но из-за угла дома показалась голова младшей дочери, Удьки, Удомли – в честь бабки, и разговор оборвался.

– Ссоритесь? – ехидно спросила Удька.

– А тебе-то что? – в один голос и в один лад спросили молодой да старый.

– Если ссоритесь, значит, хворь из вас окончательно вышла, – рассудила девчонка: – Теперь опять в три горла жрать будете.

– Ты посмотри! – хохотнул Хорс: – Сама рыжая, конопатая, а языком ворочает как лопатою. Да разве тебя кто объедал раньше?

– Объедал.

– Кто? – опять в один голос спросили мужики. Но на этот раз вопрос у каждого звучал по-разному, а Олькша исподтишка показал сестре кулак.

– Он, – выпалила Удька и отбежала на десяток шагов.

– Ах, ты короб для харчей! – в шутку осерчал Хорс. Ему ли не знать, что его дети всегда были сыты, хотя и не всегда отцом привечены: – Дитё малое объедал! Вот тебе, вот!

Надавав первенцу шутейных тумаков, отец крикнул Удьке: – А ты, дереза, на кой Лих приходила? Обучи по капельным лужам мочить?

– Не-е-ей, – ответила девочка: – Мамка обедать звала. Да прежде велела подслушать, о чем вы тут толкуете.

– Подслушала? – спросил Хорс.

– Не-е-ей. Так спешила, что забыла… – созналась Олькшина сестра. Не в пример старшему, была егоза сметлива и хитра. Даром, что рыжая.

Соврала Удька и затаила проведанное до поры или и вправду ничего не слышала, но только, когда Хорс с Олькшей в начале Цветня шли на пахоту, все соседи аж рты от удивления поразевали. Никогда еще венеды так громко не желали ягну удачи в поле и дома.

Да куда ей, Удаче, в поле деваться, когда там ворочали землю два таких великана. Один крепче другого. Молодой да матерый. Кудлатый да косматый.

От натуги на быке ярмо расщепилось, так сын дышло руками тянул, а отец оралом правил. За два дня всю ярь вспахали, переборонили и засеяли. Пока прочие Ладонинские самоземцы думали да прикидывали пахать – не пахать, Хорс и Ольгерд уже с полей пахарскую утварь везли.

Может быть, оттого никто в Ладони и не удивился, когда через день-другой начали они валить деревья по соседству с Хорсовым полем. Всем же понятно, что при такой-то мощи можно и в два раза больше земли засевать. А жита никогда много не бывает, коли нажито жито без грыжи. Избыткам всегда оборот найдется.

Но не только в поле, а и в доме у Хорса все переменилось. В любое свободное время отец с сыном обосабливались в затишке и о чем-то шептались. Если бы кто их подслушал, то подивился бы, уразумев, что Рыжий Лют, который во всех языках Гардарики знал только ругательства, со всей прилежностью недоросля овладевал карельским наречием. Медленно давалась верзиле наука. Порой Хорс был готов прибить сына насмерть за тупость и короткую память. Но что-то все же задерживалось промеж Олькшеных мясистых и веснушчатых ушей: не споро, как хотелось бы отцу, но и не безнадежно медленно он начинал говорить на языке предков все правильнее и правильнее.

Однако не только карельское наречие передавал отец сыну. Все то, от чего, невзирая на побои, Олькша убегал в отрочестве, вся непростая житейская мудрость самоземца были теперь для него как былицы для дитяти. Рыжий Лют слушал и спрашивал, спрашивал и слушал.

Чем сильнее менялся Олькша, тем больше недоумевала Ладонь. Бабы не давали Умиле прохода, и так, и сяк пытая мать Рыжего Люта о том, как ее мужу удалось отвадить балбеса от праздности и бедокурства. Но она клялась самыми страшными клятвами, что не ведает, как такое и получилось-то.

Через эти чудеса соседи стали иначе смотреть и на Хорса. Раньше он был для них инородцем, пришедшимся ко двору своей небывалой силой и бескорыстной отзывчивостью. Объявился он примаком[149] в семье одного из самых захудалых Ладонинских самоземцев. Через пару лет, когда Зван, отец Умилы, зачах от сухотки, он встал на хозяйство и с двужильным напором принялся его из Недоли вытаскивать. И вытащил. И теперь жил на широкий двор, так что впору было работников заводить. Да только поперек нутра было ягну на чужом хребте ездить.

Вот только детьми Дид[150] не сильно Хорса одаривал. Что ни год ходила Умила брюхатая, да только детки мерли в родах или младенчестве. Выжило всего трое. Сыновей двое: Ольгерд, первенец, и Пекко-молчун, на шесть лет младше. И дочка одна: Удька, нежданная радость, егоза и постреленыш. Да, только так с Олькшиного малолетства повелось, что, как только речь о нем заходила, так отеческая кручина и омрачала душу могучего ягна. Ни крику, ни колотушкам не внимал детина. Баловал и сквернословил так, что казалось, не найдется на него управы. И вдруг, в одночасье из оторвы и бестолочи получился вон какой столпище для отцовской славы. Ни дать, ни взять Дид с Велесом выказали Хорсу милость за труды его.

А раз так, то соседи поведилась к ягну за житейскими советами хаживать. И от нежданного счастья и почета ходил Олькшин отец гоголем, то и дело рыжую сыновью макушку трепал ласково и только что не на руках тетешкал своего отпрыска.

А Ольгерд Хорсович то ли от любви, что маяла его по ночам, то ли от пахарской да надворной работы, но за четыре месяца схуднул в животе, зато раздался в плечах и еще подрос, став на пол головы выше могучего отца. Заветный самострел он взводил теперь одной рукой, а древесные стволы толщиной с руку запросто ломал об колено. Словом, стал он куда как завидным женихом. И даже Ладонинские отцы семейств, где были девки на выданье, стали иначе смотреть на бывшего бузотера и колоброда.

Свою дружину Олькша разогнал, сказав парням, что лиходейство ему разонравилось. Перечить своему «ярлу» никто не стал, и с тех пор установился в Южном Приладожье такой мир и покой, что прямо Ирий какой-то.

Торхова телочка

За всей этой ранней и теплой весной, спокойствием и благодатью никто в городце даже и не приметил, что два приятеля, некогда бывшие не разлей вода, с самой зимы почти не хороводятся вместе. Мало ли что промеж друзей бывает. Волькша при встречах старался как можно скорее свернуть разговор, ссылаясь на разные родительские поручения, да и Олькша отводил глаза и держался поодаль от свидетеля своего беспутства в доме на деревьях. Если бы кто и вздумал подглядывать за парнями, то ощутил бы, что между ними пролег овраг чьей-то вины. Но чьей именно не догадался бы никто.

Бывшие друзья не виделись целыми седмицами, что было немудрено, поскольку с конца Травеня, так и не принесшего коварные морозы, с той самой поры когда все Ладонинские самоземцы управились с посевами, Волькша начал пропадать из дома на целые дни. В прежние лета, когда он куда-то надолго уходил, Ятвага знала, что ее сын где-нибудь с Олькшей. Хорсович при всей его бедовости Варглоба в обиду никогда не давал. Из своих похождений они всегда возвращались вместе. И часто так случалось, что Ольгерд был сплошь покрыт синяками, в то время как на ее сыне не было ни царапинки, так уж ретиво верзила защищал своего щуплого дружка. Нынче же Олькша день-деньской помогал родителю по хозяйству, так что латвица ломала голову над тем, где и с кем пропадает ее третий сын. От расспросов Волкан не увиливал, но его рассказы о том, как он день напролет учился целиться в белку, не казались Ятве убедительными. В Ладони Година считался знатным охотником, но дичь предпочитал брать силками или капканами. И откуда у Варглоба, который сызмальства не терпел крови, могла взяться эта страсть к стрельбе? У них в доме даже и самострела-то приличного не было.

Однако Волькша не обманывал мать. Он лишь немного не договаривал о том, с кем и как он постигал науку метания стрел.

Волкан всегда честно признавался, что и в мыслях не держал искать этой встречи. Но видимо, уж так Мокше было угодно, что бы однажды Данка, одна из младших дочерей Годины, заснула на полянке, разморенная первым теплым солнцем, и не углядела, как от Ладонинского стада отбилась молодая телочка. Но спохватилась девчонка споро, пригнала остальных коров в городец, да со слезами за пропажей бежать собралась. Тут ее, зареванную, Волкан и повстречал. Вместе искать отправились. На злополучной поляне все осмотрели и нашли то место, где коровка в бурелом ушла. Дальше побежали по ее следам.

– Не хнычь, Данка, – подбадривал сестру Волькша: – Найдем мы Торхову телочку целой и невредимой. Волкам нынче и молодых косуль хватает. Медведь тоже уже поотъелся с зимы. Так что зверье нынче к человечьему жилью не жмется. Диким промыслом живет.

А коровьи следы уходили все дальше и дальше от Ладони.

– Ах, ты, леший тебя побери! – выругался Волькша, когда следы копыт привели их в болотистый распадок.

– Что такое, братка? – встревожилась Данка.

– Да, похоже, сюда наша телочка сама пришла, а отсюда ее… добрый человек увел, – Волкан хотел сказать: «тать угнал», но спохватился. Данка была не то чтобы плаксивой девчонкой, но заполошной – это точно. Услышав про «доброго человека», она часто-часто захлопала ресницами: не то вот-вот заплачет от страха, не то заголосит от радости.

Между тем «добрый человек», если судить по следам, мужиком саженного роста не был, как не был и босоногим пастушком-постреленком. Не в пример Волькше с сестрой, он не оставлял пятипалые отпечатки, потому как носил обувку. Выходило, что это был либо охотник, либо ратник. В любом случае встреча с ним не предвещала ничего хорошего.

– Данка, – наигранно спохватился Волькша, – я тут вспомнил, что мамка посылала меня за смородиновым листом, а я с тобой ушел. Давай, я за тебя телочку пойду искать, а ты за меня смородины нащиплешь, а?

Уговаривать сестренку не пришлось.

– Может тебя вначале поближе к Ладони вывести? – спросил он сестру на прощание.

– Не-е-ей. Тута не далеко. Сама добегу, – замахала руками Данка, и брат не усомнился в том, что как оно и будет.

Тать передвигался по лесу весьма споро. Он явно знал эти места лучше Волкана, который почти бежал, но никак не мог расслышать в летнем лесном многоголосье динькание коровьего ботала.[151] В какой-то миг Волькша подумал, что угонщик мог, конечно, и снять колоколец с телочки. Если так, то вполне может статься, что преследователь обнаружит себя до того, как увидит татя, поймет, что к чему, и сумеет оценить супостата. А в том, что телочку придется вызволять силой, Годинович почти не сомневался.

Волкан старался набегу продумать все возможные пути возвращения скотинки своего старшего брата. Он был готов ко всему, но только ни к тому, что на самом деле приготовила ему Мокошь.

Когда он углядел телочку за деревьями, та мирно паслась на небольшой полянке. Подобравшись ближе, паренек разглядел длинную веревку, которой коровка была привязана к дереву. А вокруг ни души. Ни дать, ни взять, западня: телочка – приманка, а он, Волькша, – неразумный зверь, который должен вот-вот попасть в волчью яму.

Можно было, конечно, во все лопатки побежать в Ладонь, звать на помощь братьев. Никто бы не осудил Годиновича за такую осторожность. Но, ощутив холодное дыхание опасности, Волькша точно стал выше ростом, шире в плечах и летовалее. На всякую хитрость можно свою сметку накинуть и все шиворот на выворот перетянуть: тот, кто был дичью, может стать охотником, а ловец превратиться в добычу.

Волькша присел за деревом и начал внимательно осматриваться. Веревка была слишком длинной: коровка гуляла по всей поляне как хотела. Значит, ямы возле нее нет, если только тать не выкопал ров вокруг всей поляны. А раз нет ямы, выходило, что тать сидит в засаде. А уж найти засадников в бору, что шумел вокруг, было куда проще.

Годинович весь обратился в зрение и слух. Ему казалось, что он способен издалека услышать даже шум чужого, потаенного дыхания, что ему по силам разглядеть едва примятые ветви кустов.

– Что там такое, венед? – раздался тревожный шепот над самым его ухом. От неожиданности Волькша оцепенел. Кровь ударила ему в затылок, как дубовая клюка.

– Ну, что там? – недоумевал голос. Неслышно, точно бегущее над лесом облако, мимо него промелькнул чья-то тень…

Мимо???

Льдинка страха мгновенно растаяла, заполнив голову перегретым паром недоумения.

Как мимо? Почему?

Если некто выслеживал не Волькшу, в чем сомнений не было, поскольку он прошел мимо, значит, этот некто тоже искал тех, кто устроил на поляне западню.

Но кем был этот некто?

И почему он говорил по-карельски?

И почему, несмотря на то, что в руках у него лук, его волосы цвета весеннего одуванчика заплетены в две девичьи косички?

– Кайя? – не то спросил, не то позвал Волькша.

– Чего орешь?! – раздалось из-за дерева.

– Это ты, Кайя? – переспросил Годинович громким шепотом.

– Я, – ответили из-за ствола: – А кого ты хотел увидеть рядом с моим домом?

– Рядом с чем?

– Все-таки вы, венеды, странные, – сказала Кайя, прокравшись обратно к Волькше: – Вон же мой дом.

Годинович оглянулся и тут же точно яркие сосновые лучины зажглись у него в щеках и ушах. Какой позор! Пусть даже его скрывали ветви деревьев, но не заметить олоньский дом было невозможно. Надо же было так увлечься погоней за татем, похитившим телочку Торха, чтобы пройти в нескольких шагах от сруба на деревьях и не увидел его!

Когда венед поведал Кайе, что за дело привело его к ее дому, та согнулась от смеха в три погибели, а потом и вовсе повалилась в черничник.

– Я же чуть не пристрелила тебя, венед! – потешалась она: – Я в ледник спустилась, чтобы настрелянных зайцев туда положить, вылезаю, смотрю, чья-то задница в кустах маячит и явно на Ладонинскую телочку зарится. Вот думаю, вор! Будь он хозяином, давно бы коровку отвязывал и домой погнал, а это высматривает что-то. Уж и не знаю, чего я сразу не выстрелила? Лук же стоял подле ледника. Стало мне любопытно, что это за олух такой объявился. Подбираюсь ближе, смотрю, а это старый знакомый крадется. Тут меня сомнение взяло, что это ты там, на полянке высматриваешь…

Волькша пялился на хохочущую Кайю, старательно лыбился и всплескивал руками, но в душе его было пакостно. Как не крути, а эта олоньская девчонка имела право называть его и олухом, и задницей. Не увидеть на деревьях ее дом, не услышать, как она подкрадывается сзади! Никакой он после этого не охотник, не следопыт. Олух он последний и все тут…

– А зачем ты телочку-то из распадка свела? – попытался Годинович перевести разговор.

– Надо было другим оставить? – съязвила девица: – В следующий раз так и сделаю, чтобы венеды глупых вопросов не задавали. Я-то хотела их животину поберечь от зверья и лиходеев, а он меня упрекает!?

Волкан уже знал, что и следующий его вопрос не покажется Кайей умным, и все же он спросил:

– Но почему ты ее к себе повела, а не в Ладонь, раз уж знала, что это Ладонинская телка?

– Ну, какой же ты глупый, венед. Я же тебе сказала про зайцев. Сказала?

Парнишка кивнул.

– Думаешь, я их как грибов возле дома насобирала?

Волькша покачал головой.

– С самого утра за ними по лесу шастала. Ноги гудят, как ветер в трубе. А телочка ваша ближе к моему дому блудила, чем к Ладони. Я и решила вначале добычу домой занести, отдохнуть, а уж после вашу скотинку возвернуть.

Волькша готов был провалиться в Навь от стыда. Вот и снова он выходил олухом перед девчонкой. Впрочем, девчонкой он называл Кайю скорее по сути, чем по облику. Лет ей было столько же, сколько Волкану или около того. Лицо она имела детское и открытое, но сама была при этом высокая, крепкая, полногрудая.

– Да ладно тебе, венед, – успокоила его юная охотница: – Раз уж пришел, пошли я тебя киселем напою.

Гордый венед хотел отказаться, забрать скотинку и двинуться домой, но от воспоминаний о вкусе велле рот наполнился слюной. Хоть и не мог Волькша жаловаться на то, что ему редко приходилось есть разные сласти и смасти, но карельский кисель запомнился ему как-то особо. Даже не столько вкусом своим, сколько благодатью, которая наполняла пузо вместе с велле.

Но овсяным киселем угощение не закончилось. Хлебосольная хозяйка выставила гостю холодной тушеной оленины с мятой брусникой в меду и черные душистые хлебцы. За едой неловкость Волькши улетучилась, и они с Кайей душевно проболтали почти до вечерней зорьки. За весь вечер они даже словом не обмолвились о том, что произошло зимой. А так успели переговорить обо всем на свете: о повадках тетеревов и лисиц, о том, где в округе самые ягодные места и где самые непроходимые болота. Да мало ли еще о чем могут говорить люди, испытывающие друг к другу простую человеческую приязнь.

Годинович, глазом не моргнув, пересказывал байки отца, как свои собственные, и вскоре превратился в глазах Кайи из «олуха» и «говорливого венеда» в Уоллека и глазастого внука Тапио.

Прощаясь, Волькша опять чуть не осрамился. Он поблагодарил хозяйку за угощение и привет со всем красноречием, на которое был способен сын Годины Ладонинца, он испросил разрешения время от времени наведываться в гости, а, получив на то радостное соизволение Кайи, двинулся домой… без телочки. Ему, конечно, удалось превратить свою оплошность в шутку, но, топая с коровкой к Ладони, он щедро надавал сам себе оплеух и затрещин.

– Вот тебе, олух. Вот тебе, – приговаривал он, с каждой колотушкой чувствуя себя все более и более счастливым.

Утиная охота

Волькша никогда не сознавался в этом даже самому себе, но в тот день игривая телочка старшего брата привела парня к первому настоящему другу в его жизни. Как ни крути, а Ольгерд был для него всего лишь приятелем. Их связывала только отроческая жажда веселых похождений, которые каждый из них понимал по-своему. Для одного это были драки и шкоды, для другого походы и встречи. А так им даже поговорить было не о чем.

С Кайей же они могли днями напролет рассказывать друг другу разные былицы и байки, делиться приметами и умениями.

Взять хотя бы стрельбу из лука. Еще предыдущей зимой Волькшу потрясло умением Кайи поражать стрелами самые немыслимые цели. Как-то он попросил у девушки разрешения испытать ее грозное оружие. Взяв олоньский лук, Годинович приготовился вложить все силы в натягивание тетивы. Какого же было его удивление, когда он справился с ним играючи. И причина была не только в том, что олоньские охотники использовали для тетивы лосиную жилу, которая у венедов шла только на самострелы. Сам по себе лук был не таким тугим, как ожидал Волькша. Из такого стрела вряд ли могла пролететь дальше ста шагов.

– А зачем больше? – удивилась Кайя.

– Как зачем? – в свою очередь поразился венед: – Если стрела летит на сто шагов, значит, серьезно ранить она может только в пятидесяти или даже меньше.

– Уоллека, ты все-таки чудной, как и все венеды, – сказала Кайя: – Не обижайся, но твой народ всегда мнит что размах, ну, или сила – это самое важное. Вам кажется, что чем дальше полетит стрела, тем больше добычи принесет вам Хийси. Но в каком лесу ты видел простор, где можно выстрелить на сто шагов и ничего не задеть? Ты-то сам, кстати сказать, с сорока шагов не попадешь в белку?

Попадет ли он в белку с сорока шагов или нет, Волькша не знал, но не принять вызов Кайи не мог. И не потому, что это легло бы пятном на его честь, а потому, что с девушкой всегда было приятно спорить: и выигрыш, и проигрыш она встречала с достоинством, редким даже среди матерых мужиков.

Белкой они определили «олений глаз», – прореху в коре дерева, которая образовалась вокруг того места, где много лет назад была сломана у ствола ветка. Отмерили сорок шагов. Кайя предлагала тридцать, но Волькша съязвил:

– Боишься, что если мы отойдем слишком далеко, «белка» махнет хвостом и убежит?

– Вот, еще, – фыркнула девушка: – Просто я знаю, о чем говорю, а ты споришь только для того, чтобы спорить.

– Стреляй уже, – подзадорил ее Волькша.

Кайя наложила стрелу на тетиву. Чуть нагнула голову к правому плечу. Несколько мгновений она постояла с опущенным луком, потом вскинула его, натянула и тут же выстрелила. Стрела воткнулась в «слезник». Следующая поразила противоположный угол «глаза». Третья вошла точно в яблочко. Глядя на ее меткость Волькша в который раз подумал о Деване, деве-охотнице. Разве может смертная женщина так стрелять?

– На! – сказала девушка, протягивая лук: – Теперь твой черед.

Из трех стрел в дерево попали две: одна в четырех пядях[152] от «белки», а другая в двух с половиной. Сорока шагов, и правда, оказалось многовато.

– А знаешь почему у тебя не получается? – спросила его Кайя.

Волькша покачал головой. Был бы у него самострел, он бы показал, как надо стрелять.

– Потому, что ты вначале натягиваешь лук, а потом начинаешь стрелу на цель наводить, – пояснила ему девица: – Вы же, венеды, для того самострелы и делаете, чтобы долго целиться. И все равно толком попасть не можете.

Из ее слов Годинович понял только то, что Кайя догадалась про его думы о самостреле. И в другой раз он принес отцовский, пусть не такой убойный как у Хорса, но ладненький и привычный в руках стреломет.

Из него Волькша стрелял чуть лучше: все три дрота вонзились в дерево, но лишь один из них попал в двух вершках от «белки».[153] Точно поддразнивая его, Кайя в тот день одну за другой всадила свои стрелы в самую середку цели.

– Убедился? – спросила она, наблюдая, как венед, пыхтя, вытаскивает дроты из дерева: – Ну, если повезет, кабана ты подранить сможешь, но только если очень повезет. Но после первого выстрела он броситься либо на тебя, либо в кусты. И что ты будешь делать?

Волькша призадумался. Ладонинские мужики всегда ходили на кабанов по двое: один с самострелом, второй с рогатиной…

– А ведь на то, чтобы убить подсвинка, нужна всего одна стрела. Чтобы завалить кабана – две, – прервала его раздумья Кайа: – Надо только знать, в какое место стрелять…

Волькша пытался ответить хоть что-нибудь, дабы не потерять лицо, но молвить было нечего. Права Кайя, венеды – никудышные охотники. Силки и ямы для тех, кто не умеет выслеживать зверя и, главное, не может убить его честным выстрелом. Но олоньская охотница не сказала об этом ни слова. И вскоре настроение Волкана опять наладилось, поскольку разговор ушел совсем в другие дебри…

О стрельбе из лука они вновь заговорили во время охоты на уток. Впрочем, это даже и охотой-то назвать было нельзя. Однажды Волькша и Кайя как обычно болтали о том, о сем, сидя на берегу Ладожки, речь зашла о дичи, и тут девушка посетовала:

– Что-то давно я не ела утятины.

– Так ведь не пора еще. Утка – она же хороша по осени, – изрек Волкан с поучительной повадкой своего отца.

– Пора – не пора, – фыркнула Кайя: – Это все венеды придумали. Просто к осени птица жирней и оттого медленнее взлетает. Твои-то сродники ее на воде бьют, небось.

Волькша слышал от Годины, что кривичи и дреговичи, что живут к югу от Словенского Моря, уток ловят соколами влет, но никогда этого не видел. Что до Ильменьских словен, так они и впрямь старались подстрелить селезней, пока те разбегались по воде.

– Осенью утка жирнее, это точно, – продолжала тем временем Кайя: – Взлетает медленнее, медленнее тонет, если подстрелишь. Да только осенью за ней в воду просто так не полезешь. Или лодка нужна, или собака обученная.

Возможно, олоньская охотница еще долго рассуждала бы об утиной охоте, если бы над лесом не раздался свист крыльев. Двое селезней подлетели к реке. Один слета сел на воду, а второй решил немного покрасоваться и сделать круг над камышами противоположного берега. Сложно сказать, распалил ли он огонь желания в прятавшихся там утицах, но за то время пока он показывал им мощь крыльев и резкость взмаха, Кайя встала, взяла лук, наложила стрелу на тетиву и точно задумалась. Гордый селезень заканчивал свой облет и вновь пролетел над головами людей. Просвистел быстро, точно камень. Но руки охотницы двигались еще проворнее. Одним стремительным, но плавным движением Кайя вскинула лук, натягивая тетиву, и выстрелила.

Крылья селезня обмякли, и его тушка с громким шлепком ударилась о воду в пяти шагах от берега.

– Перркеле! – выругалась Кайя: – Поздно!

– Что поздно? – удивился Волькша.

– Поздно выстрелила. Надо было раньше, тогда бы он упал на песок. Теперь придется в воду лезть.

Годинович был так ошеломлен увиденным, что не сразу сообразил ринуться в реку за добычей. Пока он моргал глазами и прикидывал, видел ли он то, что видел, или ему приснился дивный сон, Кайя подобрала подол и вошла в воду. Видимо со времени ее последнего купания в этом месте реки минуло несколько лет, потому как, сделав три уверенных шага к сбитой утке, девушка по самую маковку провалилась в подводную яму, размытую тихим омутом.

Волкан рванулся к воде, но успел только помочь Кайе выбраться на песок.

– Вот ведь, Перркеле, – горячилась охотница: – Нет, чтобы выстрелить чуть раньше.

Продолжая бранить себя за нескладный выстрел, Кайя ни мало не сумляше сняла платье через голову, отжала и развесила на ветвях прибрежной ивы. Затем она расплела косы и принялась выжимать волосы.

От ее внезапной наготы у Волькши все поплыло перед глазами. Глядя на прелести ее крепкого тела, он позабыл все языки Гардарики, включая венедский. Во рту пересохло… Нельзя сказать, что он прежде не видел голых женщин. Но вот чтобы так, на расстоянии вытянутой руки от него вдруг заголилась сверстница, и не просто невзначай обнажила грудь или бедро, а разделась целиком, нисколько при этом не смущаясь и даже не думая о том, что вид ее налитых персей может вызвать душевное смятение… такого в Волькшиной жизни точно не было.

– Ты чего, оглох что ли? – расслышал, наконец, Волькша голос Кайи. Та подошла вплотную, нагнулась и трясла его за плечо, от чего ее груди ударались одна о другую: – Я с тобой разговариваю, а ты точно заснул.

– Да, я сейчас, – пробурчал парень и шаткой походкой двинулся к воде.

– Ты что, шальной, собираешься плавать в одёже? – крикнула вдогонку Кайя, когда он был уже по колено в воде: – Разденься, олух!

Нет, раздеваться при голой девушке он не согласился бы в тот миг даже под страхом смерти. Сделав еще шаг, он благополучно провалился в подводную яму и только тут пришел в себя.

Ладожка – речка родниковая. Даже на макушке лета вода в ней оставалась студеной, но Волькша вспомнил об этом, только доплыв до ее середины, а почувствовал это лишь, подплывая к берегу. Кайя за это время уже надела мокрое платье и, расчесав пятерней волосы, заплетала их в косички.

Она уже открыла рот, чтобы полюбопытствовать с какого перегрева Уоллека полез в воду, но он упредил ее, сказав, что знает как готовить утку в глине, а это лучший способ не ждать, пока дичь немного протухнет, и из нее можно будет выщипать перья, или не палить птицу на огне, от чего та потом пахнет жженым пухом.

Костер разожгли прямо на берегу. Глина нашлась невдалеке. Горшки из нее, конечно, получились бы никудышные, но для выпекания птицы она вполне сгодилась. Волькша сначала выпотрошил добычу и напичкал диким луком. После этого он обмазал ее жидкой глиной против роста перьев, затем обляпал толстым слоем густой и положил на угли. Вскоре глина начала подсыхать. И тут Волькша спохватился и несколько раз ткнул дичь ножом.

– Это зачем? – удивилась Кайя: – Это такой венедский обычай?

– О, да, – изрек кудесник глиняных птиц. – Наши волхвы завещали нам эти великие знания. И горе тому, кто не проделает в глине дырок!

Девушка как завороженная внимала венедским тайнам.

– О, да, великое горе тому, кто не исполнит завет волхвов, – молвил Волькша после многозначительного молчания… – Пар от тушащейся утки разорвет глину, и птица попросту сгорит на костре.

Годинович умолк, многозначительно поджав губы.

Кайя захлопала ресницами.

Из дырок в глине начал вырываться пар.

– Дурак ты, Уоллека, – выпалила она, накидываясь на него с тумаками: – Я ведь поверила в волхвов! А ты глумился!?

– Я пошутил! – хихикал Волкан, уворачиваясь от девичьих кулачков.

Как бы не урчали их голодные животы, но надо было запастись терпением: дикая птица готовилась не быстро. Так что венед и олонь опять увлеклись разговорами.

– Как ты это делаешь? – задал Волькша вопрос, который волновал его с тех пор, как вид обнаженной Кайи перестал смущать его ум.

– Что «это»? – уточнила Кайя.

– Как тебе удается попасть с сорока шагов в «белку» или, вот, подстрелить утку слета? Порази меня Перун, но я никогда прежде такого не видел.

– Знаешь ли ты, венед, как однажды великий Хийси шел по владениям Тапио без лука и стрел, без ножа и рогатины? – не менее торжественным голосом, чем Волькша вещал про дырки в глине, начала свой ответ Кайя: – И явился ему Всемогущий Хозяин Тапиолы, и спросил: «Скажи мне охотник, не страшно ли тебе в моих владениях без своего оружия? Ведь звери могут накинуться на тебя и покарать за то, что ты охотился на их сродников». Рассмеялся Хийси в лицо могучему своему брату и сказал: «Чтобы смогли они покарать меня, должен ты прежде отрезать мне голову и положить под камень, ибо пока есть у меня голова на плечах, могу я убить любого зверя». Удивился Тапио таким словам и сказал: «Вон бежит свирепый кабан. Или ты сейчас убьешь его, или я прикажу ему напасть на тебя». «Как скажешь, мой великий брат», – согласился Хийси, поднимая с земли камень размером не больше куриного яйца. «Ты собираешься убить секача этой галькой?» – удивился Тапио. «Нет», – ответил Хийси: «Я сделаю это взглядом». Кабан, тем временим, рыл копытами землю и готовился к нападению. «Что же ты медлишь!» – недоумевал Хозяин Леса. «Медлит тот, кто ничего не делает», – спокойно ответил Великий Охотник. «А что делаешь ты?» «Я готовлюсь убить этого зверя». И тут вепрь бросился на Хийси. Он несся как ураган. Охотник спокойно стоял и смотрел на него. Кабан нагнул голову и выставил вперед клыки. И тут Хийси бросил свой камень. Но не в зверя, а в корень дерева на тропинке, по которой тот пробегал. Галька отскочила от коряги, попала в разинутую пасть секача и перегородила его дыхало. Он заметался, как смертельно раненый, и вскоре издох от удушья. «Как ты это сделал?» – просил изумленный Тапио. «Очень просто», – ответил Хийси: «Я вначале увидел, как я убью его, а потом мне оставалось только исполнить то, что я увидел». Ничего не понял Всемогущий Тапио и оставил Хийси в покое. А ты Уоллека понял, как Хийси убил кабана?

Теперь настал Волькшин черед думать о том, стоит ли рассмеяться этой байке сразу или какое-то время еще подыграть рассказчице. Если это была побасенка, придуманная на потеху и дабы скоротать время, то рано или поздно Кайя должна была рассмеяться. Если же это был ответ на его вопрос о стрельбе из лука, то заковыристее ответить было, пожалуй, сложно.

– И кто же… рассказал тебе это… придание? – тянул время Годинович. Насколько он ее знал, долго хранить серьезность она не могла.

– Отец, – ответила Кайя: – Но ты не сказал: ты понял, как Хийси убил кабана?

Что оставалось делать? Сознаваться в том, что не понял? Говорить, что в такие небылицы он перестал верить лет восемь назад? Или продолжать играть в доверчивого сумьского дурочка?

– Как-как? Камнем, – попытался вывернуться Волькша.

– Ладно, – обиделась Кайя: – Камнем так камнем.

– Ты чего надулась? – спросил венед.

– Ничего, – буркнула охотница: – Не понимаю я вас, венедов. С вами серьезно говорить, как по тонкому льду бегать, никогда не знаешь, где поскользнешься, а где провалишься.

– Кайя, – сдался Волкан. Дальше сохранять серьезное лицо было незачем. Олух, он олух и есть: – Кайя, прости, но я, как и ваш Тапио, тоже ничего не понял. Умишко у меня венедский, скудный…

– Это точно, – согласилась девушка, но тут же оттаяла: – И чего было стыдиться? С первого раза и я не поняла. Но мне кажется, что всякий для кого эта былица в новость, тоже не сразу ее разумом осилит. Мне отец долго объяснял, что и как. Ну, да я была дитем малым, Мне тогда лет пять было. К тому же я была девчонкой. Я же ведь не прихоти ради охотничьи премудрости постигала…

После этих слов Кайя надолго умолкла, глядя куда-то в глубину быстротечной Ладожки. Волькша не мог решить, о чем спросить прежде: о том, почему отец учил Кайю мужскому занятию, где же он теперь, и почему девушка живет одна, или все-таки попытаться узнать о том, как этот пройдоха Хийси убил кабана, чтоб он издох до того, как попался на глаза этому зазнайке Тапио.

– Когда отец учил меня стрельбе, он говорил вот что, – продолжила, наконец, Кайя: – стрела летит мимо цели у того, кто сомневается в том, что она в цель попадет. «А что такое сомнение?» – спрашивал он. Сомнение – это когда ты, не доверяешь своим рукам и допускаешь, что они могут сделать что-то не так. Тебе мерещится множество промахов. Ты изо всех сил надеешься, что тебе повезет. Ты думаешь только о том, как избежать ошибок, и при этом не видишь своим внутренним взором того единственного правильного выстрела, который нужен тебе в это мгновение. И вот твои руки начинают вести себя, как собака, которой запрещают все на свете и не дают ни одного внятного приказа. Принесет такая собака утку из воды? Нет, конечно. Вот и твои руки не принесут тебе удачи, если ты не увидишь, как твоя стрела попадает в цель, прежде, чем поднимешь лук.

Юная олоньская охотница опять замолчала, видимо продолжая молчаливый разговор со своим отцом.

– Но получается, что так происходит во всем, – задумчиво произнес Волькша.

– Что значит «во всем»? – из вежливости спросила Кайя.

– Ну, если, например, строить дом и постоянно размышлять не сгорит ли он, то рано или поздно случится пожар. Или если сильно бояться, что скот падет, то он потравится или его порежут волки…

– Странный ты все-таки, Уоллека, – грустно улыбнулась девушка: – Я рассказала тебе, как правильно стрелять, а ты услышал что-то совсем не то.

– Самое то! – возразил венед с воодушевлением: – На самом деле твой отец учил тебя не только держать в руках лук. Он же рассказывал тебе о том, как пересилить Мокшу, найти свою Долю и Удачу.

– Да что ты знаешь о моем отце?! – вдруг взвилась Кайя.

– Так расскажи мне о нем, – в лад ей ответил Волькша: – А то ты знаешь все о моей семье, а о своей не сказала ни полслова.

– Нету у меня семьи, – выпалила девушка: – был один отец, и того в позапрошлом году пьяный норманн мечом прямо на торжище посек. Все.

Кайя вскочила и отошла к воде. Волькша потупился.

Утка в глине упрела так, что мягкими стали даже косточки. Ели молча. Дичь немного отдавала тиной, была пресна, но, не смотря на это, вкусна так, что у едоков за ушами пищало.

Постепенно Кайя успокоилась и поведала-таки предание о своем роде-племени.

Олонь с незапамятных времен обитали в лесах между Ладожским и Онежским озером. Жили охотой и тем, что пошлет лес. Все остальное выменивали в деревнях и засеках по соседству. Сумь, водь, весь и пахотная карела называли их «детьми Хийси», поскольку не было им равных в охоте на любого зверя и птицу. Одни подтрунивали над олонью за то, что те не умели блюсти свою выгоду и отдавали ценные меха за полудорога. Другие уважали как непревзойденных стрелков и следопытов. Но и те и другие чурались их как лесных духов. Даже карела, что стояла ближе всех к олони по языку и обычаям, старалась не родниться с жителями домов на деревьях.

Но в том, что олонь строили свои срубы не на земле, а над землей, не было ровным счетом ничего несусветного. Просто в местах, где первоначально селились их пращуры, было больше болот, чем сухой земли, а раз пахарьством они все равно не занимались, вот и селились в лесистых низинах. На сырой почве бревна стен быстро гнили, ну, и придумали охотники ставить срубы, укрепив балки промеж четырех деревьев. Больших хором так, конечно, не возведешь: надорвешься толстые бревна наверх тягать, но ежели жилье и сусеки строить порознь, то можно и без терема не тесно разместиться.

Имелась у окрестных народов и еще одна причина считать олонь сродниками лесных духов. Умели охотники вести друг с другом беседу на больших расстояниях. Для того возле каждого дома стоял деревянный раструб из звонкого клена. К нему приставлялась ребристая деревянная баклажка. Если охаживать пестиком ее бока, то она издавала то клекот, то распевное кваканье, а то дятлов перестук. Далеко были слышены трели деревянной квакушки. Быстрее конного гонца, быстрее посыльной птицы летали вести промеж олоньских охотников. Пока один на баклажке коленца выводил, другой в раструб слушал, а после наоборот. Так и гуляли по Тапиоке невнятные всем прочим народам перестуки и клекот. Ну, как тут не поверить в то, что олонь – племянники лесных духов?

Но не вся олонь жила к северо-востоку от Ладоги. Некоторые уходили южнее, туда, где леса светлее. Однако и на землях Ильменьских словен продолжали они соблюдать заветы пращуров, будь то дом на деревьях или зарод благодейственного велле.

Отец Кайи, Хатти, был из семьи великих охотников, что подались на юг в поисках лучшей охоты. Говорили, что и Ниркес,[154] и Хатавайнен[155] приходились ему прадедами. В меха убитого им лесного зверья одевались целые деревни. За него не то что любая олоньская девушка, но и карелка, и вепска были готовы хоть за тридевять земель замуж идти. Но только так случилось, что взял он в жены девушку Айну, которую любил больше жизни. Через эту самую большую любовь предались они нежностям до свадьбы. Не стерпел, видно, Лемби такого надругательства и ушел от Айны. Не сразу поняли молодые супруги, что так выстужает их дом. А как додумались, то было уже поздно. Во время родов второго ребенка, у Айны надорвалась в утробе какая-то жила и она истекла кровью насмерть, так и не разрешившись от бремени. Хорошо хоть Кайя в ту пору уже отошла от материнской груди. Без молока не померла бы малышка.

Вскоре умерли родители Хатти. А потом ни с того, ни с сего, треснула печка. Тут и без шамана стало ясно, что Тонту[156] отвернулся от их дома. Дурные вести облетели все окрестности и без лесных перестуков. Идти в «проклятый» дом не пожелала ни одна окрестная олонька. А карелки и вепски точно позабыли о том, как удачлив в охоте Хатти. Впрочем, и сам вдовец не очень-то усердствовал в поисках мачехи для Кайи.

Так и жили они вдвоем: отец и дочь.

Хозяйство Хатти восстановил. Тонту смилостивился и вновь стал благосклонно принимать подношения. И все было хорошо, пока однажды, два года тому назад, на осеннем торжище не повстречался Хатти с норманнским мечом. Порубивший его варяг был пьян и зол на весь мир, как это обычно случается у гуляк, когда они уже не молоды, но еще не совершили ни одного подвига, достойного песни скальда. Он осмотрел шкуры выставленные охотником на обмен и предложил два ножа, топор и три серебряных гривны. Хатти согласился. Норманн положил против товара ножи и топор, сгреб шкуры в охапку и пошел к своему драккару. Охотник догнал его и знаками попросил отдать серебро. На это варяг рассвирепел, бросил товар в грязь, выхватил меч и ткнул им Хатти в грудь. Кровавая пена хлынула из груди охотника. Набежали урядники, скрутили варяга, но только у Хатти от этого рана не затянулась.

И уж так он просился в последний раз взглянуть на свою доченьку, что добрые люди, кажется из Ладони, привезли его умирать в дом на деревьях.

Но от раны Хатти не умер. Не успели Ладонинские венеды отбыть вниз по Ладожке, как возле дома появилась Лайда. Не говоря ни слова, она принялась выхаживать раненого. День за днем она врачевала травами и волхвовала заговорами. И отец Кайи не ушел за Туонелу.[157] Он оправился от раны. И к середине зимы начал ходить по дому. Кайя в благодарность за исцеление отца хотела отдать Лайде все шкуры, что оставались в доме. Но та от мехов отказалась, а взяла лишь горшок медвежьего жира и туесок сушеной черники.

– Синеокая Лайда – великая шаманка, – повторила Кайя то, что когда-то говорила зимой: – Только ты, Уоллека, должен знать, что она – не венедка. Она внучка Укко и Рауни! Только сродник всемогущих сумел бы сделать то, что сделала она. Лайда прогнала старуху-смерть обратно в Похьеллу! Сколько буду жить, столько буду благодарить Синеокую за добро…

Волькша мог бы, конечно, возразить против того, что Лада-волхова не венедского племени, но не стал. Ведь ни в Ладони, ни во всей округе не было человека, который бы знал доподлинно, кем являлась Лада на самом деле, или кем она стала после своего блуждания по лесу в пятилетнем возрасте.

– Так, где же теперь твой отец? – осторожно спросил Годинович.

– Лайда спасла его от смерти, что пришла через меч, но не успела спасти от лихорадки, – ответила Кайя.

Начав ходить, Хатти тот час засобирался на охоту. Какое-то время Кайе удавалось удерживать отца, но страсть великого охотника взяла верх, и однажды он улизнул из дома в зимний лес. Вернулся он с тремя убитыми зайцами и тяжелым ознобом. Дочь дала ему малинового взвара с медом, натерла ноги барсучьим жиром, укрыла дюжиной меховых покрывал, словом, сделала все, чем они обычно лечились от лихорадки. К полуночи Хатти вспотел так, что одежду можно было выжимать. Кайя переодела его. Еще раз напоила взваром и спокойно легла спать. Утром лоб отца был холоден… как лед. Хатти не дышал. В уголках его рта запеклась кровь…

Точно почувствовав неладное, в тот день к ним зашла Лайда. Смерть охотника очень ее огорчила. Кайя ждала, что шаманка будет ругать ее за нерадивость, но та только прижала сиротку к себе и тихо сказала по-венедски: «От Мокоши не уйдешь».

После этих слов Кайя заплакала.

В костре перемигивались угли. Белая ночь уже текла молочным туманом вниз по Ладожке. Кайя тихо всхлипывала, глядя в сиреневое небо. Волькша не знал, что говорить и что делать. Он подошел и молча погладил девушку по белесым волосам.

– Спасибо тебе, Уоллека, – сказала Кайя. – У меня на всем белом свете нет никого ближе тебя. Ты мне как брат. Только не знаю, старший или младший.

Комочек нежности подкатился к горлу Годиновича. Он обнял «названную» сестры и тихонько чмокнул в щеку. Вот только Волькша и сам не мог сказать, целовал ли он ее как старший брат или, все-таки, как младший.

Чушки

Как-то слишком быстро наступил Серпень.[158] В прежние годы лето казалось ребятам огромной веселой поляной, наполненной солнцем, ягодами и забавами. Бесконечные дни и теплые белые ночи. Бескрайние боры и тихие лесные озера. И все это для них. А нынче они почти и не разглядели лета. Точнее не увидели его таким, как раньше.

Ольгерд заматерел в однолетье. Его конопатые щеки покрылись рыжим курчавым пухом, который стремительно превращался в подобие бородки. Его и без того огромные ручищи загрубели и стали похожи на лопаты. Моща буграми перекатывалась у него под рубахой. Он сделался скуп на слова. И даже щербина между передними зубами больше не мешала ему сдерживать брань.

Волкан, напротив, стал рассеян, забывал родительские наказы и поручения. Его речи об удивительной сложности и поразительной простоте Прави[159] с трудом понимал даже поднаторевший в словесах Година. В те дни, когда семейные дела не позволяли ему ускользнуть из дома, Волькша радостно и подолгу возился с малышами, рассказывая им сказки про Тапио, Хийси, Укко и Рауни. Он без труда обставлял в бабки или чушки любого мастеровитого игрока и, вскоре, среди окрестного молодняка перевелись охотники мериться с ним умением бросать битки.

Через игру Волькша с Олькшей и сошлись вновь.

Однажды Хорс вернулся домой всклокоченный и шебутной. Он цокал языком и теребил краешки усов.

– Вот ведь, леший его защекочи, – бурчал он за ужином: – Вот ведь руку набил пацан: что ни бита, то город вчистую! Я же ведь тоже в прежние годы в чухи игрывал, как помелом махал. Только у меня никогда так не получалось.

– Ты о чем бурчишь, отец? – спросила его Умила.

– Да так, – отмахнулся ягн.

– Отче вечор продул Волькше в чушки, – доложила всезнающая Удька: – Хорошо – бились без заклада, а то бы он домой без порток пришел, – ввернула она и скрылась за краем стола.

– Я тебе покажу, как ябедничать, – осерчал Хорс и нагнулся под стол, чтобы поймать дочку. Да куда там! Пятилетняя егоза вывернулась и была такова.

– Домой, слышь, сегодня не приходи, выпорю, – крикнул отец Удьке вслед.

– Очень надо, – ответила девчонка от дверей: – Я днесь на сеннике спать буду. Там душистее.

– Так я на сенник приду и все уши тебе пооткручиваю! – пригрозил Хорс.

– Ано и глупо, – не осталась в долгу Удька: – Кому я без ушей буду нужна? Кто меня такую в жены возьмет? Придется мне век в девках вековать у вас на шее.

Когда дверь за ней захлопнулась, все, включая Хорса, прыснули от смеха.

– Ох, и задаст она парням жару, – не без гордости сказал отец семейства: – Будут они у нее как ужи на сковородке крутиться. Не даром же говорят: кто в Цветень родится, у того всю жизнь в голове весна.

Однако, избежать рассказа о том, как трое младших Годиновичей: Буян, Ярка и Волькша, обыграли в чушки трех матерых мужиков, Хорсу не удалось.

– Надо бы проучить, а сыны? – закончил свою речь могучий ягн.

Сыны молча кивнули кудлатыми головами.

На следующий день Волкана дома не оказалось, так что поединок перенесли на другой раз, а потом еще. Так что когда Хорс с сыновьями дождались-таки Годиновичей, о предстоящей потехе знала вся Ладонь, и потому возле дома Хорса, где было определено место для игры, собрались почти все, кто мог оценить эту потеху. А посмотреть было на что. С одной стороны стояли три рыжих косматых громилы. Даже десятилетний Пекко был ростом почти с Волькшу. С другой стороны – три подростка. Хотя Буян и Ярка все больше забирали в статную латвицкую породу своей матери Ятвы, но до мосластости Хорсовичей им было, конечно, не дорасти. В руках у одних были обычные для игры в чушки битки длинной в два локтя. В то время как их соперники держали на плечах настоящие дубины толщиной с руку и почти в рост самого маленького из Годиновичей. Видя такой расклад, Година вознамерился договориться о замене младших сыновей старшими. Хорс не возражал. Заупрямился Волкан.

– Фатер, – обратился он к отцу по-латвицски, как обычно бывало, когда надо было сказать что-нибудь не для чужих ушей: – Торх и Кунт, конечно, в плечах широки, но они уже мужики и потому в чухи играют только по праздникам. А Ярка с Буяном еще отроки и битки мечут каждый день. Так что не надо никого менять. Мы и так в грязь лицом не ударим.

Для острастки решили биться об заклад. Но у Годиновичей своего имущества не нашлось, а отцовское проставлять Волькша отказался. Сговорились играть на вспоможение. Буде Хорсовичи победят, то Годиновичи помогут им в какой-нибудь работе. Ну, а ежели наоборот, тогда уж Хорсовичи им отрабатывать будут.

Для того чтобы битки далеко не улетали, «города» разметили возле Хорсового овина. Отмерили метальную черту. И начали.

Хорс с сыновьями свои битки бросали так, что земля дрожала. Иной раз чушка от удара разлеталась в щепки, так что приходилось заменять на новую. Ям палками нарыли, точно репы надергали. Овин весь сотрясался, когда очередная дубина, пущенная рукой Хорсовичей, ударялась о стену. Но меньше двух битков на «порядок» у них не выходило.

А Волкан с братьями бросали в свою силу. Младший Буян смущенный таким скопищем народа, нет-нет, да и тратил три броска на построение. Зато Ярка с оглядом на Волькшу иной раз выносил «порядок» в один биток. Ну, а сам Волкан, как и говорил Хорс, раз за разом выбивал из города все чухи с одного броска.

Когда игра дошла до «порядков», которые завсегда в два – три приема выбивают, счет Годиновичей был на четыре битка меньше. Хорс взапуски тер свой шишковатый нос. Из того перевеса, что получили противники, он мог винить себя в трех неловких бросках. Пекко провинился лишь раз. Ольгерд, чья «дубина» была больше и тяжелее всех, мог гордиться тем, что не сделал ни единой ошибки, но и не показал тех чудес, что удавались его щуплому приятелю.

До конца игры оставалось всего три «порядка». Самых, понятное дело, сложных. И тут, Ярка затрепыхался и стал плоховать. К последнему «порядку» преимущество Годиновичей улетучилось, как и не бывало.

– Ладно тебе, братка, не вздумай нюниться, – подбодрил его Волкан: – Даже если не свезет, так ведь не на корову ж играем. Бросай, как бросается, и помни, чему я тебя учил. Идет?

– Идет, – шмыгнул носом Ярка и шагнул к черте.

Три битка ушло у него на последний «порядок». Редко у кого получалось лучше.

Пекко тоже справился за три броска.

Буян очень старался, но в первом броске биток выскользнул из вспотевшей от волнения руки и просвистел мимо города вовсе. Следующие три битка он сработал без сучка и задоринки, но счет тем ни менее стал равным.

К черте вышел Олькша. Всю нагулянную за лето мужицкую солидность с него уже давно сдуло, как осенним ветром. В запале игры он кричал и прыгал как козлик, если биток летел как следует, или шерстил всех окрестных богов, если кто-нибудь из Хорсовичей совершал ошибку. Встав в десяти шагах от меты, он принялся пыхтеть так, точно собирался броском срыть и «город» с чушками, и овин, и городецкий частокол заодно. Он разбежался и метнул свою «дубину» со страшным рыком. Биток ударился о землю с такой силой, что чухи на другой оконечности «города» подскочили, и одна из них, та, что обычно выбивалась вторым или третьим броском выкатилась за черту. Олькша загикал и закрутился на месте от восторга. Следующим битком он не только очистил «город», но и вывел Хорсовичей вперед на один биток.

Зеваки уважительно присвистывали и качали головами.

Хорс на радостях выскочил к черте поперек очереди и вынес «порядок» с трех бит.

Волькша присидел на корточки возле метальной черты и высмотривал в «городе» нечто, приметное только ему.

– Будет, тебе, сыне, не кручинься, – похлопал Година сына по плечу: – Ну, не повезло.

Буян, и так едва сдерживавший слезы, после броска Ольгерда убежал домой.

– Почему не повезло? – задумчиво переспросил Волкан.

– Да будет тебе, Варг! У Хорсовичей на последнем «порядке» восемь бит, у вас уже семь, – молвил отец: – никто никогда не выбивал его с одного битка.

– Потому что никто не пробовал, – возразил сын.

– Так тут и пробовать нечего, – возмутился Година сыновнему упрямству: – Прадеды этот «порядок» нарочно таким мудреным определили, чтобы самое меньшее с двух битков его выносить.

Волькша улыбнулся, вспомнив рассказ Кайи про Хийси и кабана.

– Волькша, что ты там смотришь, – раздался бас Ольгерда: – Как не пыжься, вы проиграли.

– Еще нет, – ответил Годинович и поднялся в рост.

Он встал у черты, и, опустив биток к ноге, чуть наклонил голову. Гул в толпе зевак постепенно стих. Стало слышно, как заливаются петухи. Ярило уже отворял ворота своей опочивальни. Наконец, Волкан поднял биту. Он не стал делать обычный разбег к мете, а завел палку за спину, собираясь бросать с места. Гомон непонимания пробежал по толпе зевак: последний «порядок» обычно выбивали, что было сил, а без разбега биту как следует не разгонишь.

Биток, пущенный Волькшиной рукой, ударился о землю еще за пределами «города». Одним концом он чиркнул небольшую кочку и закрутился юлой. Подлетев к передней правой чушке, он щелкнул ее в торец, и та полетела, но не за границу «города», а в срединную чуху, выбила ее и отлетела в левый передний угол «порядка», где вытолкала из города еще одну чушку. Биток тем мигом наподдал дальнюю правую чуху, та отскочила влево и, сокрушив последнюю чушку «порядка», выкатилась за границу города.

Точно Червеньская гроза ворвалась в Ладони. Шум и гам стоял такой, что можно было оглохнуть. Восторженные крики, рев и хохот долго не смолкали, а лишь переходили во всеобщий галдеж. Все и каждый, перекрикивая всех и каждого, пытался рассказать всем и каждому то, что и так видели все и каждый.

– Вот это бросок, – вопил Хорс, поперед всех прибежавший поздравлять Годиновича, – А еще раз так бросить сможешь?

– Не-е-ей, – честно сознался Волькша, потихоньку вытирая о рубашку ладонь от песка, который черпнул перед броском, дабы палка не выскользнула.

Удька

И точно не было на полях небывалого урожая, и репа не выросла размером с голову, а жито – высотой по пояс; точно Ладога не кишела плотвой и окунями в локоть длинной, так что рыбешку помельче целыми корзинами вываливали за борт, иначе долбленки черпали бортами озерную волну; точно зайцы в борах не разжирели настолько, что даже малые девчонки ловили ушастых платками, – добрую половину Серпеня Ладонинцы говорили только о Волькше и его небывалом броске. Дети не давали ему прохода. Мужики требовали подробных рассказов о том, как только ему в голову пришла задумка такого хитроумного броска.

Невзирая на то, что диво, явленное Годиновичем лишило их неминуемой победы, людская молва не обошла и Хорс с сыновья. Ведь не будь этого спора, не состоялся бы и этот ошеломительный вынос последнего «порядка» чушек. Так что в лучах славы ходили Хорсовичи по земле, как по облакам.

И вот от полноты чувств решил могучий ягн зазвать в гости Годину со всею семьею. Даром, что во время страды день год кормит. В такое славное лето, что стояло тогда на дворе, можно было за день запасти больше, чем в иные годы за целую седмицу, так что один вечер можно было и приятной застольной беседе уделить.

– Надо будет с Годиной сговориться, чтобы после осеннего торжища он стал твоим сватом, – в полголоса пояснил отец свой тайный замысел Ольгерду: – Он – мужик не болтливый, да и на крайний удел, хватит тайну томить. Может умные люди, что подскажут или научат чему путевому, дабы зазноба твоя тебе, сыне, досталась.

Олькша и сам уже притомился носить в себе сокровенные думы. Совладав со своим норовом, осилив пахарскую страду, раскорчевав собственное поле, убрав с него камни, заготовив втихомолку бревен для будущего дома, Рыжий Лют и сам чувствовал, как сильно он переменился. Ему казалось, что Кайе будет достаточно бросить на него один взгляд и переброситься парой слов, дабы уразуметь, что перед ней совсем другой человек. Домовитый, солидный, надежный. И помимо всего прочего осиливший карельский язык! А где это видано, чтобы венед ломал голову над наречием даже не любимой жены и не желанной невесты, а всего лишь приглянувшейся девицы?! Ольгерду уже было мало отцовских похвал и материнских умилений. Впрочем, Умила и по сю пору не знала, по какой причине ее старший сын так разительно переменился. Ей было и без того сладко в ее неведении.

Словом, Ольгерд одобрил задумку отца и вызвался пригласить Годиново семейство на совместное вечере.

Когда Хорс загибал пальцы, считая и пересчитывая, сколько человек надо будет разместить за столом, он и не думал, что три пятерни и один палец – это вовсе не шестнадцать человек: пять своих и одиннадцать гостей. Не в лавках и ложках, не в блинах и пирогах оказалась кручина, – Хорс мог усадить и накормить в своем доме и в три раза больше народа. Но как стали Годиновичи в дом заходить, так тоска навалилась на могучего ягна.

Прежде всех явились младшие. Ну, да кто их, малолеток, в городце на своих и чужих делил-то? Почитай, все свои. Бегают, толкутся возле стряпухи, таскают кусочки начинки. К тому же без Удьки все равно ни одна детская ватажка в Ладони не обходилась. Она не то что брата Пекко или хохотушку, ровесницу Ятвилю заставляла по струнке ходить, могла Хорсовна при случае и Буяна с Данкой, которые были в два раза ее старше, так подровнять, что те поперек нее и слова пикнуть не могли.

После в светелку вошли Яр, Волкан и Кунт с Ластей. Старшая дочь Годины родилась на два месяца позднее Ольгерда, так что была уже всем невестам невеста: материнская стать, отцовский ум. Ей бы в женихи княжича какого или гостя богатого заморского, и то вряд ли был бы он ей вровень.

Дожидались только Торха с Радой и Годину с Ятвой. И они явились, точно два гоголя со своими утицами. У Рады пузо круглое. Ни сегодня-завтра появится у них в доме долгожданный первенец, а у Годины первый внук или внучка. Приглядевшись же к Ятве сбоку, Хорс не сдержался и присвистнул: была латвица аж на пять лет старше его Умилы, а вот ведь, полюбуйтесь, опять на сносях. А ягн-то с женой Удьку почитали за Дидов подарок.

От всего этого обилия детских рожиц, от лицезрения Годиновой плодовитости, грусть-печаль легла на сердце Хорса. Он поднял глаза на Олькшу. И было в них столько любви и столько надежды: дескать, не подведи, сыне, порадуй внучатами, да побольше, что Рыжий Лют даже потупился.

Расселись. Вкусили. Выпили. Младшим взвар да квас, старшим медовый сбитень да пиво. Зелена вина был уговор не пить, поскольку страда, она тяжелого хмеля не любит.

Восславили Мать Сыру Землю. Подняли чарки за Даждбога и Ярило, которые тем летом трудились в меру и по делу. Осушили до дна за Долю и Дида, дабы никогда не обходили они Ладонь и всех Ильменьских словен, а так же все сущие народы Гардарики благоволением своим. Кинули по кусочку под стол для домового, метнули щепотку через правое плечо для овинника, плеснули последнюю каплю из чарки через левое плечо для банника. Пусть мелкая нечисть не балует, а, напротив, в хозяйстве пособляет.

Что-что, а застольный чин главы обоих семейств знали, как сдежует.

Сказать по правде, Година немного недоумевал о причине посиделок в стадную пору. Добро бы Хорс пригласил его зимой, дабы скоротать длинный вьюжный вечер, или месяцем раньше, когда весенние хлопоты уже кончались, а осенние еще не начались… Но раз приглашение было передано и принято, то задавать вопросы было уже поздно. Оставалось ждать, когда Хорс сам заговорит.

И Хорс заговорил. Он поднял чарку за гостей и долго, хотя и сбивчиво, говорил о том, как ему повезло с соседями, особенно с Годиной. Вспомнил ягн, как пришел он инородцем в венедский городец, а стал добрым соседом и сродником.

Чинно слушая Хорсовы славословия, Волькша осматривал дом ягна. Давно он здесь не был. С самой зимы. Многое переменилось в светелке. Появились новые лавки, полки. У фру Умилы резная прялка. Сразу видно, в семье уже не две мужские руки, а четыре…

Взгляд Годиновича упал на Олькшу. Тот почти ничего не ел и сосредоточенно ковырял ногтем край стола. Чтобы в прежние времена его приятель вел себя за трапезой как девка на выданье, такого Волькша припомнить не мог.

И тут странная догадка закралась ему в голову. Догадка такая забавная, что он едва сдержал улыбку: уж не ведет ли Хорс свою витиеватую речь к тому, чтобы сговорить сватовство Олькши к Ласте?

Похоже, эта мысль пришла не ему одному. Година то покручивал ус, то теребил бороду. Ятва с прищуром смотрела на старшую дочь, которая завсегда относилась к Рыжему Люту, как к никчемному бедокуру. Неужели, как и большинство девок в Ладони, она, поглядела на Олькшины потуги стать чинным самоземцем, да и переменила свое мнение. Неужели уже успела Годиновна обнадежить Хорсовича. Ведь нелепо же сватать девицу, у которой женихов полны короба, без ее благосклонности. Откажет, так легче будет под землю провалиться, чем снести людское осмеяние. Сама Ластя сохраняла на лице величавое спокойствие, только иногда глаза ее на короткие мгновения начинали бегать по сторонам.

Хорс тем временем продолжал свои словеса.

Кто-то под столом ткнул Волькшу в коленку. Неужели Буян тоже догадался? Нет, младший брат уплетал малину из ладейки, которая паче чаяния оказалась у него перед носом. Волькшу опять толкнули, и из-под стола раздался требовательный голос:

– Вы раздвинетесь, наконец? Или мне так и сидеть под столом?

Годиновичи потеснились и в промежуток между ними, пыхтя, втиснулась Удька.

– Двигайся! Двигайся еще, – бурчала девчонка, безжалостно тыча кулачком Буяну под ребра.

– Удомля, угомонись, – цыкнул на нее Хорс.

– А чего он мне не дает рядом с женихом сесть! – пожаловалась Удька.

– С чьим это женихом? – полюбопытствовал Година.

– С чьим, с чьим. С моим, конечно, – фыркнула пятилетняя Хорсовна.

– А и кто твой жених? – спросила Рада с другого конца стола.

– Вот ты, Радка, вроде ужо большая, ужо ребеночек скоро народится, а все прикидываешься глупенькой, – укорила ее Удька: – Ну, если я сюда прилезла, разве не ясно кто мой суженый?

И хозяева, и гости захихикали.

– Буяша что ли? – попыталась угадать Ятвага.

– Нужен мне этот косорукий, – оскорбилась «невеста».

– Я что ли? – пошутил Волькша.

Все сотрапезники закатились от смеха. Только Удька сохраняла невозмутимое лицо.

– А чего вы ржете? – спросила она, когда смех вокруг затих: – Я вчера всем девчонкам сказала, что выйду замуж за Волкана Годиновича, и наказала им даже издалека не смотреть на него, или будут иметь дело со мной. А ужо я им волосенки-то повыдеру…

Окончание удькиных угроз потонуло во всеобщем хохоте. У Хорса по красным, как редиска, щекам текли крупные слезы. Рада, запрокинув голову, отдувалась и гладила свой круглый живот.

– А что? Что я такого сказала? – негодовала Удька.

– Но я же… я же… большой, – сквозь смех произнес Волкан: – а ты… ты – маленькая…

– Это Олькша-балбес – большой, – возразила девчонка: – А ты – в самый раз.

Эти слова вызвали новый взрыв смеха. Теперь уже не только Рада с Ятвой держались за животы. Ярка почти сполз под стол от хохота.

– А ты чего потешаешься? – с обидой в голосе обратилась Удька к «своему жениху». Она даже занесла кулачок, но ударить не посмела.

– Удюшка, солнышко, – примирительно сказал Волькша, промакивая рукавом краешки глаз: – Ты не ростом мала, а годками!

– А то я не понимаю, – поджала губы Удюшка-солнышко: – Только я ужо не маленькая. У меня вчера ужо первый молочный зуб выпал. Вот, – и девчушка раскрыла ладошку, на которой и вправду оказался молочный зубик: – Значит, я скоро ужо совсем вырасту и буду твоей женой. Скажешь – нет?

– Будешь, будешь, – согласился Волкан, у которого от смеха болели щеки.

– Вот и я сказала девчонкам, что буду. На тебе пока, возьми мой зубик. Не теряй тока. А потом я ужо и вся твоя буду.

Хорсовичи и Годиновичи хохотали до коликов. Кто-то уже икал, подсливая тем самым масла в огонь всеобщего веселья.

Внезапно лицо Рады побагровело. Она схватилась за живот двумя руками. Сдавленный крик вырвался из ее горла.

– Что с тобой, Рада моя? – всполошился Торх.

Но его жена только тяжело и часто дышала, превозмогая боль. Крупные капли пота выступили у нее на лбу.

– Рожает она, – сказала Умила, сидевшая рядом Годиновой невесткой: – Спокойно, Радушка. Спокойно.

Не будь это первые роды синеокой Рады, которая больше трех лет не могла понести от Торха, такой суматохи не случилось бы. Все бабы рожают. Вот только Рада даже на сносях выглядела скорее как отроковица, запихнувшая под сарафан подушку, чем как беременная баба и мужняя жена.

Волкан, стремглав выскочил из светелки и бросился за Ладой-волховой. Но ворожеи дома не оказалось. Соседи видели, как утром она уходила из городца с лукошком. Видать по ворожейским делам.

Волкан вернулся к дому Хорса. Оттуда уже выводили роженицу. Торх порывался поднять возлюбленную жену на руки, но матери обоих семейств вопили, что этого никак нельзя делать, поскольку так можно сместить плод, и он, не равен час, станет выходить ногами или даже спиной. На поднявшийся гвалт выглянули соседи. Скопом решили, что все пацаны, сколько ни есть в Ладони, побегут в боры искать Ладу, мужики истопят баню, а бабы побудут с Радой.

Еще и звезды не зажглись, Ярка нашел волхову на душистой поляне, где она собирала вечерние цветы. Лада с отроком споро добежали до Ладони. Баня была уже натоплена. Туги у Рады приходили все чаще, но до появления младенчика было еще далеко. Словом, в тот вечер все так или иначе сладилось.

Правда, рожала Торхова жена долго. Ее муж и свекор, не говоря уже о родителях, изрядно помучались от волнения. Возможно, не помогай в родах самая умелая волхова всего южного Приладожья, роды могли бы закончиться прискорбно, но Лада никогда не оставила бы свою племянницу без вспоможения. Торхович родился здоровенький и синеглазенький. Глядя на него и на роженицу даже трудно было поверить, что эдакий богатырь народился из такой хрупкой женщины.

В этой тревожной суматохе Хорс все-таки успел столковаться с Годиной о его помощи в сватовстве Ольгерда к Кайе. Толмач лишь немного удивился тому, что его застольные догадки оказались неверными, и согласился, даже не потрудившись вникнуть, о сватовстве к кому именно идет речь, тем более, что это дело условились обговорить чуток попозже.

Сватовство

И самоземцев захороводила Рюинькая[160] круговерть. Жатва. Молотьба. Уборка репы и свеклы. Трепка льна. И еще груда всяких трудов и забот почти до конца Листопада,[161] который в тот удивительный год почти весь простоял если уж не теплый, то ведренный.[162]

В день, когда на лужах слюдой застыл ледок от первого утреннего заморозка, в Ладонь приплыл княжий человек и передал всем самоземцам городца привет от князя и приглашение на Груденьскую[163] ярмарку. Гостомысл обещал, что пошлины на торжище в этом году будут, как и прежде, обещал, что воровства и разбоя на торжище не допустит, меру обещал для всех одну блюсти, будь то варяг, гость или простой купец. Године служилый передавал особо, чтобы прибыл тот загодя и помог торговые ряды рядить да гостей по лавкам[164] рассаживать.

Отплыл Година на княжеской ладье, а в Ладони настала веселая пора. Девки да бабы по углам шушукались – подарочки загадывали. У мужиков напротив шумное вече – кто в этом году на ярмарку товар повезет. На осеннее торжище от городца обычно ехали человек десять-двенадцать «купцов» посметливее. Должны они были товары на ярмарку отвезти и сторговать их там на то, что им будет заказано. Купечество – промысел заморочный, хлопотный, но веселый. Купца, буде он дела справно сладил, после ярмарки все соседи наперебой привечают, потчуют да байки ярмарочные выспрашивают: что за гости на торжище были, во что одеты, какие диковины заморские торговали. На таких застольях не зазорно было «купцу» и приврать чуток. Красное словцо да добрый хмель – без этого душевного застолья не бывает.

Было в Ладони трое завзятых купцов. Торговались они – как песню пели, широко, красиво, задорно. Надежнее и смекалистее во всей Гардарике не найти. Все товары продадут, все заказанные подарочки купят, да еще и серебра с золотом за излишки привезут. Но нужны им были помощники: на веслах сидеть, товар грузить-выгружать, а на торжище еще и сторожить его.

В эти-то помощники и напрашивался Хорс той осенью.

– Так ведь ноне у всех в Ладони жита с избытком, – излагал он: – То есть лодки пойдут на торжище перегруженные. Тяжелые. Тут те, кто похилей меня, противу течения могут и не сдюжить. Я ж один совладаю с двумя плоскодонками.

– Так-то оно так, – отвечал один из купцов: – только надо вам всем в разум взять, что в нонешнем году по всей Гардарике, как есть, переизбыток жита вышел. Лето вон какое отстояло. Так что надо везти на торжище столько же товару, как и в прежние годы, но только самого отборного. А излишки до Масляной седмицы приберечь. Тогда за них настоящую цену взять можно будет.

– А ты чего, Хорс, так в помощники набиваешься? – спросил ягна другой купец: – Или думаешь, мы разучились наказы на бересте писать, или дело какое имеешь, которое нельзя на носу зарубить.[165]

Хорс стрельнул глазами и в полголоса молвил:

– Твоя правда. Есть такое дельце. Придет время, расскажу, – упредил он вопрос купца.

Не взять такого могучего помощника было бы глупостью, так что вскоре Хорс начал приобщаться к купеческой доле.

Отправкой товаров на торжище от рода Годиновичей уже больше пяти лет занимался Торх, а с недавних пор ему помогал еще и Кунт, так что Волькше оставалось либо толкаться вокруг, что он и делал в прежние годы, либо гулять восвояси, как он и поступил на этот раз.

Ни мало не сумляше, Волкан двинулся по тропинке, которую за лето изучил так, что смог бы пройти по ней с закрытыми глазами. Однако добраться до дома Кайи оказалось не так-то просто. Каким бы сухим ни был Листопад, но в последнюю седмицу зарядили обложные дожди. Болотины всплыли, и там, где летом мох под ногами едва слышно чавкал, ныне вода проступала при легком нажатии палкой. Пришлось по-заячьи скакать с кочки на кочку.

Но поболтать с Кайей Волькше не удалось. Возле ее дома было непривычно многолюдно. Сразу два купца, сумь и карела, ссорились между собой, а заодно и с охотницей из-за шкур, которые та отдавала им для продажи. Узрев скопом все меха, что девушка добыла за лето, Волкан в который раз подумал о Давне, божественной деве-охотнице. Купцы напрасно бранились и тягались. Если только они не разделят шкуры поровну, то взявший большую часть надорвет живот, пока будет тащить товар к своей лодке. Пожалуй, столько зверья все Ладонинские охотники не убивали и за два года. При этом шкуры, которые Кайя посылала на торжище, были самыми лучшими из когда-либо виденных Волькшей.

С появлением венеда спор возле дома Кайи прекратился. Сумь и карел с недоверием и опаской косились на парнишку. Девушка виновато поджала губы, дескать, видишь как некстати, но торг есть торг, так что приходи как-нибудь в другой день. Волкан все понял без слов. Что ни говори, а на Груденьскую ярмарку в исток Волхова съезжались гости и купцы чуть ли не со всего света. Там за день можно было продать больше мехов, чем за год тасканий по всем деревням и городцам округи. Был бы купец расторопен. Ни сумь, ни карела Волкану такими не показались, и потому, уходя, он громко сказал по-сумьски:

– Кайя, если не сторгуетесь, только кликни, мои братья все в лучшем виде на торги свезут, Готтин-толмач им лучшие места в пушном ряду даст, так они тебе вдвое больше гостинцев да прибыли привезут.

Слова эти были, конечно, хитростью, но стоило венеду скрыться из вида, крики возле дома на деревьях возобновились, однако прежних поношений хозяйки и ее товара Волькша больше не слышал…

Грудень навалился дождями. Раскисли даже сухие тропки, – дальше пашен из Ладони не уйти. Так что в гости к Кайе Волькша добрался только через месяц, когда морозы сковали Ладожку льдом, а низкие тучи присыпали ледок первым снегом. К тому времени Ладонинские купцы уже вернулись с торжища. С почестями и подарками приплыл на княжеской ладье Година. Все гостинцы были розданы, были и небылицы о заморских диковинах рассказаны, и даже сыграно две свадьбы.

Странное томление угнетало Годиновича в эти седмицы. Какие-то неясные предчувствия, тревожные сны преследовали его и днем, и ночью. Он нигде не находил себе места. Родная Ладонь начала казаться ему клеткой, узким стойлом. Чтобы хоть как-то заглушить эту душевную немочь, он из кожи вон лез, придумывая себе занятия. Он брался даже за женскую работу, вызывая недоумение Ятвы и насмешки Ласти.

Когда маяться по хозяйству становилось невмоготу, Волкан уходил из городца на берег Волхова. Темная река несла мимо него лодки купцов. Люди в них махали ему руками и что-то кричали на разных языках Гардарики. Было приятно, что всем им Годинович мог ответить на их же наречии.

Иногда, обгоняя и почти расталкивая мелкие нерасторопные суденышки, мимо на веслах и под парусами проплывали варяжские ладьи. Безобразные деревянные морды щерились на носах этих удивительных, быстрых и красивых кораблей, точно летевших над водами большой реки. Никто из варяжских гостей не приветствовал парнишку. Только однажды пьяный данн, поблевав предварительно за борт, прокричал ему какие-то ругательства, после чего вскинул лук. От стрелы Волкан увернулся, опрокинувшись за ствол упавшего дерева, на котором сидел. Его падение вызвало смех на драккаре. Кто так разозлил варяга, что он был готов убить ни в чем неповинного венеда? Именно убить, а не попугать, потому что даже нетвердой рукой данн послал стрелу точно в цель. Окажись на месте Волькши кто-нибудь не такой верткий, нашли бы его потом на берегу с варяжской стрелой в сердце. А самого стрелка, поди, найди его, как ветера в море…

И вот, наконец, ломая тонкий ледок, по Волхову проплыли последние ладьи. Через седмицу лед на Ладожке уже выдерживал Волькшу, и можно было в обход топей идти к Кайе в гости.

Издалека дом олоньской охотницы показался Волькше нежилым и холодным. Годинович хотел уже огорчиться тому, что не застал Кайю, но тут заметил, что лестница стояла прислоненной к дверному приступку. Это был явный признак того, что хозяйка недавно вернулась домой или вскорости собирается уходить. Этим же объяснялось и то, что над крышей не вился дым очага.

Снег, выпавший два дня назад, едва припорошил землю. Следы на нем отчетливо чернели, как ряпушки на березе. К дому на деревьях Волкан подходил со стороны реки, и потому разглядел, как сильно натоптано возле лестницы, только подойдя совсем близко к жилищу олоньской охотницы. Две стежки следов уходили и приходили вглубь леса. Это ходила на охоту Кайя. Отпечатки ее обучей были видны и в направлении родника, из которого девушка брала воду. Со времени снегопада она ходила туда четыре раза.

Но Волькшу больше обеспокоили другие следы. Четыре человека пришли с болот. Они подходили к дому, потом отошли в сторонку, потоптались там, а затем снова вернулись к тому месту, где теперь стояла лестница. Невозможно было понять, как долго гости находились в доме Кайи, но ушли они в сторону болот опять же вчетвером.

Приглядевшись к следам повнимательнее, Волькша обнаружил, что среди приходивших была женщина. Такие маленькие ступни могла иметь только худенькая девочка-подросток, а олоньская охотница, и это Волкан знал наверняка, таковой отнюдь не была.

Отпечатки еще одной пары ног вызвали у Годиновича уже не только любопытство, но и беспокойство. Человек, который их оставил, носил варяжские сапоги с каблуками. В таких обычно красовались княжеские конные дружинники. В Ладони Волькша не знал ни одного человека, который имел бы такую обувку. Не по чину. Да и не складно в них по полям да лесам шастать.

Словом, поднимаясь по лесенке, Волькша терялся в догадках, как маленький мальчонка в соснах дальнего бора.

Сам не зная почему, – еще месяц назад он бы и не подумал это сделать, – Волкан постучал. Ему никто не ответил. Тогда парнишка открыл дверь и шагнул в дом. Кайи не было. Угли в очаге были еще горячи, но уже не дымились. На столе стояли братина с велле, кувшин с ячменным пивом, блюдо с кабаньим седлом, котелок с тушеными овощами, овсяные лепешки и много другой снеди. Ложек на столе было пять. Значит, приходивших потчевали, как дорогих гостей. Но куда же после их ухода девалась хозяйка?

В недоумении Годинович присел на краешек скамьи. Летом, если Кайи не оказывалось дома, он слонялся вокруг, но сейчас на дворе в свои права вступала зима…

Не успел Волькша решить, что делать дальше, в дальнем углу, на полати, задернутой занавеской, кто-то тяжело вздохнул.

– Кайя? – позвал Годинович.

Ответа не последовало.

Вольк подошел к полатям и приподнял занавеску.

Из сумрака на него смотрели злые глаза олоньской охотницы. Злые и мокрые от слез.

– Уйди, – сказала она хриплым голосом.

– Что случилось? – спросил Волькша отодвигая холстину, расшитую по подолу карельским узором.

– А то ты не знаешь, – ответила Кайя и отвернулась к стенке.

– Я? – удивился венед: – Я видел у твоего домк следы. К тебе приходили гости, но…

– Гости! – взвилась девушка и даже села на полати: – Какие же вы, венеды, лживые хорьки!

Волькша почувствовал, что начинает закипать. Больше всего на свете он не любил неправедных обвинений.

– Что, что? – спросил он, повышая голос.

– Ничего! Хорек! – горячилась Кайя: – Целое лето ходил, лясы точил и даже не полслова не сказал о том, что твой дружок задумал!

– Какой дружок?! – почти искренне недоумевал Волкан. Если учесть, что из его друзей Кайя знала только Ольгерда, то не трудно догадаться о ком шла речь. Но, что мог задумать Рыжий Лют? Рассудок подсовывал Волькше обрывки воспоминаний о странной перемене в поведении Олькши. Все эти подвиги на самоземской ниве. Новь, распаханная якобы для Хорса. Эта немногословность. Эта несвойственная «грозе всего южного Приладожья» домовитость и степенность. И, опять-таки, это внезапное желание Хорса лично поехать на торжище, точно у него там дело, которое он не мог поручить одному из купцов…

В тот миг, когда Кайя ответила на его восклицание, Волькша уже догадывался, что именно она скажет, хотя в глубине души и надеялся, что ее ответ будет другим.

– Какой-какой? Ольгерд! – клокоча от гнева, выпалила девушка: – Он нынче со сватами приходил! Только не говори, что ты об этом не знал! Приперся, небось, уговаривать?! Мало того, что он отца своего и Годину-толмача сватами привел, так еще и Лайду-шаманку для пущей важности зазвал!

Теперь понятно, почему возле дома остались отпечатки четырех пар ног. Ольгерд, Хорс, Година и Лада. Но почему отец ему ничего не сказал? И кому из мужиков принадлежали следы сапог?

– Что вылупился, хорек? Только не говори, что ты про это сватовство так-таки ничегошеньки и не знал? – возмущалась Кайя: – А Лайда-то, Лайда какова? Это она им дорогу к моему дому показала. А сидела как за столом! Ни дать ни взять матушка Рауни! И все пыталась меня уму-разуму научить. Точно не ее я прошлой зимой просила Ольгерду передать, чтобы он и думать обо мне забыл и не искал меня никогда! Надо было мне убить этого рыжего борова, еще когда он за рысью шкуру тягаться пробовал.

Девушка бросала в Волькшу обидные слова, кляла всех венедов на свете и особенно своих утренних гостей, но что-то в ее гневе говорило Годиновичу, что он слышит лишь половину правды. Но второй же ее половины Волькше не знал и, чем дальше в своих нападках, угрозах и поношении уходила Кайя, тем меньше ему хотелось ее знать. Как ни молод был Годинович, как ни зелен в сердечных делах, но даже он понимал, что так не говорят о том, кто окончательно изгнан из памяти и из жизни, о том, к кому осталась только холодная ненависть. И вряд ли неуместное красноречие Годины или никчемные чары Лады были причиной Кайиной ярости.

Странные чувства овладели Волканом. Все лето он считал Кайю своим другом, своей названной сестрой. Ему было светло и хорошо с ней. Он часто мысленно разговаривал с девушкой. Без нее он скучал. Но он никогда не думал о том, что помимо их взаимной привязанности в ее душе могут обитать чувства к кому-то еще. Она никогда не говорила о них. Ни единым словом, ни вопросом, ни вздохом она за все это время не выказала то, что сейчас Волькша ощущал в ее гневе.

Как же так?!

Что-то похожее на обиду просыпалось у него в душе.

– Так что ты ответила сватам? – довольно грубо оборвал он возмущения Кайи.

Девушка оторопела. Она набрала в грудь воздух, чтобы дать достойный ответ, самыми вежливыми словами которого были бы: «не твое дело, хорек», но смолчала.

– Что ты им сказала? – переспросил Волькша, когда молчание стало невыносимым. Его глаза отказывались смотреть Кайе в лицо. Хотелось встать и, не прощаясь, уйти. Слишком много неожиданностей, слишком много недоговорок. Так нельзя.

Девушка потупила взор.

– Так что? – последний раз повторил свой вопрос Годинович.

– Ничего, – тихо ответила Кайя.

– Как это? – удивился Волькша. Такого ответа он никак не ожидал. Сваты, они на то и есть, чтобы сосватать девицу, либо получить от ворот поворот. Как можно ничего им не сказать, венед даже представить себе не мог. Конечно, Кайя была сиротой, ее сродники жили где-то далеко, в нескольких днях ходьбы от Ладожки, так что само по себе Олькшино сватовство было довольно странным, поскольку сваты говорили с невестой напрямую. Но, как по карельскому, так и по венедскому обычаю они не могли уйти из дома без определенного ответа. Однако ушли. И Кайя утверждала, что ничего им не ответила.

– Я сказала, что буду думать, – наконец разъяснила она суть дела: – Я сказала, что буду думать до конца этого месяца. Я сказала, что если я захочу стать женой Ольгерда, то сама приду в Ладонь. Если нет, то пусть он забудет дорогу к моему дому.

– И они с этим ушли? – недоумевал Волкан.

– Да, – ответила Кайя, пряча взгляд.

Тысячи «почему» роились у Годиновича в голове. Казалось, начни он спрашивать, конца вопросам не будет. Но главный ответ Волькша уже знал: не смотря ни на что, Кайя любила Олькшу. Не как брата. Не как друга. Она любила его, как девушки любят парней. Не поспеши Хорсович прошлой зимой, не дай волю своей крови, олоньская охотница ни мало не сумляше ответила бы сватам согласием.

Волкан открыл дверь. Холодный ветер бросил в лицо пригоршню снега. Вечерело. Протяжно и пусто шумел лес. До конца Грудня оставалась одна седмица.

– Уоллека! – позвала с полатей Кайя.

Волкан оглянулся, но в темноте неосвещенного дома увидел лишь занавески и блюда на столе. Дом на деревьях показался ему пустым.

– Уоллека, – повторила девушка: – я… не уходи…

Парень прикрыл за собой дверь и начал спускаться по лестнице, которая ойкала и стонала, как раненая зайчиха.

Тайная вечеря

Никогда прежде Волькша не чувствовал себя таким несчастным и одиноким, как в последнюю седмицу Грудня. На шестой день, он почти всерьез ссорился с младшими братьями и сестрами за то, чтобы вечером посидеть на лавке возле мамки. Проиграв этот неравный спор, он уселся подле ног Ятвы и положил голову ей на колени. Латвица даже перестала прясть. Она отложила веретено и погладила сына по голове. Вот уже больше пятнадцати лет минуло с тех пор, как Лада опознала в новорожденном Варглобе Перунова помазанника. С тех пор сильно разрослась туча громовержцева у него на плече. Но только хвала Макоши, не взял он ни ростом, ни шириной плеч. Разве ж великие ратичи бывают такими щуплыми, нежными да домашними? Вот хоть Хорсов Олькша, бедокур и сорванец, он – как есть богатырь. Такому и в воеводы можно на княжий двор. Не пропадет он там. Не затеряется. А ее Волькша в Ладони родился, в Ладони и пригодился. То ли ошиблась волхова, то ли втихомолку сговорилась-таки с Макошью-пряденицей.

– Что с тобой, Варглоб? – ласково спросила Ятва по-латготски.

– Грустно мне, матушка, – по-венедски ответил Волкан и плотнее прижался к материнским коленям.

– От чего грустишь, соколик? – спросила Ятва, ероша русые и прямые, как у Готтина, волосы сына.

– Да так… – не особо торопился он с ответом.

В светелку вошел Година. Волькша отпрянул от матери: негоже такому детине за мамкин подол держаться.

Година с тревогой посмотрел на своего среднего сына. С того самого дня, когда даже его хваленого красноречия не хватило на то, чтобы уговорить олоньскую девицу-сиротинушку пойти в жены к Ольгерду Хорсовичу, что-то неладное творилось в его доме. На первых порах он думал, что это его гложет гордыня: ведь ни да, ни нет не сказала свату карелка. Где же это такое видано?! Но, перестав кручиниться и тайком покусывать ус, увидел Година, что не вернулась в его дом прежняя радость и благодать. Вроде как чада и домочадцы сыты, приласканы, и все же точно зависла над их полем тучка, точно кружит над их гнездом темная птица, застит Ярилов лик.

Ятва – баба мудрая. Поспрашивала денек, что стряслось, и куда это они с Ладой и обоими старшими мужиками Хорсова рода хаживали ни свет ни заря, и отчего вернулись, точно киселя в рот набравши. Ответа не получила и успокоилась. Знать, мужицкое дело. И раз супруг сам не сказывает, так лучше и не знать вовсе. Нутром чуяла, – их семьи это не касается, Хорсова затея, а что не сладилось, так ведь всякое в жизни бывает.

Детвора, та и вовсе ничего не заметила. Как играла в бирюльки, так и играет. На отцовскую кручину они, конечно, тоже косились, но стоило ей истаять, тут же забыли про нее.

И вот, только Волкан вел себя как-то странно. Сидел за столом, смотрел исподлобья. Глазами своими волчьими сверлил, точно ждал, что у отца на лбу руны проступать начнут, а он их будет как грамотку берестяную читать. Година и в прежние-то времена неохоч был чужие сокровения рассказывать, а про тайное Ольгердово сватовство он и подавно клятву дал никому ни слова не говорить. Оно и понятно: посвататься в обход венедок к иностранной девке, а в ответ получить шиша болотного, да за такое острые языки запросто со свету сживут. А Волькша все смотрел и смотрел, словно ждал, что отец начнет в чем-то каяться. И чем ближе к сроку, что назначила олоньская девица Ольгерду, тем холоднее и требовательнее становился взгляд серых Волькшиных глаз. Может сам Хорсович проговорился? Но почему тогда в глазах Годиновича столько тоски? Пусть даже они с Олькшей и приятели, пусть даже и друзья не разлей вода, но за что же отца пенять в неудачном посольстве? Большего, чем сделал Година как Олькшин сват, сам Радомысл не смог бы совершить. Кто же виноват, что приглянулась Хорсовичу такая сумасбродная девка. Година тут не причем.

Вечером на шестой день после странного сватовства Лада попросила Годину придти к ней. Зачем, не сказывала. Редко кого волхова в дом зовет, а уж если кликнет, то знать по большой надобности. Споро собрался Евпатиевич и пошел.

В доме ворожеи пахло сушеными травами, ягодами и грибами. Но ни бубнов, ни посохов, ни другой чародейской утвари, на которую так падки прочие Перуновы слуги, на стенах не было. Зайди сюда кто чужой, даже и не догадался бы, что попал в дом волховы, от одного упоминания имени которой благоговением наполнялись сердца всех сущих в южном Приладожье.

На столе стоял кувшин с медовым сбитнем и блюдо с ржаными душистыми лепешками. За столом уже сидел Хорс.

– Ну, что будем делать, сватушки? – спросила Лада, едва Година пригубил свою чашу и преломил лепешку.

– А что такое? – спросил ягн. Лицо его было мрачно, но на словах он хотел казаться куда бодрее, чем выглядел.

– Ой, лукавец, – покачала головой волхова: – Тебе ли не знать, что не придет завтра в Ладонь олоньская охотница? Не бывать в твоем доме иноземной свадьбе, Хорс.

– Ано почему это? – захарахорился отец Олькши: – Завтра еще только Грудень кончается. Может еще и придет.

– Добро бы так, – отвечала ему Лада: – Да только надумай Кайя к Ольгерду в жены пойти, объявилась бы она в Ладони на следующий день или на крайность через день после того, как мы от нее ушли. Не простила она его… Или не захотела свой опозоренный Лемби в твой дом приносить. Такое тоже может статься.

– Не простила? – вмешался Година: – За что это девица Олькшу прощать должна была? Что-то я про такое дело в первый раз слышу.

Ворожея удивленно подняла брови и посмотрела на Хорса. Тот умоляюще воззрился на волхову, но не выдержал взгляда синих глаз и уронил повинную голову.

– То дело прошлое, – сказала Лада: – Может тебе, Година, о том лучше и не ведать. Прошлой зимой чуть не напакостил Олькша в ее доме. Твой сын не дал. Обошлось. Только Кайя той обиды не простила. Еще в прошлый Просинец[166] просила она меня передать Олькше, чтобы он ее не искал и не добивался. Но я видела, что не от сердца она говорит. Может, если бы твой сын, Хорс, меня да гордыню свою тогда не послушал, а пошел бы к ней, упал в ноги, то и простила бы она его. Но он решил ее богатством взять, сапогами варяжскими очаровать, полями озимыми завлечь. Только она не венедка, чтобы от богатства глаза косели. Ее род завсегда гордо стоял особняком. Лук да стрелы, честь да правда – вот и все олоньское богатство. И отец ее Хатти таким был. И она такая же. Зря я вообще согласилась отвести вас к ее дому…

В светелке наступила тишина. В очаге потрескивали дрова. Вода в медном котелке медленно закипала.

– Даже и не проси, Хорс, – по одному взгляду угадала волхова мысль могучего ягна: – Ты же знаешь, что я приворотов никогда не делала и делать не буду. Была бы она ему женой и начала бы на супружеском ложе в отказ идти, тут я бы еще помогла. А так, вольную птицу дурманом в клеть ловить, – да я через такие дела всю силу потеряю. Кто вас тогда лечить-выхаживать будет?

Соврала или нет ворожея про растрату сил на неправые дела, но только Хорс возражать не стал. Еще в доме на деревьях он понял все. И то, какой знатной парой могли бы стать Олькша и Кайя. И то, как рвутся друг к другу их сердца, но лежит между ними Ольгердов похотливый наскок, точно непроходимая топь, грязная трясина, которую не вычерпаешь и не осушишь. Надеялся он, что переможет его сын прежний срам домовитостью и солидностью, нажитым ради Кайи. Година в том как мог – помог, земной ему поклон. Уж так он жениха расписал, что хоть перед вечем в князья набивайся. Да только все не впрок. Не впрок.

– Что делать-то будем, сватушки? – еще раз повторила свой изначальный вопрос ворожея.

– Ты о чем? – искренне недоумевал Година.

– Пройдет завтра, и Ольгерд опять головой в бурьян свернется, – сказала волхова безжалостную правду: – Как бы беды не натворил.

– Так он же, вроде, за ум взялся… – начал было Хорс, но вновь встретился глазами с Ладой и поник головой. Он и сам с ужасом думал о завтрашнем вечере: что будет, если Кайя не придет. Могучий ягн терялся в догадках о том, как поведет себя его старший сын. Одно было ясно, если Ольгерд опять ударится в драки и ссоры со всей округой, это ляжет несмываемым пятном на его дом. Венеды, которые все лето привечали его, как мудрого отца и толкового пестуна, сумевшего исправить непутевого отпрыска, отвернуться от него надолго, если не навсегда.

– Может быть, она все-таки придет… – вздохнул Хорс: – Лучше бы она пришла…

– Лучше бы она пришла, – согласилась Лада: – Но скорее завтра растает весь снег, чем олоньская охотница придет в жены тому, кто…

Година аж приоткрыл рот: еще слово, и волхова могла проговориться о том, какую именно пакость учинил Ольгерд в доме карелки. Но Лада вовремя спохватилась, и тайна так и осталась тайной. Неужели придется выспрашивать у Волькши? Но как выведать у сына одну тайну и не выдать при этом другую, которую охраняет его же, Годины, суровая клятва?

– Ну же, услышу я сегодня слова мужей и отцов? Или так и будете мямлить: «если бы да кабы»? – обратилась Лада к венеду и ягну.

В ответ оба потупились.

– Что ж… – покачала головой волхова: – Видать Велес с Родомыслом сегодня где-то в других местах вечеряют. Ну, раз уж нет у вас в головах ни однюсенькой мыслишки, как женишка нашего от беспутства горестного уберечь, будете делать все, как я скажу. Уж не обессудьте, ежели не по вкусу будет похлебка. Но раз уж мы ее заварили, нам и хлебать.

С этими словами ворожея запалила лучину и удалилась в потайную клетушку, в которую никогда не входил никто, кроме самой Лады и ее племянницы Рады. Судя по тому, как быстро она вернулась, все горшочки, мешочки и сверточки были у нее приготовлены загодя.

– Дам я тебе, Хорс, кувшинчик сбитня, – сказала Лада, бросая в кипящую воду стебли и корешки каких-то трав: – Как домой придешь, так распейте его вместе с Ольгердом. Скажешь ему, что это я прислала. Для пригожести жениховой.

Ягн с ужасом взирал, как волхова кидает в котелок кусочки коры и сушеных грибов. Знал, что дурного Лада не сделает, но все равно холодная змея страха елозила по сердцу. Какой ни есть, а все же родное чадо, кровинушка-детинушка.

– Да не бойся ты, рыжая башка, – успокоила его ворожея: – Ведь другого пути спасти Ольгерда от бузы вы не придумали, так что не сомневайся и не скорби. Надо так. Уразумел?

Хорс тряхнул кудлатой головой и осушил свою чашу хмеля. Година последовал его примеру.

– Кроме сбитня, дам тебе ржаную лепешку. Поутру, как проснешься, съешь от нее половину. А вторую береги пуще чем Стратим[167] врата Ирия. Буде придет ваша карелка, тут же скорми вторую половину сыну. Ну, а коли нет… А коли нет, так завтра к вечеру станет Ольгерд квелый да сонный, как рак в конце Листопада. Не жив, не мертв. Точно в киселе плавает. Проспит он опосля того несколько дней, а как проснется, так все у него в голове будет словно за густым туманом. Что вы ему скажете, то вспомнит, а что утаите, о том и не догадается. Нас трое было сватов, нам эту тайну и беречь.

Теперь только Година понял, для какой надобности зазвала его Лада-волхова. Да, не веселое ремесло чужие тайны в тенетах души хоронить, но раз уж согласился участвовать в этой затее, кривиться и ломаться не гоже.

Дожидаться пока сготовится зелье, Евпатиевич не стал. Он еще раз поклялся Дидом и Долей хранить в тайне все, о чем они тут говорили, пожелал Хорсу, чтобы вторая половина ворожейской лепешки не пропала втуне, а его строптивая невестка все-таки одумалась и пришла в Ладонь на широкий двор ягна, и направился домой.

В эту ночь Година долго не спал. Все слушал, как на других полатях ворочался и тяжело вздыхал Волькша. Знал ли его сын о «тайном сватовстве»? А если знал, то надо ли посвящать его в замысел волховы? Ничего не сказала про это ворожея. Может, забыла? Или ведала доподлинно, что не делился Ольгерд своим сокровенным даже с задушевным приятелем? Отчего же тогда у Волкана в глазах такая маята? Не было у Годины ответов на эти вопросы. Вот ведь тоже незадача – томиться бессонницей из-за чужого балбеса и своего дитяти…

Возвращение Рыжего Люта

Утро было тяжелым и пасмурным, как только может быть тяжелым и пасмурным утро последнего дня Грудня. Сырые тучи спустились почти к самой земле. То ли обледенелый туман окутал окрестности, то ли мелкая снежная морось медленно сыпалась с неба, то ли сами тучи утюжили брюхом припорошенную стерню.

Волькша лежал с закрытыми глазами и старался рассмотреть, что ждет его сегодня. Он так хотел увидеть «правильный выстрел», но «цель» двоилась и убегала от него двумя разными тропинками.

Если Кайя сегодня придет в Ладонь, то все его подозрения относительно ее чувств к Олькше, окажутся верными. Если же до конца дня она не появится, это будет означать лишь то, что она не смогла простить Ольгерду зимней несдержанности. В любом случае, Волькша останется для нее названным братом и только. Разница заключалась лишь в том, станет ли она женой Хорсовича и его, Волкана, соседкой или же еще какое-то время побудет охотницей, пока не просватает ее какой-нибудь карела или ижора и не увезет к себе на засеку доить коров и квасить ему бесподобный велле. Ни один из этих исходов не грел Годиновичу сердце. Оставалось уповать на Макошь и просто пережить этот пасмурный день.

Как назло, первым, кого Волькша встретил, выйдя из дома, был Ольгерд. Глаза его блестели, на красных, как рябина, губах то вспыхивала, то гасла глуповатая улыбка. Годинович хотел пройти незамеченным, но Олькша радостно заголосил, увидев приятеля, и… полез обниматься.

– Волькша, Волькша, до чего же мне хорошо! – лепетал он. И заглянув в его оловянные глаза, Вольк увидал, что верзила не дурачится: от счастья Ольгерд был готов расцеловать весь мир.

– Куда ты идешь, братка? – спросил Хорсович.

«Братка» отдал бы все на свете за одну весомую причину, по которой он вышел из дома, и, главное, по которой он может отказаться от разговора с добродушным соседом.

– Побудь со мной, Волькша, – задушевно попросил Ольгерд, и от этой задушевности Годиновичу стало и вовсе не по себе. Таких слов его рыжий бедовый приятель не произносил никогда в жизни. Ни в хвори, ни во здравии.

Как же обрадовался Волькша, когда из дома вышла Ластя и, направляясь в курятник, бросила скорее для порядка, чем с умыслом:

– Помочь не хочешь?

– Олькша, ты уж извини, – соврал Волкан: – Не обессудь. Еще третьего дня обещал матери помогать Ласте в курятнике.

– Кур что ли щупать? – спросил верзила, но в голосе его не было и намека на то ехидство, с которым обычно язвил Рыжий Лют.

Как же так получилось, что летом, они могли не встречаться целыми седмицами, а в день, когда без особой надобности на улицу и выходить-то не хотелось, Волькша натыкался на Ольгерда снова и снова. Может быть, это происходило оттого, что их обоих тянуло к воротам Ладони, как волосы к янтарному гребню? А может быть, это Макошь издевалась над парнями?

По мере того, как бесконечный день ожидания перетекал в моросящий предзимний вечер, душа Волькши наполнялась летним стрекотанием кузнечиков. Он то и дело ловил себя на том, что уголки его губ приплясывают как лодка на озерной волне.

– Чему ты улыбаешься, Варглоб? – спросила Ятва, когда он носил дрова для приготовления вечерней трапезы. А он и не думал улыбаться. Не с чего.

Ольгерд, напротив, напоминал прогоревший костер. Ближе к вечеру краски сошли с его лица. Даже веснушки выцвели и стали какими-то сизыми. Он тихо стоял, прислонившись спиной к городецкому частоколу, и смотрел в пустоту. В сгустившихся сумерках Хорс нашел его сидящим на земле. Ни говоря ни слова, ягн поднял сына на ноги и увел домой.

На следующий день Удька забежала за Ятвилей, чтобы позвать Годиновну играть.

– Как там Олькша? – как бы между дел спросил Година: – Что-то я его сегодня не видел…

– Дрыхнет этот бирюк. Храпит, аж посуда на кухне ходуном ходит, – не полезла за словом в карман сестра Ольгерда.

«Видать, работает ворожейское зелье», – подумал Година: «Может, оно и лучше так. Может, достанет у Хорса хитрости обратить Олькшино беспамятство к его же пользе».

Как именно это сделать Година не знал. Да и не его это была печаль.

Когда Ольгерд не проснулся и на следующее утро, Умила всполошилась и послала Пекко за волховой. Та пришла и осмотрела спящего самым тщательным образом. Байка про дремотного клопа, которую Лада состряпала дабы скрыть свою ворожбу, была так достоверна, что вся Ладонь поверила в нее сразу и безоговорочно. К дому ворожеи потянулись соседи просить травы, которой она выводила вредоносного клопа из Хорсова дома. В итоге запасы пижмы у волховы сильно поистощились. И то верно говорят: хитрости без потрат не бывает.

До самых Каляд Олькша оправлялся «от укуса дремотного клопа». Ладонь втихаря надрывала животики, слушая рассказы Удьки о том, как она «учит своего брата уму-разуму».

Хорс решил, что ворожейская затея удалась на славу. За «излечение» он отнес Ладе заднюю ногу от забитого на Каляды кабанчика. От лицезрения расслабленного лица Ольгерда, от того, как безропотно тот выполнял просьбы и поручения, нехитрая задумка поселилась в голове могучего ягна: а что как взять да обженить сына. Вспомнились ему разговоры окрестных мужиков, что приходили править Рыжего Люта год назад. Может и вправду, распашет Олькша девичью новь да так пристрастится к супружеской орати, что даже оправившись от ворожейского сбитня, останется верным мужем и знатным самоземцем, каковым он так старался стать в минувшее лето.

Выбрал Хорс девку по своему разумению. Милицей ее кликали. Коса до пят. Глаза как небушко. А статна так, что завидки берут. Такую в руках стиснуть и то сладко, а нежить можно день-деньской и то мало будет. И забава, и услада, и хозяйка каких поискать – тиха как агнец, ласкова как горлинка, а кашеварит – пальчики оближешь.

Родичи девки как услышали от Хорса о его задумке, так в самую землю ему и поклонились, поскольку было у них в семье пять девчонок и только последний мальчоночка.

Слух о грядущем сватовстве разнесся по городцу, как пламя по сеннику. Все, что ни есть соседи одобрили намерение ягна. Дескать, давно этого ждали, гадали только, кому из Ладонинских невест выпадет эта завидная доля.

И только Волькша недоумевал. Как же мог Ольгерд так быстро отказаться от своей желанной Кайи, ради которой он почти год ломал и переделывал свой буйный нрав? Как же он, Рыжий Лют, который в прежние времена и слова поперечного не пропускал – тут же лез на рожон, – мог просто взять и заснуть в тот день, когда обращалось в прах его заветное желание обладать олоньской девой-охотницей? Дремотный клоп, конечно, напасть диковинная, но все равно что-то в былице о новом сватовстве Хоросовича казалось Волькше нелепым.

Может от этих мыслей, а может оттого, что когда-то он приходился Олькше лучшим приятелем, и никто не знал рыжего верзилу лучше, чем Волькша, Годинович был единственным человеком в городце, который не удивился тому, что за день до сватовства Ольгерд пропал из дома.

Тут уж как рассудить. Можно сказать, что всему виной длинный Удькин язык, а можно все списать на ту страсть, с которой Хорс доказывал, что он, пришлый ягн, стоит вровень с самыми крепкими венедскими хозяевами. Ведь покупка сыну варяжских сапог с каблуками была его затеей. Хотел он, чтобы все видели, как широк его двор, как много у него в хозяйстве всякой прибыли, что смог он купить гостинец, за который просили цену коровы.

После неудачного похода к дому на деревьях, сапоги эти были намазаны птичьим жиром, набиты соломой, завернуты в рогожку и убраны куда подальше. Думалось – до свадьбы, оказалось – до другого сватовства.

Как ни старался Ольгерд избежать огласки своего намерения жениться на инородке, утаить приснопамятные сапоги он не сумел. В день походя к Кайе он обувался хоть и рань-раньскую, но все равно в доме, вот Удька спросонья и углядела-таки знатную обнову брата. Пришлось Хорсу посулить ей шелковых лент в обмен на молчание.

За стенами отчего дома Удька тайну хранила крепче могилы, но когда до сватовства к Милице осталось три дня, сестренка возьми да и спроси брата:

– Олькша, ты свататься в сапогах пойдешь али отцу покрасоваться дашь?

– Какие сапоги, Удька? – чуть приподнял бровь Ольгерд. Об отцовском гостинце, как и обо всем, что с ним связано он после ворожейского сбитня, понятное дело, запамятовал.

– А ты что, клоп тебя закусай, забыл что ли, как в конце Грудня куда-то спозаранку с отцом ходил? Ты еще сапоги варяжские напялил, точно вы на княжеский двор шли пиры пировать. Отче велел мне про то помалкивать…

– Ну, как же не помнить… помню… – отозвался Олькша и надолго замолчал, точно в землю врос.

Вечером он попросил отца показать ему пресловутый гостинец. Нимало не сумляше, Хорс выволок сапоги. Ольгерд бросил на них ничего не выражающий взгляд, а на следующее утро пропал.

Узнав об этом, Волькша схватил снегоступы и бросился вверх по реке. Он молил всех известных ему богов, чтобы они отвели беду от дома на деревьях. И они услышали его. Возле дома Кайи были только ее следы.

Годинович уже собирался идти откуда пришел, когда над его головой скрипнула дверь и он услышал голос олоньской охотницы:

– Что случилось, Уоллека?

– Да так, – смутился Волкан. Честно говоря, он не собирался гостевать у Кайи. Он лишь хотел убедиться, что с ней все в порядке. После их последнего осеннего разговора Годинович никак не мог взять в толк, как ему теперь относиться к девушке, которая летом называла его братом.

– Если бы ничего не случилось, ты бы не пришел, – с упреком сказала Кайя.

– Ну, почему… пришел бы…

– И когда бы?

– Не знам – честно ответил Волькша.

– Так что же тогда случилось? – снова спросила охотница, а, не дождавшись ответа, заговорила о другом: – Ты не хочешь зайти? Я как раз состряпала ежевичный велле.

Знала ведь чем умаслить. То, насколько он соскучился по карельскому овсяному киселю, удивило самого Волькшу до глубины души.

После велле подоспела зайчатина с овощами, потом овсяные блины и что-то еще. И под эти разносолы Волькша выложил все, что случилось в Ладони с конца Грудня. Слушая сказку о дремотном клопе, Кайя с сомнением подняла бровь и прикусила нижнюю губу: каких только диковин не водится у этих венедов. К известию о том, что Хорс задумал просватать Милицу за Ольгерда, девушка отнеслась так, точно давно этого ожидала. А вот сообщение об исчезновении рыжего верзилы всполошило ее не на шутку.

– Когда он исчез? – спросила она, направляясь к двери, чтобы на всякий случай поднять лестницу наверх.

– Говорят, спозаранку. У Хорса в доме все еще спали, когда он оделся и ушел неизвестно куда. Искали по следам, но они на речном льду затерялись…

– Так ты прибежал, чтобы меня защищать? – догадалась Кайя: – Уоллека, братец мой названый, ярый мой ратич, – приговаривала она, гладя Волькшину руку. Но где-то на самом краешке ее воркования слышалась тонкая насмешливая струнка, дескать, ну как ты, такой тонкокостный, собирался оборонять свою названную сестру от такого размахая, как Ольгерд.

Когда Волькша спохватился и вспомнил о том, что белые ночи уже полгода как кончились, на улице была кромешная темень, буран с воем колобродил над лесом. И хотя этой зимой Морозко вел себя поласковей, чем год тому назад, все равно по такой непогоде, да еще и ночью до Ладони можно было и не дойти.

Но Кайя и не собиралась отпускать Уоллеку. Она еще подбросила дров в очаг, подлила велле в братину и попыталась увести разговор куда подальше от пропавшего Ольгерда и других неприятностей. И ей это удалось. В поставце сменилась не одна дюжина осиновых лучин, а они все болтали и не могли наговориться.

Когда Волькша на следующий день пришел в Ладонь, Олькши еще не было. И в доме Годины и у Хорса все очень удивились, узнав, что приятели пропали из дома порознь. Ягн клял своего старшего сына на чем свет стоит, поскольку в этот день в доме Милицы их ждали с пирогами и брагой.

– Вот он вернется я ему уши то пооткручу! – кипятился он.

Но, когда через день Олькша объявился в Ладони, Хорс не сдержал своего обещания: на его непутевом сыне живым местом оставались, пожалуй, только его мясистые конопатые уши. Все остальное было сплошной кровавой кашей. Его привезли из соседнего городца прикрученным к волокушам, как диковинного зверя. Развязывать не стали, а бросили возле отчего дома, как был, в путах. Хорс уже хотел заголосить: «Наших бьют!», но венед доставивший Олькшу домой, оказался скорее сердобольцем, чем палачом.

Его сказ был недолгим: Рыжий Лют опять взялся за старое. В одиночку он пытался совладать со всей молодежью соседнего городца. Может быть, и совладал бы, не будь их полторы дюжины. Накрошив столько зубов, сколько смог, Олькша бежал. За два дня он сумел вновь сколотить небольшую «дружину» и привел ее в «непокорный» городец. Победа была у Ольгерда, можно сказать, в руках, но на этот раз на подмогу парням пришли их отцы. Отделали лиходеев в дым. Хотели бросить Рыжего Люта подыхать на морозе, но один из самоземцев сжалился, вот и привез его к родным помирать.

Глядя на сизое от побоев и мороза лицо Ольгерда, Умила заголосила, точно ей и вправду привезли бездыханное тело. Однако покойники не сквернословят, а с разбитых губ Олькши брань слетала, как дрозды с обклеванной рябины.

И двух недель не прошло, синяки на его морде еще чернели точно весенние проталины, как Ольгерд опять пропал. Вернулся на своих двоих, но дышал с трудом, и Ладе пришлось потрудиться, чтобы вправить ему сломанное ребро и ключицу.

Словом, в конце Просиньца в южное Приладожье вернулся неукротимый Рыжий Лют. Точно никуда и не уходил.


  1. Ярилов день – согласно славянскому календарю день весеннего равноденствия, праздник перерождения Хорса (зимнего Солнца) в Ярило (летнее Солнце).

  2. Цветень – апрель по славянскому календарю.

  3. Ярь – яровые весенние посадки в отличие от озимых, которые делались осенью, перед зимой.

  4. Травень – май по славянскому календарю.

  5. Мокша … куделью прядет – по славянскому верованию богиня судьбы прядет нить, на которой и висит человеческая жизнь.

  6. Кузло – пахарьский инвентарь.

  7. Перья – то же что и плавники.

  8. Стайка – стойло, скотный двор, загон, отгороженное место для скота.

  9. Вьюжень – февраль по славянскому календарю.

  10. Ярило – у славян летняя ипостась солнца, а так же бог плодородия и животной страсти.

  11. Озерина – большая лужа.

  12. Примак – муж дочери, которого принимали в семью жены, дабы со временем занять место хозяина дома.

  13. Дид – у славян бог супружеской любви и семейного счастья.

  14. Ботало – коровий колокольчик, на случай пропажи вешался на шею корове для обнаружения ее в лесу по звуку.

  15. Пядь – древняя мера длины, равная расстоянию между концами растянутых пальцев руки (большого и указательного), примерно 18 см.

  16. Вершок – древняя мера длины, равная 4,445 см.

  17. Ниркес – у карел покровитель в охоте на белок.

  18. Хатавайнен – у карел покровитель в охоте на зайцев.

  19. Тонту – у карел покровитель домашнего хозяйства.

  20. Туонела – у карел река, за которой начиналось царство мертвых.

  21. Серпень – у древних славян месяц Август.

  22. Правь – у славян всемирные законы, действующие в Яви и Нави. Также, собирательное, образное название светлых богов.

  23. Рюинь – по славянскому календарю месяц Сентябрь.

  24. Листопад – по славянскому календарю месяц Октябрь.

  25. Ведро – ясная, хорошая погода.

  26. Грудень – по славянскому календарю месяц Ноябрь.

  27. Лавка – определенное место в торговом ряду.

  28. Зарубить на носу – сделать ножем или топором отметку для памяти на спецальной палочке – носу, которую уносил посланец уносил с собой.

  29. Просинец – по славянскому календарю месяц Январь.

  30. Стратим – в словянской мифологии праматерь птиц, охраняет по воле Сварога вход в Ирий.