92496.fb2 Каменный Кулак и охотница за Белой Смертью - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Каменный Кулак и охотница за Белой Смертью - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Часть 3Небесная пряха

Маленькие хитрости

На Хорса было больно смотреть. Все, чем он прежде гордился, все его незамысловатые отцовские мечты были развеяны в прах. Ему, конечно, сочувствовали, но от того уважения, что Ладонинцы выказывали ягну летом, не осталось даже тени.

Отец Рыжего Люта ходил на поклон к ворожее, умолял ее дать еще один кувшин сбитня. Дескать, пока будет Олькша квелый да послушный, тут его и обженить, а как морок из него выйдет, он уже без жены своей и шагу ступить не сможет.

Лада долго ничего не отвечала. Что говорить? Была и ее вина в том, что произошло в доме Хорса. Сколько раз волхова зарекалась исправлять Явь силами Нави, ан нет, сердце ворожеи при виде людских терзаний скорбело и повелевало непременно помочь, укрепить надежду, возродить любовь или вот, как с ягном, уберечь от беды. Да только рано или поздно Мокша прибирала к рукам все блага, сотворенные ворожбой, и оставался человек наг и немощен перед своими напастями. Только лицом к лицу надо встречать Долю с Недолей, и тогда Мокша воздаст за стойкость и правду…

– Так что, Ладушка? – измаялся Хорс ждать ответа волховы: – Дашь ты мне сбитня?

– Дам, конечно. Что ж не дать, – грустно ответила ворожея: – Дать сбитня – не урон, особо ежели твоя Умила разучилась его готовить.

С этими словами она взяла кувшин и зачерпнула из того же котла, откуда наполняла чарку гостю.

– Лада, – промямлил могучий ягн: – я про другой сбитень говорю… про тот, которым ты повелела Олькшу от бузы уберечь, когда… карелка, как ее там звали… ну ты же понимаешь…

– Понимаю, – оборвала его лепет Лада: – Понимаю, и каждый раз каюсь, что дала вам себя уговорить отвести ваше посольство к дому Кайи… Думала что благо сиротке делаю, а оно вон как вывернулось…

– Ну, так помоги в третий раз, Ладушка. Нам бы только обженить непутевого, а там само все наладится…

– Это как посмотреть: наладится – не наладится, – точно сама с собой рассуждала ворожея.

– Что значит: наладится – не наладится? – насторожился ягн.

– А то, – покойно ответила Лада, точно речь шла о чем-то уже свершившемся: – Иметь в доме двуногого быка – это куда как полезно. Вроде, как скотина рабочая, и вроде как человек. Ест опять-таки за общим столом. Спит на полати. Может даже под себя гадить научиться. А по весне вывел в поле и паши на нем как хочешь, он и слова поперек не скажет, да и не боднет, не лягнет с устатку. Ну и конечно, что уж тут говорить, всеобщий почет и уважение за то, что нашел отец управу на сына. Молодецкий, скажут, мужчина Хорс, из отъявленного срамника такого битюга сделал.

Отец Олькши свел густые белесые брови к переносице и часто-часто заморгал, пытаясь понять, о чем говорит волхова.

– Что глазами хлопаешь? – все так же мирно спросила его ворожея: – Буде твой сын еще раз того сбитня откушает, тут он как раз в скотину тягловую и обернется: забудет все, что ни наесть, даже кто он и как его звать, по-человечьи говорить перестанет, будет только жрать, спать да нехитрую работу из-под палки делать. Ты ведь этого хочешь? Изволь.

Хорс засопел, как потревоженный медведь в малиннике. Не любил он, когда с ним присказками разговаривали. Но ведь ворожее по-другому нельзя. Ее слово и лечит, и калечит. Ёе мысли и те Навью пахнут, так что надо их окольными путями до простых смертных доносить, так, чтобы они точно сами обо всем догадались. Словом, роптать на витиеватый ее отказ могучий ягн не смел. А превращать старшего сына в безмозглую животину он не согласился бы и под пыткой.

– Так как же быть, Ладушка? – горестно возопил он.

– Да так, – ответила ворожея: – Выходит не его это Доля – быть самоземцем. Не ему принимать из твоих рук тучные поля и широкий двор. Поманила его Мокша тихим да счастливым уделом, помаячила Полелей,[168] но не удержался он на этой стезе. Так что теперь ему одна дорога – в княжеские дружинники. Пусть там свой удалью Стречу[169] ратную обретает. Может быть, долгие походы и боевые раны с летами остепенят его. Хотя особых надежд на то, что, остепенившись, он вернется в родительский дом, ты, Хорс, не питай. Он уж не одно лето, как оторвался от твоего корня, только ты этого не замечал… Не обессудь. Так уж Макошь свою пряжу прядет.

Когда Хорс вернулся домой, гримаса мрачной решимости застыла на его обветренном лице. До Масляной недели оставалось чуть больше месяца. Надо было, во что бы то ни стало, удержать Олькшу от больших пакостей, которые стоили бы ему жизни, а отцу несмываемого позора. Если понадобится, он был готов посадить сына на цепь в буквальном смысле этого слова.

Но до таких крайностей не дошло.

Мороз, не особо лютовавший даже на Каляды, решил наконец явить свой норов. Позвизд[170] нагнал снежных туч. Вот они и устроили чехарду до самой середины Березозола: то буран налетит такой, что здорового мужика с ног валит, а дома за ночь по самые крыши заметает, то стужа навалится такая, что в стайках приходилось жечь кострища, дабы скотина не окоченела.

По такой непогоде дальше городских ворот уйти – верная смерть. Так что волей – неволей, а Ольгерду пришлось прервать свою бузу до лучших времен. Рыжий Лют маялся в отцовском доме, как кречет, случайно залетевший в овин. Только что о стены не бился. А так и вопил, и крылами хлопал, и шипел по-змеиному. Поначалу этого домоседства пытался Хорс говорить с Олькшей о сватовстве, о чине и порядке, да только сын его не слушал, только зыркал исподлобья, хрустел костяшками кулаков да огрызался. Под конец морозной канители могучий ягн даже спать ложился с вожжами в руках, чтобы в случае чего приласкать сына поперек спины.

За три седмицы до Ярилова дня злой и, как будто бы, постаревший Хорс пришел на поклон к Године. Евпатиевич все понял без слов. Самому не раз в голову приходила мысль о том, что ягну надо спровадить бузотера на княжеские хлеба. Там задир и забияк полон двор, за то их и привечают, что они живота своего ради ратной потехи не пощадят.

– Ладно, – в полголоса сказал ягну бывший сват: – Как приедет за мной княжеский гонец, будь готов сына со мной отправить. Свезу его на торжище, сколь смогу, пригляжу за ним на Масляной седмице. А как будет князь на льду Волхова в честь батющки Ярила Сворожица кулачки устраивать, пусть он себя во всей красе покажет. А уж я намекну Гостомыслу, кого из чернолюдной стенки надо в нарядники призвать.

На том и порешили.

Известие о том, что Година обещает помочь ему попасть на княжий двор, Олькша выслушал спокойно, но было видно, что в душе он готов побежать вниз по Волхову своим ходом, не дожидаясь княжеского гонца и его саней.

Однако, не задолго до заветного дня Рыжий Лют сам постучался в дверь Годины Евпатиевича.

– Чего тебе? – удивился толмач.

– Я того, Година Евпатиевич, …мне бы… – мялся Ольгерд: – А Волькша дома? – спросил он наконец.

– Тут я, – подал голос Волкан, слезая с полати.

– Брат, – опять замямлил Олькша: – Тут такое дело… Година Евпатиевич, а можно Волькша со мной… с вами… поедет.

– Куда? – спросил хозяин дома.

Ятва оторвалась от своей стряпни и прислушалась к разговору.

– На торжище, – ответил Рыжий Лют.

– Зачем это? – недоумевал Волькшин отец.

– Ну, как же… он мой приятель… так будет там с кем словом обмолвиться, пока ярмарка хороводит…

– Что-то ты темнишь, как Локки, – покачал головой Година.

– Волькша, – воззвал Ольгерд, все больше теряя стройность речи: – ну скажи ему.

Волкан удивленно переглянулся с отцом.

– Что я должен сказать? – спросил он.

– Ну, что ты за меня порадеешь, ну, там, слово доброе скажешь перед тем как мне идти в кулачки биться…

– Ты это, что, хочешь, чтобы мой Варглоб пошел вместе с тобой в мужицкую стенку? – забеспокоилась Ятва.

– Да нет, что вы… – виновато улыбнулся Олькша: – Я и сам его туда не пущу, да и Година Евпатиевич тоже… Я ж для того прошу, что мы же с ним сызмальства вместе. Он же мне как брат. А кто перед кулачками поддержит, если не брат.

Сказать по правде, Година и сам давно хотел свозить Волькшу на торжище. Из его сыновей тот больше всех преуспел в наречиях Гардарики. Ильменьская же ярмарка год от года становилась все богаче и богаче. Все больше купцов, все больше гостей. А где разнородный люд собирается, там и недоразумений полна улица: один не так понял, другой не то сказал, через это, глядишь, уже готово дело, – крики да брань на все торжище. Нарядники, они же только разнять бранящихся могут, носы разбить, чтоб не повадно было. Да разве так можно порядок держать. Порядок, он же только там, где все по чину и по чести. А иначе одни обиды да злость. Вот и носится Година по торжищу как угорелый. Помощники из княжеской дворни у него, конечно, имелись, но только были они все небольшого ума, да и вороватые подчас – все норовили свою выгоду в любой склоке стяжать. А Волькша всем в отца пошел. Может быть, ему пока житейской смекалки не достает, но зато толковее его Година никого не знал.

Одна беда, стоило Године начать с Ятвой разговор о поездке Волкана на торжище, та рычала на него почище медведицы, у которой обидели малолетнего медвежонка. Дескать, нечего Варгу делать ни на торжище, ни на княжеском дворе! А ну как ты, Година, не углядишь, и спорщики сгоряча посекут ребенка железом за неправильное толкование. Их же, ярых да настырных проходимцев с ножами за пазухой на торжище, как червей в навозе… И так далее, пока Година не сдавался и не отступал.

Что касается Ольгерда, то Ятва завсегда привечала его, как Волькшиного радетеля и защитника. Решение Хорса отправить Олькшу в дружинники она не то чтобы поддерживала, но и не осуждала. Знала она и то, что дорога на княжеский двор открывается через кулачные бои, где князь и его сотники высматривают лучших бойцов. А поскольку Рыжий Лют, как и Волькша был для нее еще парубком, даром что высоченным да мясистым, то его страх перед кулачками на Волховском льду она по-матерински очень даже понимала. Так что у Годины появлялась явная возможность осуществить свою мечту и привлечь Волькшу к толмачевому делу руками непутевого сыновнего приятеля.

– Я то что… – молвил Година, понимая что все взгляды устремлены на него. Молвил как бы нехотя, как бы в большом раздумье: – Тут поразмыслить надо. Может и я тебе на что сгожусь, даром что буду там как мысь по лесу скакать, но все равно пособить словом, думается мне, сумею. А Варглоб еще мал да глуп, чтобы на торжище ехать.

Никто не знал Ятву лучше мужа. Вся ее жизнь, вся ее гордость заключалась в детях. За любого из них она могла изорвать ногтями в клочья матерого мужика. Никто не смел о них даже помыслить плохо.

– Это кто мал да глуп?! – взвилась латвица: – Варглоб? Что же ты говоришь, дурья башка.

Година встретился глазами с Волькшей и едва заметно подмигнул, дескать, подсоби, подыграй. Волкан, которому страсть как хотелось поехать с отцом на торжище, прочитал отцову хитрость по глазам. Он насупился и отошел в дальний угол светелки. Мать проводила его встревоженным взглядом. Когда она вновь обернулась к мужу, Година с радостью понял, что дело сделано, и сейчас Ятва будет сама настаивать на том, чтобы он взял Волькшу с собой.

Для пущей важности Година поупрямился. Он даже кулаком стучал по столу, доказывая, что рано еще Варгу ехать в такую даль и тереться по чужим углам. Да только охаживал он доски стола не так рьяно, как делал это обычно, когда и вправду был не согласен с женой. Ольгерд, как мог, вторил Ятве и тоже упрашивал Евпатиевича, убеждая, что без Волькшиного напутствия и пригляда ему не пробиться в дружинники. И когда Година, наконец, соблаговолил согласиться, конопатая морда Рыжего Люта засветилась настоящим детским счастьем, да и Ятва выглядела довольной, поскольку добилась того, чтобы ее мальчика оценили по достоинству.

Опосля этого Година оговорил дюжину условий, главным из которых было, чтобы парни ни на шаг от него не отходили и беспрекословно делали то, что он повелит. Кроме всего прочего Олькша должен был особо поклясться держать свой щербатый рот закрытым, что бы не случилось. Ольгерд с Волканом послушно кивали головами и клялись Долей, обмениваясь при этом щепками и тычками под ребра. Не считай они себя такими взрослыми, они бы наверное принялись скакать по дому, как молодые козлята на лугу.

Через два дня после этого разговора у ворот Ладони остановились сани княжеского гонца.

Великий Волхов

Дворянин был до крайности удивлен, когда кроме Годины на его сани стали грузить свои короба еще два молодца. Особенно поразил его набольший из них, рыжий, точно свей, огромный точно медведь трехлеток, в медвежьей же шубе и в… варяжских сапогах, точно конный дружинник. Гонец уж было подумал, что кто-то из княжеских ратников гостил в Ладони, а теперь возвращается ко двору. Он уже хотел кланяться, но, узрев вместо бороды молодецкую поросль на щеках, опамятовал и посуровел.

– То мои помощники Варглоб и Ольгерд, – пояснил ему Година, для солидности именуя парней на варяжский лад: – будут со мной ряды рядить и мелкие тяжбы разбирать. Ar det sant vad jag sager, mina barn?[171]

– Allt du sager ar sant, och lat lyckan lamna den som vagar tvivla,[172] – отчеканил Волькша, а Олькша подбоченился и закивал головой.

Княжий человек чина был мелкого, ума невеликого, из всех языков Гардарики знал только венедский, так что каркающая свейская речь развеяла в пыль его дворянскую спесь, и возражать против лишних седоков он не стал. Дескать, пусть князь сам разбирается кто чей помощник.

Выехали на следующий день затемно.

После двух малых оттепелей и ночных морозов снег покрывал лед Волхова крепкой шершавой корой. Конские копыта на нем не скользили, зато полозья саней свистели как утиные крылья. Мосластый коняга сам перешел на легкую рысь и мчал повозку, играючи. Година сел поболтать с возницей, а парни закутались в шкуры и приготовились смотреть предрассветные сны.

Однако наверстать недосып им не удалось. Восток еще только начал голубеть, когда они подъехали к порогам, которые не усмирили даже Снеженьские[173] холода. Шум катящейся воды был слышан издалека. Но не он разбудил Волькшу и Олькшу. Это сделал княжеский гонец, потребовав, чтобы они вываливались из саней и помогли коню тащить их вверх по прибрежному холму, который надвое разрезала могучая река.

– Скорая[174] Горка, – сказал Година, слезая с саней вместе с парнями: – Сюда окрестные охотники приносят на продажу меха. Пройдя пороги, варяги и другие гости пристают здесь к берегу, чтобы дать отдых гребцам.

Возле Ладони не было таких возвышенностей, так что тамошняя детвора зимой каталась с едва приметных пригорков. Увидев накатанную окрестной ребятней ледяную дорожку, Волькша не удержался и скатился по ней вниз и дальше на две сотни шагов по льду Волхова. Пока он лез, вверх по обрыву, сани уехали далеко вперед. Когда же он, запыхавшись, догнал их, отдохнуть ему не удалось: надо было придерживать сани при спуске обратно на реку. Но, не смотря на то, что он изрядно вспотел и подустал, настроение у Волкана было такое, что он мог еще долго бежать рядом с санями. Еще бы, наконец-то он увидит воочию те чудеса, о которых, вернувшись с торжища, вечерами рассказывал отец. Даже, если диковинки эти окажутся не такими уж небывалыми, он будет радоваться тому, сколько новых людей из разных племен и народов встретится ему в истоке Волхова.

Когда солнце выкатывалось из-за леса, река разделилась на два рукава, огибая огромный, поросший исполинскими дубами остров.

– Это остров Стрибога,[175] – рассказал своим помощничкам Година: – В самой сердцевине леса на широкой южной части его стоит Капище, над которым ветеры не умолкают никогда. Варяги называют его Вындин[176] остров и почитают за южный дом Ньёрда.[177] На западном берегу реки есть небольшой городец. Там поселяются люди, потерявшие свою Стречу, потому как замарали честь, нарушив клятву или предав свой род. Летом они помогают волхвам переправиться на остров. За это кудесники молят Стрибога очистить раскаявшихся от позора.

– И быстро ли они избавляются? – пробасил Олькша из-под шкуры.

– Моли Мокошь, чтобы минула тебя Недоля сея, – покачал головой Година: – Некоторые маются здесь помногу лет. И жить не живут, и идти им некуда, потому как человека без Стречи никто в соседях иметь не желает. Гонят их отовсюду. Остается только на засеку уходить, да где ж в одиночку и дом поднять и поле спалить…

И действительно по берегу Волхова были рассыпаны жалкие и унылые даже под белым снегом землянки. Пешие тропинки были натоптаны от них к заветному острову. Видать некоторые из страдальцев уже не надеялись на помощь волхвов и сами ходили на Капище жертвовать Стрибогу от скудного живота своего. И над всем этим унынием, не смолкая, завывали Стрибожичи.

От пронзительного ли ветра, от чувства ли неприкаянности, что витало над этими местами, Волькша поплотнее укутался в шкуры. И вскоре поддался дорожной дремоте.

Он ненадолго проснулся, когда отец, прихахатывая, рассказывал про одного забавного купца с реки Прусыня, мимо которой они в то время проезжали. Возница гоготал так, что чуть не выпал из саней. Но спросонья Волкан ни как не мог ухватить суть былицы и потому опять заснул.

Какие-то странные пугающие события будоражили его сон. Они куда-то бежали вместе с Олькшей. За спиной слышался чей-то топот и гиканье. Волькша с ужасом понимал, что бежать уже некуда, что они на острове, что сейчас на них навалятся, собьют с ног и…

Година бесцеремонно растолкал спящих:

– Вставайте, барсуки, надо подкрепиться и дать лошади отдых.

На счет лошади парни немного усомнились: конь с княжеской конюшни выглядел так, точно и не бежал пол дня рысцой. А вот их животы довольно громко взывали о пище.

Остановились они в маленьком городце. Название его показалось Олькше уж слишком женским – Влоя. Так же именовалась и речка, при впадении которой в Волхов он стоял. Рыжий Лют начал было зубоскалить, но Година одернул его словами:

– Сам-то ты откуда?

– Из Ладони… – ответил верзила и потупился. Название родного городца вдали от его частокола звучало тоже не очень мужественно.

Во Влое Волькша впервые увидел собственными глазами, как Ильменьские словены уважали Годину Ладонинца. В пояс, конечно, не кланялись, но хлебосолить в своем доме его хотели многие. Мало того, с появлением в городце Волькшиного отца местные купцы принялись споро запрягать своих лошадок в волокуши, загодя груженые товарами:

– Раз Година на торжище едет, значит и нам пора. Будет кому нас по рядам рассаживать. По уму да по совести.

Словом, из Влои сани с Годиной и помощниками выехали уже во главе небольшого обоза. Однако лошадки, тащившие купеческие волокуши, понуро брели шагом, а княжеский посланец дал волю коню, и он, перейдя на привычную для себя рысь, оставил вереницу груженых саней далеко позади.

Небо затянулось тучами, которые принесли снежную крошку. Что и говорить, весь Березозол[178] зима еще творит, что хочет. Пусть не так люто, как в Просинец или Снежень, но все равно безраздельно владеет она миром. Но после Ярилова дня переломится ее ледяной хребет, и она начнет медленно, но верно уходить за Белоозеро, в поморские дали вечно холодного моря.

После полудня русло Волхова сделало большую петлю, огибая скругленный мыс, темневший дубами и вязами. Там, где река подмывала берег, парни увидели огромного деревянного идола. Перун, подбоченясь, смотрел исподлобья куда-то за горизонт. Борода его ниспадала до пояса. Колпак с опушкой делал его похожим на юный боровик. Впрочем, даже Ольгерд, который из всех богов привечал лишь Мокошь, не посмел высказать эту мысль. На идола пошел ствол дуба в два обхвата толщиной и почти два десятка локтей в высоту. Кто и как притащил сюда этот столп, кто водрузил его и высек на нем лик громовержца? Такое деяние было не по силам даже всем мужикам Ладони. Выходило, что людей, воздвигших этого идола, было гораздо больше.

– Этот Перун – не главный, – пояснил парням Година: – Он лишь указывает место, откуда идет тропа к Капищу.

– А каков же тогда Перун на Капище? – спросил Волькша.

– Не знаю. Не видел, – честно ответил отец: – Но говорят, что он так велик, что головой подпирает небо. Говорят, у него руки из серебра, а борода и усы из золота. Говорят, что его скипетр украшают самоцветные камни, а глаза у него из двух огромных яхонтов. Говорят, у его ног всегда горит священный огонь, чтобы его ступни всегда были в тепле, и Перун был в добром духе и на нас не гневался.

– Година Евпатиевич, – взмолился Олькша: – а можно нам быстренько сбегать на него посмотреть?

– Нечего просто так на капище шляться, – посуровел Волькшин отец: – Тоже мне, нашли диво для пустого погляда. Будет нужда великая, сами сюда приедете или приплывете. А сейчас неча Громовержца почем зря зенками буравить. И еще, вот что я тебе скажу Олькша: Триглав,[179] он повсюду. Все видит. Все слышит. Ни одно твое слово, ни одна мысль от него не скроется. Если хочешь о чем его попросить, проси там, где стоишь. Капища – они для волхвов. Там белобородые за всех людей молят. За то им и почет и лучшие места за столом. Но если мы сами в душе своей не будем почитать Вышней, то никакие кудесники нам нашей Доли не вернут. Понял ты меня, Ольгерд Хорсович?

– Понял, – покачал головой Олькша и старая детская зависть шевельнулась в нем: Хорс никогда не разговаривал с сыном так, как Година с Волькшей; вся наука, которую могучий ягн преподал своему старшему сыну состояла из тумаков да затрещин. И пусть колотушки сыпались на его рыжую голову по делу и из лучших побуждений, для Олькши это ничего не меняло. Он как был неучем, так им и остался.

С этими мыслями Рыжий Лют отвернулся в сторону западного берега реки и замолчал до самого вечера.

Година тоже призадумался и все меньше и меньше рассказывал о местах, мимо которых они проезжали. Волькше запомнилась речка со смешным названием Оломна. Слово это всколыхнуло в душе воспоминания о доме на деревьях. Может быть, ошибался Хатти, отец Кайи, и олонь жили не только на северо-востоке Ладоги. Уж больно названия похожи. Потом еще была река Затесень. Как есть венедское слово. А на другой стороне вепсская деревенька Киришье. Проехали впадение Тигоды с запада, а в скорости с востока набежала речушка Пчевжа.

Странное дело, но после Скорой Горы места шли в основном низинные, болотистые. Редко где попадались невысокие взгорки. Чем выше по реке продвигались сани, тем извилистее становилось русло. Все больше речек и затонов прорезали линию берега. Хорошо хоть накатанный за зиму санный путь указывал правильную дорогу среди этих ответвлений и проток.

Теперь уже и Година задремал. Да и княжеский дворянин, похоже, спал под размеренное покачивание саней. Взбодрились только под вечер, когда солнце сквозь прореху низких туч уползало за горизонт. Собирались они доехать в тот день до Вергежа, а закат застал их возле Полисти. Маленький городец, чуть больше села. Но зато с частоколом. С воротами.

Година с княжеским гонцом держали совет. Можно было взгреть конька и в сумерках долететь до Вергежа. Только стоило ли? Поскольку от Вергежа все равно до торжища полдня пути. Лучше пусть коняга на следующий день свою прыть покажет и наверстает то, что упустил сегодня, убаюкав седоков неторопливой рысью. Дворянин упрямился, хотел-таки гнать сани дальше. А вдруг как под самую ночь в Полисть заедет обоз из Влои? Что же тогда получится: княжеский гонец ползет как купеческий поезд? Но Година убедил строптивца заночевать там, где застал их закат.

На следующий день встали опять ни свет ни заря. Думали уехать втихомолку. Да куда там, купцы Полисти встали еще раньше и уже ждали их на Волховском льду. Какое-то время их поезд попытался держаться за санями, на которых ехал Ладонинский толмач. Но княжий человек ожег своего коня хлыстом, и тот резво умчал повозку от тяглового обоза.

Невысокие холмы сменились унылыми болотами. Речка Сосинка, а за ней река Выбро, промелькнули по восточному берегу. Потом миновали тот самый городец Вергежа. Останавливаться не стали. Солнце еще только-только оторвалось от горизонта.

Опять пошли затоны и старые русла. Городки стали попадаться чаще. Но задор рассказчика уже угас в Године. Ехали молча. Оживился Евпатиевич, только ближе к вечеру, когда Волхов разделился на два, почти равных рукава. Один уходил на юго-запад, второй забирал к юго-востоку.

– Езжай-ка, добрый человек, по Малому Волховцу, – сказал он княжескому гонцу, указывая налево.

– Это почему? – возмутился служилый. Судя по всему, приближение княжеского двора пагубно действовало на его норов.

– Да потому, что так мы как раз на торжище через восточные ворота и въедем, – пояснил Година.

– А на что мне восточные, когда мне сподручнее вас через западные подвезти, а там я через Волхов перееду и на княжеской стороне окажусь.

– Эх, служилый, – покачал головой Евпатиевич: – Сразу видно, что ты еще не поднаторел в делах торжища. Да в эту пору у западных ворот толчея такая, что невпроворот. Даром, что до Масляной седмицы еще пять дней. Мы там с обозами прособачимся до самой ночи. Восточные ворота – они, конечно, не для заморских гостей строились, так ведь и мы не саксоны какие-нибудь. Уразумел?

Княжеский гонец уразумел, но не сразу. Артачился он изрядно, даже когда уже ехал по Волховцу. Но видать у них, у дворовых, стезя такая – простого люда не слушать.

Как бы там ни было, но солнце еще не закатилось, а Година с помощниками уже выгружал из княжеских саней свои короба у ворот Гостиного двора, где его уже ждала жарко натопленная светелка, в которой после немудрящей вечери путешественники и захрапели в шесть ноздрей.

Година и Гостомысл

На следующее утро Волькша пробудился затемно. Сон треснул, как Волховский лед под напором весенних вод, и рассыпался на груду громыхающих льдин. Годинович еще какое-то время ворочался с боку на бок, «прыгая со льдины на льдину», но не преуспел в этом занятии и бултыхнулся в обжигающую бодрость утра.

Несмотря на кромешную рань, гостиный двор уже гудел, точно улей в летнюю пору. Кто-то громко спорил. Хлопали двери. Фыркали лошади.

Волкан торопливо оделся и выскользнул из светелки, оставив Годину и Олькшу досматривать утренние сны.

Накануне он был так утомлен дорогой, что почти не разглядел Гостиного двора, который оказался похож на маленькую крепостицу. По трем сторонам его высились союзные терема в два прясла.[180] Вровень с полом верхних светелок шло крытое гульбище,[181] по которому можно было пройти из одной хоромины в другую, не спускаясь на двор. С четвертой стороны двор закрывал частокол с бранными воротами под стать городским.

При свете факелов туда-сюда сновали люди в диковинных нарядах. Таких шапок и одежек Волькша и вообразить себе не мог. Даром что Година был рассказчиком, каких поискать, но и его цветастые былицы меркли перед тем, что он увидел.

– Зев закрой, а не то крятун[182] залетит, – услышал Вольк за спиной голос отца и от неожиданности захлопнул рот так, что клацнули зубы.

– Дивишься? – спросил Година, похлопывая сына по плечу.

Волькша рассеянно кивнул.

– Робеешь, небось? – спросил Евпатиевич.

Волкан пожал плечами.

– Не робей. Какие ни есть, а все они люди. Хлебы едят, квас пьют, детей рожают, от болезней маются, – подбодрил отец: – Ты на лица-то особо не смотри, разные они. Зри в очи. Там все начертано словно руницей. То, что с языка непонятным слышится, то в глазах легко читается. Через то и слова неведомые познавать можно и нравы. Запомни это, сын. Однако уразумей и другое: лишний раз в зенки пялиться тоже не стоит. Не всяк иноземец это любит. Тем паче, что до наших краев добираются только самые смелые да богатые гости. Приходят они сюда большими обозами, со слугами и ратарями. По сему, гордые они все и сварливые. Чуть что, хорошо если криком разойдутся, а то сразу за железо хватаются и норовят спор сечей решить. Для такой надобности у них под дорогими одежами кольчуги плетеные имеются.

Волькша слушал как зачарованный. Он и раньше знал, что не на легкие хлеба ездит Година на Ильменьское торжище, но он и представить себе не мог, сколь несладок удел толмача. Тут не только за неверное слово можно было ответить животом, но и за косой взгляд и за слишком резко поднятую руку. Рассказать все тонкости того, чем им предстояло заниматься на Масляной седмице, Година все равно не успел бы, и потому он вздохнул и продолжил:

– Все это я говорю тебе, сыне, для того, чтобы ты и сам крепко держал слово, что дал мне перед отъездом, и Олькшу-бедована, как мог, сдерживал. Его наипервейшая задача до кулачных боев целому дожить. А там уж пусть дает волю своему норову. Обещал я Хорсу приглядеть за сорванцом и не хочу его с торжища назад в Ладонь порубленным везти. Уразумел?

Волькша опять кивнул.

– Молодца, – похвалил его Година: – А по сему давай так договоримся: я сейчас пойду по своей надобе, а вы с Ольгердом здесь, на Гостином дворе сидите. Поспите. Поешьте. А когда надобность в вас появится, я за вами нарядника пришлю.

Хуже этого уговора Волкан и представить себе ничего не мог: сидеть взаперти, когда кругом хороводит ярмарка! Однако свою клятву слушаться отца беспрекословно он помнил и нарушать не собирался.

Но и Година не для того пускался на маленькие хитрости, после которых Ятва сама настояла, чтобы Волькшу взяли на торжище, дабы гнести его на Гостином дворе. Когда Евпатиевич величал сына помощником, он не красовался перед княжеским человеком, а изрекал истинную правду. Посему он быстрым шагом обошел старых знакомцев из венедских купцов и заморских гостей и явился чин по чину пред светлые очи князя.

Тот был не в духе, поскольку до ярмарки было еще четыре дня, а торгового люда прибыло столько, что места в рядах на всех могло и не хватить. Народ же все ехал и ехал. Думцы да дворня предлагали выставить на подъезде к торжищу караулы и поворачивать купеческие обозы вспять. Но это могло привести к смуте. Слушая сетования князя, Година только головой качал.

– А достаточно ли на дровяном дворе бревен да щепы?[183] – спросил он у Гостомысла.

Тот насупил брови и вопросительно посмотрел на своих людей. Один из них спешно подскочил к князю и пробубнил, что дровяной двор забит до отказа.

– За три дня дельных лавок, конечно, не срубить, – начал Година, сразу ответив на укоризну, сквозившую в лице князя после вопроса о лесе: – Но о лавках и речи нет. А вот столы под навесами поставить можно успеть. За такой стол подать, конечно, надо поменьше брать, так ведь лучше полстолька, чем нисколько.

Годинова присказка пришлась князю по сердцу. Любил старый вояка всякие красивые словечки. Но в речах толмача услышал он и явный толк.

– К тому же, – продолжал Година, – По холоду-то и торговля бойчее пойдет. А то засядет купец в лавку, как карась в тину, и сидит на товаре, как петух на насесте. Глазами ворочает, бородой трясет, а разговору дельного не добьешься.

– Ох, и хитер же ты, Година Ладоженский, – крякнул князь, подкручивая седые усы: – Все-то ты рыбами да птицами толкуешь. И в какой же глуши ты живешь, что люди у тебя все на звериный лад поступают?!

Челядь заржала, как застоявшиеся лошади. Дескать, получил, сиволапый, княжескую оплеуху. Но Гостомысл, стрельнул на них глазами, и они смолкли.

– Где же я тебе столько плотников найду за четыре-то дня до ярмарки? – серьезно спросил князь.

– Так ты только повеление дай, они сами найдутся, – ответил толмач.

– Откуда? – удивился правитель.

– Так ты огласи, что всякий, кто будет помогать строить новые ряды, будет эту Масляную седмицу торговать на них беспошлинно.

Думцы недовольно загалдели. Где это видано, чтобы на торжище торговали беспошлинно! Это же разор и порча на казну.

Князь, подняв кудлатые седые брови, озирал свою дворню и вслушивался в их наветы.

– Что скажешь? – спросил он у Годины, наперед зная, что у того уже готов ответ на всякий дворянский грай.[184]

– И то верно, – согласился толмач со своими ругателями: – Думаю, и правда лучше прогнать всех, на кого лавок не хватило. И пусть они ничего не заплатят. И пусть осенью, обиды не забыв, они в Торжок или на Псковское торжище едут. Тамошней казне от этого одна радость. Это вам на одной руке. А что на другой?

Думцы притихли. Князь злорадно улыбался в усы. За то и любил он Годину, что мог он исподволь припечатать словом, точно железной булавой.

– А на другой руке вот что. Буде найдутся охотники топором помахать, торговые столы возводя, навряд ли это будут все купцы, что на торжище приехали. Ну, два, ну три десятка. Большей ватаге там делать нечего. Два десятка из нескольких сотен – велик убыток? Да иной урядник больше украдет за ярмарку. Так ведь после Масляной недели никуда эти столы не денутся. И год, и два, и три стоять будут и прибыток в казну княжескую приносить.

Година замолчал.

Князь сидел, нахмурившись. Ведал он, что не чисты на руку его слуги, но каждый раз кручинился. Он их пригрел, нарядил, службой особо не маял, а они, точно волки в лес, все так и смотрели, как бы прибрать к рукам то, что плохо лежит. И почему на его двор приходят только воры да лжецы, глупцы да ленивцы, а вот такие башковитые и домовитые люди, как Година Ладонинский ужом выкручиваются, а в княжескую челядь не идут?

– Слушайте мою княжескую волю и передайте ее всем сущим на Ильменьском торжище языкам, – наконец промолвил Гостомысл голосом, который в иные годы перекрывал грохот жаркой сечи. Воля князя была преисполнена государственной мудрости, и только полный балван посмел бы утверждать, что она зародилась в голове какого-то Ладожинского простолюдина.

– Верховодить постройкой торговых столов ставлю… – с этими словами князь обвел собравшихся тяжелым взором. Кто из думцев и дворян был поглупее, те приосанились, кто был похитрее, те наоборот попрятались за спины товарищей. Государь встал и прошелся по палате. Отойдя подальше от думцев, он сделал Године знак приблизиться.

– Что, Евпатиевич, справишься? – спросил он вполголоса.

– Мудрено будет справиться, владыка, – честно ответил толмач: – Мне же еще гостей заморских по лавкам рассаживать. А это, ты же знаешь, сколько хлопот. Одному никак не совладать.

– Возьми помощников. Вон их сколько, нахлебников.

– Да мне твоими дворянами не по чину командовать. Я, государь, со своими пособниками приехал, точно знал, что понадобятся. Только вот беда – молодые они больно.

– Кого это ты на моих санях привез, Година? – прищурился князь.

– Сына своего среднего и приятеля его. Тот приятель хочет после Ярилова дня проситься к тебе в дружинники.

Гостомысл поморщился: замучили его доброхоты и челобитчики, – этого возьми в дружинники, того в конюхи, а как до дела, так ни ратника храброго, ни работника толкового днем с огнем не найти.

– Да, я знаю, владыка, знаю, что ты будущих дружинников на кулачных боях присматриваешь. Я ж и не прошу за него. Понравится он тебе в стенке – хорошо, не понравится – будет дома сидеть, поле пахать, детей плодить, – безразличным голосом сказал Година. Хотя и понимал он, что не будет Рыжий Лют дома сидеть и поле пахать, но и злобить лишний раз князя ему было без надобности.

– Ладно… – умерил свое недовольство Гостомысл: – Так что, справишь за четрые дня торговые столы?

– Повелишь – справлю. Только лучше ты головой над строительством поставь кого-нибудь из своих дворян поленивее да поглупее, а меня с парнями отдай ему в подручные. Он по лености особо мешать не будет, но в случае чего может пригодиться.

– Ох, ты и хитер, что твой бобер. Реку запрудил и концы в воде сгубил, – хохотнул князь: – Ладно, будь по-твоему. Кого из дворян над тобой поставить?

– Да кого хочешь. Только бы на торговую сторону носа не совал.

Гостомысл рассмеялся на всю палату.

Засим он вернулся к думцам и назначил одного из них верховодить над возведением торговых столов. Если бы только челядин знал, за какие заслуги выбор пал на него, он бы так не кичился. Когда же князь наказал ему взять Годину с сыновьями в помощники, избранник и вовсе расплылся в довольной ухмылке, ведь теперь все провинности можно было свалить на толмача, а заслуги оставить себе.

И вот, получив напутствие князя, Година приступил к своей нелегкой службе. Для чего и послал нарядника на Гостиный двор за Варглобом и Ольгердом.

Масляная неделя

Если бы кто-нибудь спросил у Волькши, что из чудес Ильменьского торжища на Масляной седмице запомнилось ему больше всего, он бы надолго замолчал, перебирая в голове разноцветную вереницу тех дней.

Вспомнил бы он, конечно, ту радость, с которой они с Олькшей встретили нарядника, пришедшего проводить их в распоряжение Годины Ладонинца. Рыжий верзила еще только продрал глаза и рыскал по светелке в поисках еды. Спросонья он еще не до конца понял, что Волькшин отец оставил их куковать на Гостином дворе, а сам ушел по делам.

– Что ты гундишь? – недоумевал Ольгерд: – Твой отец, как есть, – важный человек. Вон, гляди какую нам светелку для постоя определили. Так что у него, поди, забот государственных полна торба. Он же сказал тебе, что когда понадобимся, он нас кликнет. А пока прикинь, что бы нам такого сожрать, а то я когда голодный, то злой, как пес. Не посмотрю, что ты мне брат, съем тебя поедом.

Да и что ему, Олькше, у него одна печаль: попасть в кулачную стенку да не пропасть там, а приглянуться князю, который после Ярилова дня новых нарядников набирать будет. Так что он мог преспокойно лодырничать всю седмицу. Волькша же, напротив, так мечтал поглазеть на ярмарочные диковины, что чуть не хныкал от расстройства, в Яви представляя себе, что проведет все эти дни за забором Гостиного двора.

Нарядник, который был послан за ними, не вполне понимал, как его чин рядится со званием помощника княжеского толмача, и потому постучал в дверь, прежде чем войти. Однако, узрев отроческую ряшку Волькша, тут же напустил на себя важности поболее иного сотника и хотел уже не взашей гнать парней к Године. Даром, что был он самое большее на пару лет старше Ольгерда. Сечный нож[185] на поясе и железный пернач[186] в руках застили ему взор и туманили разум.

В первый миг даже Олькша струхнул перед княжеским человеком. Но стоило Рыжему Люту подняться из-за стола и оказаться на голову выше нарядничка, как тот сразу образумился. Когда же Ольгерд стал натягивать варяжские сапоги, ретивец и вовсе поник головой. Только что не начал прощенья за дерзость просить…

С замиранием сердца вспомнил бы Волькша и возведение торговых рядов. Иногда парню казалось, что затея его отца провалится с треском и будет стоить ему, если не головы, то княжеского благоволения – всенепременно. Охотников беспошлинно торговать нашлась целая уйма. Склоки начались еще во время отбора плотников. Если бы не грозный вид Ольгерда, возвышавшегося за плечом Годины, быть бы Волькшиному отцу битому еще до начала ярмарки.

Но и после того, как работы начались, хлопот у толмача не убавилось. Многие «работнички» норовили срубить «свою лавку» повыше, да пошире других. А срубив, начинали они валять дурака. Дескать, для себя сделали, а на остальных наплевать. Таких «охотничков» приходилось сурово приструнять. И опять ор на все торжище.

А ведь Године надо было еще и гостей по лавкам рассаживать. Тут уж Волкановы способности к языкам пригодились так, как его отец и не загадывал. Он объяснял сыну, где гостя найти, как опознать и, главное, что и каким образом ему сказать. Вначале Година растолковывал все подробно, но со временем его наставления становились все короче. Но даже с поручениями дававшимися на бегу Волкан справлялся превосходно, о чем Годину на Масляной седмице в один голос уведомили все иноземные знакомцы. Дескать, такого учтивого и сметливого юноши, как толмачев помощник, они отродясь не видели. Узнав же, что этот юноша – сын Годины, они даже цокали языками от восхищения…

Даже спустя годы помнил Волкан, как в первый день ярмарки князь выехал осмотреть Торговую сторону и дать добро к началу торгов. Накануне вечером новые ряды еще вовсю рубили. Горели костры из стружек и щепок. Стучали молотки по долотам. Хвала Радомыслу, хоть плотники наконец вняли словам Годины и работали на совесть. Убегавшись за день, Волькша едва держался на ногах. Так что, когда отец повелел ему идти на Гостиный Двор спать, он противился лишь для вида, хотя и беспокоился за Годину всерьез.

От этого беспокойства Волкан и спал плохо, и проснулся поздно. Отца с Олькшей уже не было или, неровен час, еще не было. Наскоро одевшись, он выскочил из светелки на гульбище. Гостиный двор был пуст, зато из-за его частокола слышался многоголосый гомон.

Князь с конной дружиною как раз объезжал ряды лавок и приветствовал гостей и купцов. Так что прошмыгнуть к новым торговым рядам и поглядеть, все ли там в порядке, Волькша не мог. Только юрод осмелился бы перебегать улицу поперек конного воинства, да и то, была бы это последняя глупость в его жизни, – раздавили бы как клопа.

Пришлось дожидаться, пока князь сам направится к новым рядам. Тревожные мысли бродили у Волькши в голове, когда он шел за всадниками.

Внезапно дружина остановилась. Время текло, как теплый деготь: угарно и медленно. Не в силах больше бояться Волкан начал пробираться вдоль конного строя. Народ возле лавок шикал и толкался. Лошади косились и храпели. Один из дружинников пнул парня сапогом в ухо. Но Волькша упорно протискивался вперед.

И вот они – новые ряды. Как игрушечные. Нарядные. Ровные, как по струнке. Заставленные все до единого купеческими товарами.

Точно железные тиски отпустили сердце Волкана. Но длилось его благодушие не долго. Не успел он порадоваться тому, что затея Годины так ладно обустроилась, как вопиющее недоумение ворвалось в его душу. На его глазах Гостомысл хлопал по плечу и хвалил какого-то пузатого дворянина, которого на стройке никто и в глаза не видел.

– Это тот думец, который сии ряды возвел, – объяснил один дружинник другому.

«Как возвел?!» – чуть не закричал Волкан, но вспомнил, что отец учил его никому при дворе на слово не верить, кроме князя, да и тому с оглядкой.

Недоразумение разъяснилось само собой. Народ, ведь, не крот, он правду видит. Уже в первый день торгов все венеды именовали новые торговые лавки не иначе как Годиновыми рядами, а под вечер постельничий князя принес Волькшиному отцу в дар соболью шапку, которая еще утром украшала голову Гостомысла…

Погружаясь в воспоминания о тех днях, Волкан непременно вспомнил бы разноголосье дудок, гуделок, гуслей и бубнов, которое взвилось на ярмаркой, стоило только князю зыкнуть:

– Торгуйтесь, люди добрые!

В Ладони были, конечно, и дудки и трещотки, – какая же свадьба без песен и плясок. Но то, как тренькали и гудели на праздниках Ладонинские мужики, показалось Волькше ребячьим баловством, если не срамным убожеством в сравнении с наигрышами ярмарочных дудочников.

Оказалось, что не только купцы стремились на Ильменьское торжище со всех сторон Гардарики и других венедских земель, но и баяны[187] со скоморохами слетались сюда, как слепни на корову. За потеху, за веселую плясовую, от которой ноги сами принимались притоптывать, а плечи ходить лебедушкой, иной купец мог одарить по-княжески. Мог, конечно, и поколотить за назойливость. Да скоморохам не привыкать. Удел у них такой: за одной щекой пряник, на другой щеке – синяк. Знай, поворачивайся.

Если бы Година не гонял Волькшу по торжищу, как лайка белку, парнишка дни напролет торчал бы возле скоморошьих балаганов да слушал былины баянов. Уж так его тронула песнь про Велеса и Азовушку, что он даже промедлил с отцовским поручением, за что бит он, конечно, не был, но хмурился Година долго и выговаривал сыну сурово…

Никогда прежде и, наверное, никогда после Волькша не испытывал такого щенячьего восторга. Он носился по торжищу точно стриж по небу. Скоро его стали узнавать и привечать купцы и гости. С его помощью торговля шла как по маслу. Помогая гостям торговаться, он иной раз толковал с одного иноземного языка на другой. Свей через него объяснялся с карелой, а ягн – с латвином и уже не знаками как в прежние времена, а по-людски. За умелое пособничество и пригожий нрав парня щедро одаривали обе стороны, от чего отцово толмачевское дело казалось ему слаще и слаще день ото дня.

Восторг его был столь полным, что даже несколько крупных свар с мордобоем и поножовщиной, не смогли его умалить. Во всех драках, что омрачили Масляную седмицу, были виновны зимовалые варяги. Злые на всех и вся они ходили по торжищу, пытаясь оговором или нахрапом скупить что-нибудь вполдорога. Иногда им это удавалось, и тогда они принимались, не сходя с места, продавать этот же товар втридорога. И горе было тому, кто осмеливался уличить их в неправедном барыше.

Волькша при сем не присутствовал, но Године как-то чуть не досталось на орехи. Норманн уже поднял, было, кулаки на толмача, но тут между ними встал Ольгерд. Верзила всюду следовавший за толмачем тоже был у купцов в почете. Даже его «соленый» язык пришелся весьма кстати. Многие кривичи и вятичи пытались тягаться с ним в сквернословии, но неизменно проигрывали поединок, о чем свидетельствовал более дружный и долгий гогот, которым зрители встречали каждое Олькшино словцо. Однако стоило делу принять серьезный оборот, Година цыкал на Рыжего Люта, и тот хоть и с трудом, но все же прятал свой язык за щербатые зубы.

Обычно суровый вид рыжего помощника толмача утихомиривал бузотеров, но норманн, чьи дела, видимо, шли из рук вон плохо, явно шагнул за грань разумного. Он попытался отпихнуть Олькшу и добраться-таки до толмача, который никак не хотел принимать его сторону и даже, разрази его Тор,[188] грозил привлечь буяна на княжеский суд. Но не тут-то было. Лучше бы варяг попытался сдвинуть городскую стену. Ольгерд стоял как вкопанный.

Норманн пустил в ход кулаки, но и это не помогло. Какое-то время, пока Година пытался вразумить варяга словами. А Олькша отмахивался от драчуна, как от бодливого козленка, лишь изредка кидая на толмача вопросительные взгляды. Наконец, поняв, что норманн не уймется, Година приказал своему помощнику валить возмутителя спокойствия наземь, а сам крикнул караул.

Ольгерд выполнил приказ слово в слово. Он сгреб норманна в охапку, поднял над землей, а потом повалил его прямо в снег смешанный с грязью. Чтобы варяг не рыпался, он сверху придавил его … задницей. Весь торговый ряд зашелся от хохота. И гости, и купцы, и даже другие варяги от смеха держались за животы. Подбежавшие нарядники не стали исключением.

– Я убью твой! – хрипел придавленный норманн на ломаном венедском: – Я находил твой, где бы твой не уходился. Если твой будел на рек биться в кулак, все viking буду убивал твой! Если нет, я плыл каждый река и находил твой и твояй семия. И убивал страшшно!

Ольгерд, как и все вокруг, потешался над немощными угрозами варяга. Многие знали, что был он всего лишь толстым сварливым шеппарем[189] небольшого снекшипа,[190] от которого ушла не только Удача и недовольная жена, но и половина команды.

Однако, чем ближе становился Ярилов день, тем больше Олькша сожалел о своей грубой шутке. Как бы варяги в своем кругу не потешались над шеппарем снекшипа, за пределами его они были не прочь показать всем, что с viking шутки плохи. Истомленные зимним бездельем и беспробудным пьянством они, как и их воинственный Один,[191] жаждали действия, жаждали крови. Подговорить их на грязную месть оказалось для злополучного норманна куда проще, чем заставить их уважать себя.

Словом, за день до кулачных боев даже Олькша, который порой выказывал полную нечувствительность к грозящей ему опасности, осознал, что над его головой сгущаются варяжские тучи…

Именно эту угрозу, нависшую над головой закадычного приятеля, Волкан тоже вспоминал спустя много лет. Все эти злобные взгляды, это шушуканье у Олькши за спиной, эти кривые и однозначно угрожающие ухмылки, дескать, только попадись нам в кулачном бою, и мы научим тебя держать свою задницу при себе.

И, когда накануне Ярилова дня Олькша сказал Вольку, что хочет с ним потолковать, Годинович уже знал, о чем пойдет речь. Правда, он думал, что Ольгерд будет просить совета, но разговор пошел по другому руслу.

– Волькша, – невнятно, как всегда бывало, когда Рыжему Люту предстояло сознаться в чем-то сокровенном, начал он: – Братка, ну, тут, понимаешь, такое дело… что, похоже, за того толстяка, который… этого… то есть хотел… это… твоего отца побить, а я его… да ты знаешь… Только он, кажись, подговорил остальных варягов… ну, чтобы, если я в кулачной стенке появлюсь, то они меня исподтишка всем варяжским миром бить будут…

Волькша мог прервать эту словесную канитель приятеля почти сразу, но он дослушал ее до конца, потому, как сам в это время лихорадочно соображал, чем помочь Ольгерду в его беде. Не выйти в стенку тот не мог. Никакие рассказы о кознях варягов не убедят князя в том, что на самом деле Олькша самый первый из всех, кого стоит позвать в дружину. У простого самоземца не было ни единой возможности оказаться с варягами в одной стенке и, тем самым, лишить супостатов возможности сплотиться против себя. Так уж повелось, что у Ярилова мыса на Волховском льду сходились с княжеской стороны – от запада – белолюд: дворяне, дружинники, нарядники, гости и варяги, а с торговой стороны – от востока – чернолюд: купцы, ремесленники, самоземцы и прочие пришлые охотники до кулачной потехи.

Можно было упросить Годину сговориться с венедами из чернолюдной стенки, дабы те не дали парня в обиду. И эта мысль показалась Волькше самой дельной из всех. Он даже начал продумывать, как бы доходчивее донести ее до отца и своего бедового приятеля, когда Ольгерд спросил его:

– Чё молчишь, братка? Думаешь, я испугался?

– Вот, как есть тебе доложу, – продолжил он после неловкого молчания: – боюсь я. Будь это венедские самоземцы, ано, еще можно было бы отмахаться. Но они же… у них же… у варягов… вся жизнь в драке. Они бранному делу сызмальства обучаются. Еще Година Евпатиевич о том сказывал… Не совладать мне с ними… пусть даже и в честной кулачной стенке…

Ольгерд глубоко вздохнул, точно собираясь нырнуть, и на выдохе выдавил из себя слова, которые Волькша не слышал от него уже почти два года:

– Пособи мне, Волькша. Родом-батюшкой тебя прошу.

Волкан открыл было рот, дабы, наконец, рассказать о том, что надумал насчет уговора с прочими бойцами чернолюдской стенки, но Рыжий Лют ошеломил его словами:

– Братка, пожалуйста, постой в стенке у меня за плечом, а как мне невмоготу станет, так ты им и врежешь, а?

Такого поворота Годинович никак не ожидал. Ему и в голову не могла придти мысль оказаться в кулачной стенке на Ярилов день. От отца он наслушался рассказов о том, как белолюд побивает чернолюд точно детей малых. А оказаться в рядах покалеченных Волькше вовсе не хотелось. Однако напрасно Вольк живописал приятелю о том, как на защиту его от варяжского коварства Година подговорит встать весь чернолюд. Ольгерд слушал вполуха, согласно кивал головой, но каждый раз повторял:

– Ано да, но ты все равно постой в стенке у меня за плечом.

И добавлял трогательно:

– Во имя Рода-батюшки прошу, братка.

– Так ведь у меня же с собой нет нашей, Ладонинской, земли, а ведь только она мне силу дает, – попытался Волькша уцепиться за последнюю соломинку: – А чем я без этой силы тебе в стенке помогу?

Ольгерд точно ждал этих слов. Он вскочил и направился к своему дорожному коробу. После недолгого пыхтения он достал из его глубин пухлый кожаный мешочек, навроде тех, в которых иноземцы хранят свои серебряные и золотые монеты, только больше.

– Вот, – сказал Олькша, расшнуровывая мешок и доставая оттуда горсть супеси: – А я взял… ну, это… так… на всякий случай…

Ярилов день

Утро Ярилова дня выдалось ведренным, но морозным.

Лавки никто не открывал. Товары никто не раскладывал, но от этого суеты и радостного возбуждения на Торговой стороне было отнюдь не меньше, чем в дни торговли. И купцы, и гости разоделись, кто во что горазд. Заморские пришлецы диву давались, когда им объясняли, что люди приоделись для участия в драке, в большой такой битве стенка на стенку, где с каждой из сторон выйдет по несколько сотен человек. При этом у бойцов был самый благодушный вид, который только можно вообразить. Те, кому предстояло биться в восточной стенке, радушно приветствовали тех, кто, придя на Волховской лед, встанет с запада. Лица всех сияли в предвкушении потехи. И никого не смущало то, что в кулачном бою кому-то вышибут зубы, а кому-то поломают ребра. Настроение у всех было такое, точно все, кто ни наесть на торжище, направляются блины уплетать и хмельным медом упиваться.

Дудочники и гусельники наяривали так, что сам Ярило отплясывал в небе, позабыв свою белую козу.[192] Скоморохи кривлялись, кувыркались и прыгали повсеместно. Они то и дело награждали друг друга потешными тумаками и затрещинами, от чего валились в растоптанную снежную грязь, словом, делали все, чтобы веселье било через край, как пена из бражной чаши.

С неторопливостью убежавшей опары радостная толпа стекала с восточного берега на Волховский лед. Там уже разъезжали туда-сюда конные дружинники. Вид у них был суровый. Некоторые из них открыто негодовали на князя, повелевшего им распоряжаться кулачной потехой, а не участвовать в ней. Но даже намеренная грубость, с которой они разгоняли стенки друг от друга, не застила безоблачную радость кулачников.

Кроме Ольгерда и упорно державшегося в его тени Волькши в чернолюдском строю было еще много безбородых, краснощеких парней, мечтавших попасться на глаза князю или его десятникам. Они упорно вылезали за линию, прочерченную распорядителями, громко смеялись и вообще вели себя точно пьяные. Они не единожды получали тычки и даже ударов копейными древками от разъезжавших вдоль строя всадников, но все равно лезли вперед.

Незадолго до полудня поток охотников принять участие в кулачных игрищах или поглазеть на них иссяк. Стенки были выстроены. Только отроки и скоморохи потешали бойцов своей возней.

Ждали только князя.

Гостомысл появился на Волховском льду, когда Ярило поднялся на вершину полдня. Броня на князе блестела как рыбья чешуя. Множество золотых цепей сияло у него на груди. Даже поручья на его запястьях были золочеными. По бокам его могучего коня шли двое рослых стремянных. За владыкой следовали отборные конные дружинники княжеской сотни. А за всадниками шествовала вереница величавых волхвов.

Князь проследовал к северному крылу белолюдской стенки, обогнул ее и поехал между рядами противоборцев. Здравицы Ярилу и князю нестройным хором летели над Волховом, пока чинный строй держал путь к капищу на мыске, от которого распорядители и выстраивали обе стенки.

Не доезжая до святилища, князь остановился.

Княжеская сотня развернулась в линию, отсекая толпу от капища.

Волхвы запели, застучали в бубны, загремели погремушками, в изобилии висевшими на их посохах, и двинулись к идолам.

Обряд Ярилова дня был не сложным, но красочным. Старцы водрузили на голову деревянного идола лучистую золотую коруну и двенадцать раз обошли его по ходу Сварожьего Колеса,[193] затем обильно обмазали его белым маслом. После чего начали оплетать соломой и поливать черным маслом крест, лежавший у ног идола. Под ворожбу двух своих товарищей, волхвы в двадцать рук споро справились с рукоделием.

Чучело Мары поставили напротив Ярила, после чего волхвы снова встали в хоровод вокруг капища и описали еще двенадцать кругов противосолунь. Засим они сошлись к Чучелу и принялись высекать искры. Стоящие ближе к действу, слышали, как кресала скрипят по кремню. Они первыми возвысили свои голоса во славу Лели-Весны, Ярила и Вышня. Те же, кто стоял поодаль вторили им без должного усердия, пока не завидели маслянистый дым, который повалил от ненавистной Мары.

Волькша и Ольгерд оказались на дальнем от капища крыле чернолюдской стенки. Хорошо Рыжему Люту, – чуть привстал на цыпочки, и уже все видит. А вот Годинович весь извелся, стараясь хоть как-то разглядеть волхвование, которое прежде никогда не видел. Их Лада все праздники, конечно, чтила, но выходили они у нее какими-то слишком домашними и скромными. А здесь, в верховьях Волхова действо поражало своим размахом. Казалось, дым от горящего чучела поднимается до самой небесной реки. Волкан даже был готов попросить Олькшу посадить себя на плечи, но вовремя сообразил, что в ряду кулачных бойцов это будет выглядеть нелепо.

От расстройства он начал зыркать по сторонам, и взгляд его упал на белолюдскую стенку. То, что он там увидел, смело его радость от Ярилова дня, как зимний буран сметает первоцветы, поверившие ранней оттепели. Пока венеды и прочие жители Гардарики возносили хвалу Солнцу, в северном крыле белолюдской стенки, как раз напротив парней, собралось три десятка варягов. Их опухшие после беспробудной зимней пьянки лица горели жаждой расправы. Ну, станет ли венедский князь разбираться, если в кулачном бою насмерть убьется какой-то чернолюдин?

Волькша дернул Ольгерда за рукав. Тот отмахнулся, ведь в это время Чучело Мары должно было догореть и упасть к ногам Ярила. Но Волкан был настойчив. Розовые от весеннего солнца и бойцовского ража щеки верзилы стали белее снега, стоило только Олькше посмотреть туда, куда показывал щуплый приятель.

Не говоря ни слова, Ольгерд полез за пазуху и достал оттуда мешочек с Ладонинской супесью.

– Рано еще, – буркнул Волкан, убирая заветный кошель за пояс: – Сейчас будут смотреть, не спрятал ли кто в рукавице свинчатку или какую другую подлость.

И действительно, стоило волхвам закончить обряд Ярилова дня, как распорядители спешились и начали осматривать бойцов обоих стенок.

Пока они это делали, между рядами опять выскочили отроки и скоморохи. Они сошлись в потешной потасовке, которая местами выходила у них очень даже правдоподобной.

Один за другим распорядители вспрыгивали на коней и ехали к князю с докладом о том, что проверенные ими бойцы готовы биться честь по чести. Теперь стенки никто не сдерживал, кроме разделявшей их потешной суматохи. Но и там скоморохи только и ждали взмаха княжеской руки, чтобы убежать прочь, очищая место для настоящих кулачников.

В прежние времена Волькша ни разу не жалел, что взрослые перестали считать его отроком. Когда же Гостомысл подал знак к началу боя, когда бросились наутек скоморохи, за которыми последовала еще разгоряченная возней ребятня, Годиновичу так сильно захотелось убежать вместе с ними, что он даже поморщился.

Но уже летел над Волховским льдом кличь «Наших бьют». И обоим Ладонинским парням ничего не оставалось, как понадеяться на Стречу и двинуться навстречу кровожадным варягам.

Даже по тому, как стенки сближались, можно было понять, кто есть кто. В то время как белолюд наступал ровным строем, чернолюдины двигались волнами: наиболее ретивые принимались бежать, но вдруг останавливались и пятились назад, пока их не нагоняли отставшие товарищи, так что сутолока возникала то тут, то там.

Непослушными руками Волкан вытащил из-за пояса мешочек, дрожащими пальцами развязал его и черпнул оттуда пригоршню супеси.

Стоило кулаку сжать горсть Родной Земли, все Волькшины страхи растаяли как дурной сон. Воздух стал свежее, небеса выше, звуки звонче, а движения людей вокруг спокойнее, что бы не сказать медленнее. Он шел за правым плечом Рыжего Люта и ни на мгновение не сомневался, что вдвоем они справятся со всей этой сворой зарвавшихся иноземцев. Тем более, что рядом были и другие бойцы чернолюда, которые шли вперед не для того, чтобы за просто так подставлять лоб под чужие кулаки.

– Олькша! – проорал Волкан, шагавшему впереди приятелю: – Когда крикну: «Мой!», нагибайся. Понял?

– Понял! – гаркнул Ольгерд, словно почувствовав исходящую из Волькши силу: – Только ты часто не кричи, дай и мне потешиться.

Первый же удар едва не сбил Рыжего Люта с ног. Правда, наскочивший на него варяг пытался зашибить парня не кулаком, а плечом. Расчет был на скорую расправу. Мол, упавшего при сшибке бойца случайно, ну, совершенно случайно затоптали. Не чужие, так свои. Но Ольгерд вопреки чаяниям супостата на ногах устоял. А вот его обидчик упал на карачки. По правилам кулачного боя бить его было нельзя. Олькша и не бил. Ему было куда направить свои кулаки. Он перешагнул через варяга, как через бревно, и оставил позади себя, принудив его тем самым бежать рысью в обход кулачек, дабы снова встать в свою стенку. Это тоже было правило – не нападать на противника со спины. За нарушение оного карали люто.

А в это время, мешая друг другу, на Ольгерда напали сразу двое дюжих норманнов. От одного он отмахнулся, расквасив тому нос, но второй крепко приложился Рыжему Люту в глаз. Громилы не знали, что по сравнению с оплеухами Хорса их удары были чуть серьезнее детских шлепков.

– Мой! – крикнул Волькша, но приятель точно не слышал его. Олькша взревел так, что вздрогнули даже те, кто был с ним в одной стенке. Он схватил обоих варягов за грудки и стукнул друг о друга. Этот прием был испытан в молодецких «походах» Рыжего Люта, но в этот раз перед ним были не сверстники, а варяги прошедшие не одну битву.

– Мой! – снова выкрикнул Волькша. На этот раз Ольгерд сделал, как договорились.

От внезапного удара щуплого парнишки челюсть одного их норманнов выскочила из скулы. Он осел, как куль с зерном. И прежде чем закрыться, его глаза отразили непонимание, ужас и нечеловеческую боль…

Сколько помнил себя Гостомысл, все кулачные бои на Ярилов день проходили одинаково. Наступая ровным шагом, белолюд встречал несуразный наскок чернолюда. Иногда белолюдская стенка даже делала несколько шагов назад, но потом возвращалась и принималась медленно теснить противников. Те прогибались в середине или на краях. И, наконец, силы чернолюдинов иссякали, их стенка рушилась, и они со всех ног бежали с Волховского Льда. После того, как уносили покалеченных, стенки вновь сходились, но на этот раз, что бы побрататься. Так всегда было и всегда будет, поскольку Ярило всегда побеждает Мару.

Но в этот год что-то пошло не так. Стенки сшиблись как обычно. Потоптались на месте как положено. В середине чернолюдского ряда начал набухать бугор, – тоже ничего неожиданного. Как вдруг дальнее от князя крыло белолюда медленно загнулось внутрь, точно неведомый силач гнул едва посильный железный прут. Снег на дальнем краю боя был усеян телами лежащих людей. Слишком обильно усеян. Конники княжеской сотни порывались посмотреть, что там происходит, но Гостомысл не дал им на то соизволения.

А дальний край кулачек загибался все сильнее. По рядам чернолюда пронесся клич, который им не доводилось выкликать никогда прежде: «Наша берет! Наддай!». Бугор в середине боя спрямился, и теперь линия рукопашной напоминала туго натянутый лук.

Белолюд усилил натиск на ближнем от князя краю, но было уже поздно: дальнее крыло рассыпалось и побежало!

Гостомысл был огорошен! Нет, он был ошеломлен тем, что увидели его летовалые глаза!

Однако поражение белолюда было не единственной новостью Ярилова дня. Когда распорядители доложили ему о том, сколько человек пришлось уносить с Волхова на руках, князь подумал, что дружинники оговорились и вместо тринадесяти, что и так было немыслимо много, сказали тридесять. Стремянной сбегал и пересчитал покалеченных. К величайшему изумлению Гостомысла их и правда оказалось тридесять. Из них трое чернолюдинов, двадцать варягов и семь… служилых дружинников.

В это князь отказался поверить напрочь. Если бы речь шла о гостях или о купцах, горячивших себе кровь кулачный потехой, можно было бы хоть как-то смириться с этим числом. Но чтобы на льду остались лежать драчливые варяги и, более того, заслуженные ратари князя, такого просто быть не могло. Не иначе как по случаю Ярилова дня княжеская дворня обпилась пенной браги и городит несусветь.

Князь с трудом дождался, когда окончится братание, на которое высокомерный белолюд пришлось выгонять чуть ли не силой, хлестнул своего холеного жеребца и помчался в детинец лично посчитать и осмотреть пострадавших в кулачках.

Даже в гуще самой кровавой сече Гостомысл не приходил в такое смятение, как в тот миг, когда его глазам предстали тела двадцати варягов и семи дружинников. Знахарь утверждал, что все они живы, что кости их целы, но кто-то или что-то ошеломило их до обморока.

Князь поднял веко одного из своих сотников. Зрак его беспорядочно блуждал по глазнице. Владыке уже доводилось видеть подобное. Такое случалось, когда его дружине противостояли варяги, вышедшие на разбой. Но удар такой силы можно было нанести только боевым молотом.

Сотник застонал и открыл оба глаза. Не сразу узнал он князя, а, узнав, попытался сесть. От этого движения лицо его посерело, глаза опять закатились и содержимое утренней трапезы хлынуло у него изо рта.

– Лежи, лежи, – запоздало повелел Гостомысл: – Скажи только, кто тебя так?

Ратарь долго блевал, потом пил какой-то настой, который ему дал ведун. Потом опять заходился рвотой. И опять пил.

Князь терпеливо ждал.

И вот, наконец, не двигаясь и не открывая глаз, сотник смог едва слышно промычать:

– Рыжий такой верзила. А при нем какой-то неказистый малый… совсем парнишка…

– При чем здесь парнишка? – вспылил князь, решив, что его дружинник бредит.

– А при том… что я, княже, не помню, кто из них меня… одним ударом, как есть, отправил на лужайку возле ворот Ирия.

Сыск

Первая мысль, которая пришла в голову князя, после того, как его сотник вновь провалился в забытье, была беспощадна и быстра, точно свист клинка, покидающего ножны. Как посмел какой-то чернолюдин сотворить такое со знатным воином, который бок о бок с Гостомыслом прошел не одно сражение!? Не для того на Ярилов день сходятся белолюдская и чернолюдская стенки, чтобы всякий самоземец мог лишать дружину лучших ратарей! Негодяя надлежало немедленно изловить, заковать в железо, а после прилюдно обезручить, дабы прочим неповадно было!

Князь уже поднялся, дабы кинуть кличь своей дворне искать рыжего верзилу, когда его сотник вновь открыл глаза.

– Князь, – едва слышно промолвил седой дружинник: – Если… этот рыжий… будет проситься в дружину,… определи его в мою сотню… С таким молодцом… я бы вдесятером против целого манскапа пошел… Мне его в сотню, княже,… уж не пожалей… определи…

В словах сотника Гостомысл не услышал даже намека на Мсту,[194] которая переполняла его самого. Звучали в них лишь восхищение и восторг, точно речь шла не об обидчике и супостате, а о знатном коне или драгоценной броне, захваченной в походе. «Уж не пожалей, княже…», – так могли просить только о чем-то очень желанном.

Сказанное сотником, не умалило желания Гостомысла немедленно изловить того, кто в Ярилов день содеял небывалое и побил его лучших людей. А вот о том, чтобы взять проходимца в железо и обезручить, князь начал сомневаться. Он подозвал к себе стремянных и повелел разыскать и привести к нему «рыжего».

Приближенные государя и рады были бы исполнить его приказ, но искать «рыжего» на торжище – это все равно, что выискивать пятнистый боб в бобовой сусеке. Пусть среди жителей Гардарики рыжих было чуть меньше, чем среди варягов, но все равно предостаточно.

– Ведите всех рыжих, кого найдете! – взвился было князь, но представил себе, что начнется на торговой стороне, если дружинники без разбора начнут хватать всех, кого природа наградила огненной шевелюрой, и отменил приказ.

– Расспросите всех, кто был сегодня на северном крыле кулачной потехи. Пусть они расскажут, кто там ноне так люто кулаками помахал.

Это повеление, хотя и лишало княжескую дворню видов на праздничный пир вечером Ярилова дня, но было не в пример более ясным. Так что челядь поспешила его выполнять, пока государь в очередной раз не передумал…

Нет слов, чтобы описать то, что творилось на торговой стороне после неожиданной победы чернолюда в кулачном бою. Если и раньше Квасура[195] имел здесь не мало поклонников, то вечер Ярилова дня стал его нескончаемой и развеселой службой. Не было на восточном берегу Волхова ни одного человека, который бы твердо стоял на ногах. Славили Ярилу, хвастались друг перед другом небывалой силою, бражничали и плясали все, кто мог. Недоумение иноземцев, даже тех, кто приезжал на Ильменьское торжище уже не в первый раз, не знало границ. Но как не отнекивались заморские гости, первую чарку им вливали почти силком, вторую они выпивали с оглядкой, а вскоре и сами с трудом могли вспомнить слова родного наречия. Стоит ли говорить, что княжеская дворня, посланная выискивать «рыжего верзилу», потонула в этом веселом разгуле, как горстка камней в трясине.

На княжеском пиру, напротив, было как-то скорбно. Не слышалась обычная бойцовая похвальба. Никто не потешался над бестолковыми чернолюдинами. Что толку выставлять напоказ свою удаль, если на поверку канула она в пучину общего поражения. Как ни крути, как ни пыжься, а белолюдская стенка сегодня опрокинулась. Все безрадостные разговоры шли за столом только об этом поражении. Искали причины. Лед ли был скользок? Или солнце светило в глаза? Нет. Так по какой же причине северное крыло начало загибаться?

Вспомнили пировавшие, как на том злополучном крыле днесь собралось много варягов, точно они в набег собирались. Так ведь от такого норманнского «кулака» все должно было как раз другим боком выйти. Не могли северяне не пробить чернолюдской стенки, если только Удача не покинула их всех. Выходило, что покинула, раз уж два десятка их осталось лежать на Волховском льду.

С тяжелым сердцем и мутной головой ушел князь с пира. Одно только знал он, что не успокоится, пока не увидит того, кто был виною этому побоищу на Ярилов день.

На следующее утро княжеская челядь пряталась по углам, – государь гневался на всех, кто подворачивался под руку. Слуг, которые накануне не удосужились выведать ничего про рыжего верзилу, а упились до поросячьего визга на торговой стороне, выпороли на конюшне. Им всыпали так, что у остальных челядинов по спине бежал холодный пот, а кулаки сжимались от злости на того чернолюдина, из-за которого разгорелся весь сыр-бор.

Понимая, что на торговой стороне рыжих парней найдется куда больше, чем один или два, князь решил подробнее опросить тех, кто отведал на своей морде его кулака. В светелке, где их давеча разместили, утром было куда как повеселее, чем накануне. И хотя многие из поверженных еще с трудом открывали глаза, а от еды их выворачивало наизнанку, разговаривать они уже могли.

Удивительное дело, чем дольше расспрашивал князь своих покалеченных дружинников, тем более мутным становился образ «громилы». Он точно двоился, будучи одновременно и рыжим, и сивым, и огромным, и тщедушным.

Настал черед хворых варягов держать ответ о том, кто же выбил их из строя. Толмач из думцов старался как мог, но ничего путного выведать у них не мог. Князь осерчал в очередной раз и велел звать Годину Ладонинца.

Тот явился споро, как мог. Гостомысл, хмурясь, изложил ему суть дела и повелел выведать-таки, что за человек перебил столько знатных витязей.

– Я даже и не знаю, – сознался князь: – Казнить этого Китовраса или напротив возвеличить. Мне бы на него хоть одним глазом посмотреть, а там уж судить буду.

Година не стал, подобно дворовому толмачу, бегать промеж варягов, он присел возле одного свейского морехода и начал по крупицам вытаскивать из его памяти все, что сохранилось там после удара, который опрокинул его на Волховский лед.

Много занятного узнал отец Волькши из этой «любезной» беседы. Свей скрежетал зубами и ругался больше, чем рассказывал. Сама мысль о том, что кто-то одержал над ним верх в кулачном бою, была страшнее тошноты и головной боли, на которую он то и дело жаловался. Однако присутствие Гостомысла и рассудительность Годины постепенно развязали ему язык. И он поведал о том, что в этот Ярилов день он вышел в кулачную стенку не только потехи ради, но и мести для. Суть призыва, который зимовалые варяги передавали друг другу полушепотом, он понял плохо, но главное уловил: кто-то посмел оскорбить викинга и должен был понести за это наказание. Когда тридцать или более охотников до кровавой расправы, как бы невзначай, собрались на северном крыле белолюдской стенки свею показали в рядах противника рыжего верзилу. Этого было достаточно, чтобы он всеми правдами и неправдами постарался искалечить парня, сказавшего или сделавшего что-то дурное малознакомому норманну.

Поняв, что былицу своего позора свей не расскажет, даже если от этого будет зависеть то, пустят ли его в Валхалу, Година начал подробно расспрашивать о внешности рыжего громилы. Но мало в этом преуспел.

Тогда толмач заговорил о том, кого обидел этот рыжий парень. Личность, которую обрисовал мореход, показалась Године знакомой.

– Уж, не он ли шеппарь снейкшипа, от которого сбежала половина команды? – спросил толмач.

– А ведь точно! – подтвердил варяг, крепко и пространно выругавшись с досады на то, что опозорился, защищая честь норманна, к которому Удача давно повернула свой арсле.[196]

Задавая следующий вопрос, Година не знал, ликовать ли ему или печалиться. Он, конечно, привез Ольгерда именно за тем, чтобы тот отличился в кулачных боях. Но то как сын Хорса сумел выделиться, могло сыграть с ним злую шутку.

– А этот парень… – спросил он все-таки: – Не было ли на нем варяжских сапог?

Сапоги? Да, именно их и запомнил варяг, когда, уже лежа лицом на льду, медленно уплывал в беспамятство! Добротные сапоги подошли вплотную к его лицу и один за другим скрылись где-то за правым ухом. Рыжий верзила перешагнул через очередного поверженного бойца белолюдской стенки, как лесоруб через ствол поваленного дерева.

– Да, – едва заметно покачал головой ярл: – знатные у него были сапоги… а ты, толмач, откуда про них знаешь? Тебя же там вроде бы не было.

– О чем вы там шушукаетесь? – с легким недовольством спросил князь.

Его начинал раздражать этот затянувшийся допрос. Вникать в то, кого, как и за что хотели проучить варяги, князю было недосуг. А из последних вопросов-ответов Гостомысл понял только слово «стёвлар». При чем тут сапоги и как они поможут найти «рыжего верзилу»? Уж не собирается ли толмач искать его по следам на Волховском льду?

– Князь, – собравшись с духом, вымолвил Година: – знаю я того, кого ты приказал искать…

Глаза князя сверкнули. Его сотник, давеча просивший владыку определить парня в его сотню, приподнялся на локтях. Даже свей, собрав все свое невеликое знание венедского языка, обратился в слух.

– Это Ольгерд Хорсович, сын моего соседа. Я тебе про него сказывал, когда только приехал на торжище.

– Так что же ты… – начал было князь, но вспомнил, как сам отмахивался от Годиновых рассказов про «своих помощничков»: – Где этот твой Ольгерд сейчас? – спросил он у толмача.

– Так, где ж ему быть? – ответил Година: – Ясное дело, валяется на Гостином Дворе в нашей светелке. Примочки ворожейские к синякам прикладывает. Досталось ему на Ярилов день, как ячменному снопу на току…

– Тащите его сюда! – недослушав, закричал князь дворне: – Немедля! Чтоб он был в трапезной раньше, чем я сам туда приду! Пшли!

– Князь, батюшка, не губи парнишку, – взмолился Година.

– Посмотрим, – ответил Гостомысл и шагнул к дверям скорбной палаты.

– Что стоишь? – буркнул он растерянному толмачу: – Со мной пошли. Будешь мне этого чудо-богатыря представлять.

– Княже! – возвысил голос сотник, намекая государю на давешнюю просьбу.

– Посмотрим, – повторил князь неопределенное обещание и вышел.

В дружинники

Когда распалось и обратилось в бегство северное крыло белолюдской кулачной стенки, когда над Волховом разнеслось многоголосое: «Наша взяла!», Волькша медленно опустился на истоптанный лед. Он закрыл глаза, но продолжал видеть перед собой лица людей, перекошенные ужасом, недоумением и болью. Они всплывали в темноте его век, подобно пузырям болотного газа. Возникали и лопались с костяным хрустом. Очень хотелось пить. Жажда окрашивала темноту в зеленые и бурые цвета. Волькше представилась Ладожка. Кайя. Утиная охота. Внезапная и бесстыдная нагота олоньской охотницы. Студеная глубина подводной ямы. Нырнуть бы в нее с головой. И пить, пить, пить.

Волькша лег и начал собирать губами остатки снега, утоптанного сотнями ног. Он оказался грязен на вкус. Может быть лед? Но как разгрызть зимние оковы Великой Реки?

– Волькша, братка, что с тобой? – услышал Волкан голос Олькши. Он звучал из темноты и точно из-подо льда.

– Волькша! Волькша! КТО ЖЕ ТЕБЯ? КАК ЖЕ? КОГДА? Ты ж завсегда у меня за плечом был! – негодовал голос Ольгерда. Его руки обхватили Годиновича за плечи и бережно, как ребенка перевернули лицом вверх. Темнота под веками вспыхнула ярким пламенем.

– Волькш, Волькш, – звал Рыжий Лют и его ломкий басок с каждым звуком становился все более и более хриплым.

– Чего тебе? – спросил Волькша из темноты.

– Ах ты, лиса латвицкая!? – обрадовался и одновременно разозлился Олькша: – А я-то думал, тебя повредил кто… Ты чего разлегся, немочь сивая?

– Устал я, – ответил Волкан: – Смерть как устал. И пить хочется…

Волькша медленно приоткрыл веки. Дневной свет причинял боль, точно в каждый глаз вонзилось по тонкой острой сосульке. Вонзилось по самый затылок. Сквозь эту хрустальную муку Волкан увидел лицо Олькши. Странно, но ему доводилось видеть приятеля и в куда более плачевном состоянии. Несколько синяков, разбитый нос и губы. Но в целом можно было сказать, что Рыжий Лют вышел из кулачек как гусь из воды.

А вот таким гордым и счастливым Волкан не видел Ольгерда никогда. Невзирая на все кровоподтеки и ссадины лицо Хорсовича только что не искрилось от восторга.

– Наша взяла! – вопила тем временем чернолюдская стенка, и ее бойцы обнимались и прыгали как малые дети, которым добрый родитель привез издалека нежданный гостинец.

– Пойду я, – сказал Волькша поднимаясь со льда.

– Куда? – спросил Олькша.

– Спать, – ответил Годинович и шатаясь пошел в направлении Торговой стороны Волхова.

– Как это спать? – недоумевал Рыжий Лют: – Сегодня же Ярилов день. Весь праздник проспишь, дурень! Ты чего?!

Но Волкан не слушал его. Он погрузился в полузабытье, но тем не менее сумел добраться до их светелки на Гостином дворе, ополоснуть руки и лицо, выпить целый кувшин простокваши и только после этого упасть на постель и забыться тяжким сном.

Он не слышал, как в ночи вернулись Година с Ольгердом. Хмельными и надтреснутыми от долгих уличных криков и хохота голосами они шумно обсуждали небывалую перемогу чернолюдской стенки. Рыжий Лют хвастался тем, что именно его кулаки обеспечили победу. Но поскольку то же самое говорил в тот вечер каждый второй на Торговой стороне Волхова, Година лишь подтрунивал над хвастуном. Заснули они прямо у стола, и по полатям их не иначе как домовой разволакивал. Умаялся, наверное, бедненький.

Утром Волькша проснулся оттого, что замерз. Он хотел накинуть на себя еще одну шкуру и спать дальше. Но в дверь светелки настойчиво стучали. Кому это не спалось в такую кромешную рань на утро после Ярилова дня. Сумасбродом оказался посыльный, который передал Године наказ Гостомысла немедленно прибыть на княжеский двор.

Когда отец, торопливо собравшись, отбыл на зов Ильменьского владыки, Волкан вновь угнездился под одеялами и заснул. На этот раз его донимали сны. Он видел огромное море. Белых птиц. Темные, как черничный взвар, тучи на горизонте. Во сне его тошнило. Он свешивался через борт огромной лодки, и его взбунтовавшаяся требуха рвалась наружу через широко разинутый рот.

Новое пробуждение было ужасным. Живот крутил и терзал такой голод, точно Волькша не ел ничего целую седмицу. Слава Доле, на столе оставалась еда. Годинович принялся ее уплетать и остановиться смог только когда умял ее всю. Он никогда не думал, что в него влезет столько съестного. Впрочем, за прошедшие сутки он открыл в себе не только это…

В дверь опять забарабанили. Волкан подумал, что это отец прислал за ним нарядника. Но за дверями оказалось трое дружинников, вид которых не предвещал ничего хорошего.

– Где Ольгерд? – рявкнул старший из них, врываясь в светелку. Он оттолкнул Волькшу в сторону и, не дожидаясь ответа, направился к полатям, на которых спал Рыжий Лют. Впотьмах светелки дружинник недооценил размер спящего и бесцеремонно рванул его за шкварник, намереваясь стащить с постели и выволочь на гульбище. Ольгерд оказался для него слишком тяжел. Сил дружиннику хватило только на то, чтобы сдвинуть с места верхнюю часть его туловища.

– Что такое! – прохрипел Олькша, просыпаясь оттого, что ворот одежды сдавил ему горло. Он развернулся, сорвал руки дружинника со своего загривка и отпихнул нападавшего прочь.

Харкнула сталь боевого ножа вылетая из роговых ножен.

– Вставай, тварь ягонская, – рявкнул княжий ратарь.

– Что!? – немедленно вскипел Ольгерд. Хотя он был именно тем, кем назвал его дружинник, кровь прилила к его щекам, от чего он стал похож на недозрелую клюкву. Его глаза искали хоть какое-нибудь оружие. Хлебный нож на столе вполне подошел бы, не стой обидчик как раз на пути к нему.

Олькша вскочил на ноги. И тут, как это уже было с нарядником в начале масляной седмицы, дружинник осознал свою ошибку. Представший перед ним детина был ему не по зубам. Но в светелку на шум возни уже протиснулись его товарищи, и это изменило расклад сил.

Когда сразу три ножа замелькали у него пред грудью, настала Олькшина пора призадуматься.

– А что за пожар, ратари? – спросил дружинников Волькша.

– Князь велел доставить к нему Ольгерда, – был ответ.

– А зачем? – подал голос виновник переполоха.

– Нам почем знать, – окрысился дружинник: – Ты Ольгерд?

– Ну, я, – ответил Рыжий Лют.

– Пойдешь с нами, – приказал старший.

– А что, словами нельзя было сказать? – начал возмущаться Ольгерд, упирая руки в боки.

– Поговори мне, смерд, – рявкнул один из дружинников.

– Какой я тебе смерд!? – вновь обозлился Олькша. Еще слово и он бросился бы на княжьих людей, невзирая на все их оружие.

– Да что с ними разговаривать, – подал свой голос Волькша: – Они же гончие. Их послали, они и брешут.

– И то верно, – согласился Ольгерд, кривя свой щербатый рот в усмешке: – Пошли к князю, псы, – только что не приказал он дружинникам.

Ножи уперлись ему в грудь. Красные от гнева глаза «псов» буравили наглую Олькшину ряху. Но приказ князя доставить этого смерда в трапезную оказался сильнее, чем гнев, и дружинники расступились, давая дорогу Рыжему Люту.

Волькша двинулся, было, следом, но один из княжеских людей толкнул его обратно в светелку со словами:

– Сиди здесь, сопляк.

За буйным приятелем и его разъяренными провожатыми Волкан все-таки последовал, но на некотором отдалении. В ворота княжеского детинца его не пустили, даже несмотря на то, что он сказался помощником Годины Ладонинца. Мало ли кто кем назовется.

Ольгерда тем временем уже вводили в княжеский терем. Надо сказать, что по пути в княжеские терема Рыжий Лют окончательно проснулся и опамятовал. Противный, холодный и верткий страшок оседлал его загривок. Хоть и не помнил он за собой вины перед князем, но ведь просто так за ним бы не прислали троих, даже не нарядников, а дружинников.

Оказавшись в трапезной Олькша совсем растерялся. Два здоровенных, под стать ему самому дружинника в кольчугах у дверей. Чешуйчатые доспехи, щиты, мечи и копья развешенные по стенам поверх медвежьих, рысьих и волчих шкур. Масляные светильники во всех углах. Золотые чаши на столе. Резные лавки вдоль стен. И главное – суровый взгляд князя из-под собольшей шапки и мохнатых седых бровей.

Однако присутствие в столовой палате Годины Евпатиевича немного его успокоило. Может статься, все не так уж и скверно?

– Он? – спросил Гостомысл у толмача, едва только Ольгерда ввели в палату.

– Как есть он, владыка, – подтвердил Година, делая ударение на слове «владыка», играя при этом бровями и дальней от князя рукой делая Олькше знаки, так похожие на те, которыми Хорс приказывал Роопе сесть.

Рыжий Лют напряг свой невеликий ум, но, в конце концов, сообразил и поклонился князю в пояс.

– Как звать? – громко спросил его Гостомысл.

– Ольгерд Хорсович. Самоземец Ладонинский. Сосед Годины Евпатиевича, – чинно ответил Олькша.

– Какого рода?

– Мы – венеды белые. Суть Гардарики и гроза всей Ингрии, – сказал сын ягна и от волнения сглотнул. Его глаза ели Годину поедом, дескать, не выдавай.

– Не очень-то ты похож на белого венеда, – усомнился князь: – Больно рыж. Ну да ладно.

В это мгновение дверь в трапезную отворилась, и показался тот самый сотник, с которым Гостомысл говорил в скорбной палате.

– Позволишь, княже? – спросил входящий.

– Оправился уже, Мстислав? – приветствовал его князь.

– Нет еще, но не посмотреть на своего обидчика не мог, – ответил тот.

Ослабший было страх, вцепился в Олькшин загривок с новой силой. Как и когда он мог обидеть княжеского сотника?

– Хорош, – приговаривал тем временем старый вояка, неторопливо осматривая Рыжего Люта, точно перед ним был породистый жеребец. Мстислав похлопал парня по плечам, долго и внимательно посмотрел в глаза, после чего направился к князю.

– Он? – уточнил Гостомысл у сотника.

Сотник молчал. Левая бровь государя медленно поползла вверх. Он переводил взгляд с Годины на Мстислава, на Олькшу и обратно на толмача.

– Ну, как тебе сказать, княже, – начал ратарь: – Пока я его вновь воочию не увидел, я думал, что это он. Но посмотрел и понял, что нет, не он.

– Что ты несешь, старый пень? – зашипел на него князь: – Хвор еще, так лежал бы в постели. Что значит он – не он?

– Княже, не серчай, – ответил сотник: – Я же тебе говорил, что не помню, кто именно меня с ног свалил. Этот… – как тебя там? – в свою очередь спросил он Рыжего Люта.

– Ольгерд Хорсов сын… – Олькша собирался повторить все то, что уже сказал князю. Но Мстислав продолжил свою речь и парень заткнулся.

– Этот Ольгерд – он хорошо. Я его помню. Вдарил мне так, что дыханье сперло. А от моего удара даже не крякнул. Такому в берсерки и без грибов можно. Но вот свалить он меня не свалил. Хоть и силен, но со мной ему не тягаться…

– Кто же тогда тебя поверг? – недоумевал князь.

– Вот я и говорю тебе, княже, я пока этого молодца своими глазами вновь не увидел, думал, что это он. А как посмотрел, то понял, что нет. Там, в стенке, как стали мы с ним тузиться, я все на его конопатую рожу смотрел, вот и врезалась она мне в память. Только потом он вдруг как нагнется, а у него из-за плеча какой-то мелкий парнишка выскочил… Ну и одним ударом меня и угомонил…

– Да ты бредишь, – возмутился Гостомысл: – Какой еще мелкий парнишка? Откуда ему в мужицкой стенке взяться?

– Ну, не парнишка он, – поправился сотник: – Парень лет шестнадцати. Неказистый такой. Щуплый. Ну, навроде нашего Годины.

– Кто с тобой в стенке был? – спросил князь у Ольгерда.

– Так ведь много кого, – промямлил Рыжий Лют. Он, конечно, понял, о ком говорит Мстислав, вот только не знал, что из этого выйдет. С одной стороны, он предвидел гнев Годины за то что уговорил его сына пойти в кулачную стенку. Однако, в конце концов, это непослушание не привело к той беде, которой так боялась Ятва. С другой стороны, его слава могучего бойца трещала по всем швам. С третьей стороны, ему кровожадно улыбалась Кривда, в чьи сети он неминуемо попадет, если будет и дальше валять дурака.

– Не юли, венед белый, – грозным голосом приказал Гостомысл: – Говори, как перед Ирийскими воротами, с кем ты в стенке работал на пару?

Обращение «венед белый» подхлестнуло Ольгерда сильнее, чем все крики и угрозы. Он свел брови к переносью и негромко, но четко сказал:

– Это мой брат… троюродный. Звать Волкан. Сын Годины Евпатиевича…

– Волькша? – завопил Година: – Ты посмел притащить его в кулацкую стенку? Ты же обещал! Ты же Родом клялся!

– Простите, Година Евпатиевич, – опустил голову Рыжий Лют: – Но я бы без него от варягов не отмахался…

– Что значит: «без него от варягов не отмахался бы»? – спросил Мстислав.

Байка про норманнского шеппаря прижатого к земле Олькшиной задницей позабавила собравшихся. А вот рассказ про то, что варяги собрались проучить обидчика своего товарища, князь, Година и сотник в накануне уже слышали. Оставалось неясным одно: как щуплый парнишка, сын толмача и, как говорили о нем, сам добрый толмач, мог помочь такому верзиле «отмахаться от варягов»?

– Так ведь это… у него с отрочества удар такой, что любого, даже взрослого мужика с ног свалить может. Только он его скрывает ото всех… даже вроде как стесняется того, что Природа ему дала такую… силищу в кулаке… – попытался объяснить Ольгерд.

– А ты про нее откуда знаешь? – полюбопытствовал сотник.

– Доводилось испробовать на собственной макушке, – сознался верзила и едва заметно потряс башкой при этом воспоминании.

Сотник понимающе хихикнул.

– Година… – нахмурился Гостомысл: – что же ты такого самородка от меня скрыл?

– Так ведь я, владыка, сам ни сном, ни духом, – почти честно ответил толмач. После Олькшеных слов о скрытом даре своего сына он вспомнил многое из того, на что раньше попросту не обращал внимания. Вспомнил он и тот случай на свадьбе Торха, который все посчитали случайностью, и ту поспешность, с которой бедокур Олькша прислушивался к окрикам Волькши. И еще много чего…

– Ни сном, ни духом… – передразнил его князь: – Ты хоть знаешь, сколько у тебя детей? И все ли они твои?

Шутка задела за живое. Ни чем в жизни Година так не гордился, как своей женой и детьми. От обиды и негодования взгляд его потемнел так, что князь примирительно буркнул:

– Да пошутил я, не гневайся, Ладонинец.

– Будь по-твоему, князь, – не очень искренне ответил толмач.

В это время сотник увлек князя в дальний угол трапезной и что-то ему там нашептывал. Гостомысл выслушал его и направился к Ольгерду.

– Скажи-ка мне,… Ольгерд сын Хорса, – обратился он к Рыжему Люту: – Хочешь ли ты поступить ко мне в дружинники?

Неизвестно, ошибся ли князь или молвил так намеренно, но он сказал именно «поступить в дружинники», а не в нарядники, как следовало именовать новобранцев.

Олькша расплылся в самой безумной из своих улыбок, поклонился князю в пояс и ответил, что для этого он и приехал на Торжище.

– Хорошо, – ободрил его Гостомысл: – Здорово. Я буду рад принять на службу того, кто сумел победить в кулачной стенке самого трувора Мстислава.

Ольгерд зарделся от гордости. Почетные княжеские слова были ему слаще меда.

– Но тут, понимаешь ли, какая несуразица… – продолжил государь свою речь: – Мой лучший сотник говорит, что победил его Китоврас, то есть Полкан[197] о четырех ногах. А у тебя только две ноги. Смекаешь?

Олькша покачал головой.

– Да, Велес тебя не сильно баловал, – вздохнул князь: – Ну, так дружиннику большого ума и не надо. Словом, вот что. Приведи сюда своего… брата, тогда и поговорим.

Ольгерд выбежал из трапезной палаты, как будто за ним летел целый пчелиный рой. В который уже раз его Доля оказалась в руках у щуплого, неказистого приятеля. Ну, видно уж так Мокша спрядает их судьбы.

Тем временем Година погрузился в тяжкие раздумья. Странные чувства испытывал он к своему среднему сыну. Конечно, он любил его, как и всех своих детей. Конечно, он гордился его способностями к языкам. Но с самого его рождения была между ними какая-то едва заметная трещина, малая заноза. Уж больно выделяла его Ятва из остальных детей. Может быть, это лишь чудилось Године, но его возлюбленная жена ни разу не прошла мимо Волькши, не погладив его при этом по голове. Да и сын все возле нее терся, нежился. Евпатиевич даже бранился иногда с Ятвой за то, что та слишком пестует своего сероглазого сына. Но та только отшучивалась, хотя на дне ее глаз можно было увидеть неясную тень какой-то тайны. Что это за тайны такие? Не будь Волькша так сильно похож на Годину, отец мог бы и усомниться в том, что это его сын. Словом, внятных объяснений особого отношения Ятвы к Волькше он измыслить не мог. Вот и витала эта тайна где-то на задворках их семейного счастья. Вроде как и не тревожит, и места много не занимает, а нет-нет, да и споткнешься об нее.

Был Година куда сообразительнее Рыжего Люта, былину про Полкана знал, так что прекрасно понял он, зачем князь послал Олькшу разыскивать Волькшу. Будет Гостомысл звать его сына в дружинники. Тот, понятное дело, к отцу за советом пойдет… Что же ему посоветовать? На какую дорогу направить сероглазого? До Олькшеных рассказов о сыновнем даре он бы ни мало не сумляше повелел ему ехать домой. Но теперь, когда он узнал о том, что его отпрыск свалил одним ударом самого Мстислава, Година почти не сомневался в том, что на княжеской службе Волькша не пропадет. Будет при случае толмачить. Тоже дело. Године-то год от года все сложнее стало справляться с заботами торжища. Да и от предложений Гостомысла остаться при дворе все труднее и труднее отказываться, не вызывая княжеского гнева. А его средний сын – ума палата, – в этом Година не сомневался, – к языкам способен, да и речист. Ну разве плохой из него выйдет думец?

Чем дольше думал Година, тем больше ему нравилась мысль направить Волькшу на княжескую службу.

– Только тебе бы, владыка, его не в дружинники, – сказал он наконец: – А в толмачи да думцы принять.

– Посмотрим, – ответил князь: – Из дружинников в думцы всегда можно, а вот назад – никак.

В это время в трапезной отворилась дверь и в нее протиснулся Ольгерд, а за ним, – ну ни дать, ни взять – Китоврас, Волькша.

Задремавший было на лавке сном хворого сотник Мстислав проснулся и подошел к парням. Только на этот раз он не стал осматривать вошедших. Он лишь встретился с Волькшей глазами и тут же сказал:

– Он!.. Слушай, Волкан, – обратился он к сыну Годины, поразив князя тем, что сходу запомнил имя парня, чего с ним раньше никогда не случалось: – Я твои глаза и … твой кулак никогда в жизни не забуду. Хотел бы я, чтобы ты в битве у меня всегда за правым плечом стоял…

– Ты уж не пожалей, княже, – еще раз повторил сотник свою просьбу и вышел из трапезной.

Ронунг-костолом

Он обучал нарядников князя уже почти десять лет.

Одни говорили, что он был когда-то норманнским ярлом, которого Гостомысл спас от гнева полочан, желавших обезглавить его за какое-то злодеяние. Когда три конных сотни Ильменьских словен подошли к Полоцку, драккар его, спустившийся сюда по Давне, был уже сожжен дотла, манскап перебит до единого человека, и только он один отбивался от полоцких дружинников огромным двуручным топором. Легкость, с которой он орудовал своим билом, оказавшимся на поверку тяжелее кузнечного молота, поразила князя. Словены, пришедшие к полочанам отнюдь не меда испить, стояли и зачарованно смотрели на то, как секира порхала вокруг варяга точно бабочка, отбивая, ломая и корежа не только копья и мечи, но и стрелы противников. Наконец, Гостомысл протрубил наступление. Две сотни пеших полочан были разметаны по полю, точно горсть плевел по ветру. И дальше свой набег словене продолжили уже вместе с неистовым варягом. Не раз и не два отплатил норманн за свое спасение, за привет и за Славу, которую ему даровал князь. Многие варяжские ярлы с тех пор пытались призвать его на свой корабль либо обещали отдать под его начало новый драккар, но норманн сохранял преданность своему конунгу, как он называл Гостомысла.

Другие говорили, что ничего этого не было. Клеветали, что он не был даже шеппарем на корабле, от которого отстал, попав по пьяному делу в правильную яму. Хорошего же мнения были о нем товарищи, если не стали платить за его выкуп или дожидаться, когда истечет срок его наказания, а подняли паруса, поставили щиты по бортам и уплыли вверх по Волхову.

Выйдя из ямы, он какое-то время жил мелким воровством и разбоем на Торжище, пока на реке не встал лед. Тогда он перешел на сторону княжеского детинца и какими-то неправдами проник на двор. Уж как ему удалось уговорить Гостомысла дать ему малую долю за обеденным столом, об этом кто и знал, тот старался не вспоминать. Но его драчливый и мстительный нрав скоро вошел у княжеской дворни в пословицу. В прежние времена дня не проходило, чтобы он не попортил кого-нибудь из челяди, поскольку, чтобы ни говорили злые языки, а сила у него в плечах была медвежья.

И уж вовсе никто не помнил, как он стал дядькой, получив на попечение воинскую выучку нарядников. Здесь-то он и развернулся во всю силу. Новобранцы, прошедшие его уроки и не ставшие калеками, и вправду могли считать себя, если не великими ратарями, то баловнями судьбы – это точно. Его так и звали Ронунг-костолом. Многие нарядники были готовы не есть, не спать, избивать в кровь ноги, обходя дозором торговую сторону или княжеский детинец, воровать и попрошайничать только бы не попасть в его лапы. А обернуться из нарядников в дружинники без его пособничества было возможно, только если посчастливиться пройти княжеский поход. Но с годами Гостомысл воевал все меньше, так что Костолом безраздельно держал в руках жизни и здоровье всех новобранцев.

Дабы умилостивить сурового пестуна, нарядники из кожи вон лезли, только бы их дядька был каждый день пьян. Где и как они брали зелено вино для наставника, Ронунга не заботило. В жизни Костолома злило две вещи: когда ему было нечего выпить и когда ему смели отвечать. Попавший под разнос должен был молча сносить все поношения, придирки, тычки и затрещины. Тогда у него еще была возможность избежать настоящих побоев, лишивших здоровья многих строптивцев.

Как бы там ни было, но выходило, что такой наукой, которую проходили его будущие дружинники, Гостомысл был доволен, раз уж Ронунг-костолом год за годом продолжал сидеть за княжеским столом и утверждать, что пестует нарядников.

С Ярилова дня прошло больше двух седьмиц. Давно закончилась ярмарка. Лед на Волхове должен был тронуться со дня на день. Все венедские купцы, прибывшие по реке санным ходом, разъехались по своим городцам и селам. Торжище погрузилось в ленивый сон, как кот, объевшийся сметаной.

На княжеском дворе тоже не происходило ничего примечательного. Вот и не взбрело князю в голову посмотреть-таки, как обучаются его будущие дружинники.

Стоя перед дверью терема, где жил Ронунг, двое посыльных долго тянули жребий, кому из них сообщать Костолому о воле владыки. В конце концов они порешили войти одновременно и передать повеление князя в один голос. Кулаки Ронунга могли, конечно, обрушиться сразу на обоих вестников, но если взять в расчет то страшное похмелье, в котором пребывал дядька, этого можно было и избежать.

Выслушав княжеский приказ, Костолом поискал глазами кувшин с брагой или вином, но не нашел и помрачнел.

– Что стоите? – прорычал он на посыльных: – Бегите к князю, скажите, что я сейчас буду. А потом идите на двор к этим дармоедам и передайте, что я велел им строиться в ряд. И что бы к нашему с князем приходу все были построены! Поняли?

Посыльные закивали головами.

– Ну, так кила![198] – рявкнул Костолом.

Когда он пришел на наряднический двор, Гостомысл был уже там. Вид князя не предвещал ничего хорошего, – ждать он не любил. Владыка ходил вдоль кривого ряда новобранцев, многие из которых пребывали в этом звании уже не один год, и теребил седой ус.

– Ну, – вместо приветствия сказал князь: – Показывай.

Владыка сел на скамью, заблаговременно принесенную челюдью. Его сотники и заслуженные дружинники стали по бокам.

Гостомысл повелел «показывать». Но в сведенную похмельной болью голову Ронунга не могла пробиться ни одна мысль о том, что именно он должен показывать. Если когда-то в его голове и обитала варяжская военная наука, то за годы прошедшие в пьянстве от нее не осталось почти ничего. Костолом был уверен, что числится наставником в почет за какие-то заслуги. Но он ни как не предполагал, что это звание налагает на него какие-либо обязанности, кроме как держать нарядников в страхе.

Не иначе как у него при дворе появились завистники!

Эта жгучая мысль подсушила раскисшие от браги мозги норманна. Он приосанился. Шаг его стал тверже.

Ну, что же сейчас он покажет! Сейчас он покажет своему недругу, кто бы он ни был и как бы близко к князю не стоял, что будет с ним, когда его личина будет сорвана и Костолом доберется до него своими не знающими пощады руками!

Оставалось только выбрать кого-нибудь из нарядников, чтобы сделать из его изуродованного тела послание недоброжелателю, дескать, с тобой будет то же самое. Ронунг шел вдоль строя и что-то зычно врал про военное искусство и про ту честь, которую оказал им князь, придя на их урок. А тем временим он выискивал жертву. Этот слишком ничтожен. Этот трус. Этот тупой, как полено, такого и убить непочетно. Этот каждую седмицу поил его вином. Зачем рубить сук, на котором сидишь? Этот тоже частенько заглядывал в терем дядьки в обнимку с Квасурой. Похоже, что Костолом дошел до «бывалых» нарядников. Пусть живут. Надо выбирать из тех, что только напросился на княжескую службу.

Незнакомых лиц в ряду оказалось на удивление много. Неужели он так давно не приходил на двор нарядников? Разрази его Один, похоже что так оно и было. Надо будет впредь наведываться сюда чаще. Так кого? Кого из них принести в жертву своей грядущей мести?

Может быть вот этого рыжего? Стоит, ухмыляется. Руки в боки. Здоровый, как бык. Тем лучше. Нагляднее.

Теперь надо было обставить все как урок…

Когда Ронунг остановился напротив Олькши многие из нарядников потихоньку выдохнули, радуясь тому, что Костолом, кажется, нашел себе игрушку. Рыжего верзилу на дворе не очень жаловали. Был он заносчив и все твердил, что скоро станет настоящим дружинником, поскольку сам князь звал его на службу.

– Ты! – сказал Ронунг больно ткнул пальцем в грудь Ольгерда: – Ты, чухонский выродок, в чем состоит главная заповедь дружинника?

Олькша молчал. Откуда ему было знать какие-то там заповеди.

– Что ты молчишь, как ошметок грязи на свиной жопе? – рявкнул на него Костолом: – Говори немедленно, ягонская падаль.

Ноздри Рыжего Люта начали дрожать. Волькша хорошо знал, что за этим последует: еще немного и Ольгерд вспыхнет, как сухая стружка.

– Конечно, болотные твои кишки, – измывался тем временем норманн: – Ты даже говорить не умеешь! Или от страха уже в портки наложил? Ну, как? Ну, как, я вас спрашиваю, можно учить весь этот сброд кригсконст,[199] когда они даже рта не раскрывают?!

– Вот ты, безмозглый червяк, сын коровы и лягушки, – вновь насел он на Ольгерда: – можешь ли ты выйти против меня один на один?

Этот вопрос ответа не предполагал. И потому голос Олькши прозвучал особенно неожиданно:

– Да хоть сейчас.

Наряднический двор застыл в оцепенении. Даже княжьи люди в изумлении притихли. Выйти против Костолома – было все равно, что драться с медведем за малину.

– Что ты сказал? – взревел Ронунг: – Как ты посмел вообще открыть свой рот, пригодный только для пережевывания коровьего говна!? Да ты знаешь, кто я такой?

В этот миг что-то похожее на жалость шевельнулось в душе Костолома. Этот рыжий, самонадеянный дикарь чем-то напомнил ему его самого в молодости. Ронунгу даже захотелось дать парню случай спасти свою жизнь и здоровье.

– Ты знаешь, кто я такой? – еще суровее спросил он Ольгерда, буравя наглеца глазами: – Кто-нибудь скажет ему, кто я такой?

Костолом загадал, что тот, кто подаст голос и будет его жертвой. А этот рыжий пусть живет.

– Ты – болтливая и гнилая бочка с дрянной брагой, – громко ответил Олькша, делая шаг вперед: – Ты – дырявое ведро, в которое даже мочиться нельзя, потому как все вытечет наземь. От тебя не больше пользы, чем от огородного пугала с языком.

Князь и дружинники прыснули со смеху. Нарядники же, напротив, втянули головы в плечи: после таких речей достаться могло не только строптивцу, но и всем, кто подвернется под руку.

– Да я тебя заставлю жрать говно, выдавливая его тебе в рот из твоей же задницы! – взбесился Ронунг, хватая Олькшу за грудки.

В следующее мгновение он оказался позади обидчика и локтем сдавил парню шею. Ольгерд побагровел, но сумел пропихнуть руки под захват. Какое-то время они боролись, и вскоре железные клещи, сдавливавшие горло Олькши, стали разжиматься. Улучив мгновение, Хорсович выскочил из-под душившей руки и с силой ткнул Костолома в бок. Тот отлетел, но на ногах устоял. Пока норманн готовился к новому нападению, Ольгерд успел немного перевести дух.

Противники обменялись ударами чудовищной силы, однако оба остались стоять. У Олькши из носа текла кровь. Ронунг облизывал разбитые губы.

Точно два зубра, они стояли друг против друга и шумно выпускали пар из ноздрей. Но время играло за норманна. В отличие от Ольгерда, ему было, что вспоминать из боевого искусства. А так как силы у соперников были равны, как два птичьих крыла, то победа неминуемо должно была достаться тому, кто сумеет добавить к силе хотя бы немного мастерства.

Так и случилось. И очень скоро Ронунг вспомнил и подсечки, и удары локтем в развороте, и еще многое из того, чему он должен был все эти годы учить княжеских нарядников. Только недюжинная выносливость еще держала Ольгерда на ногах. Он уже не пытался нападать. Он только защищался. Но с каждым мгновением эта защита становилась все слабее и слабее. Очень скоро Костолом сломает ее и тогда полностью оправдает свое прозвище.

От ужаса и беспомощности Волькша сжимал и разжимал кулаки. Его не оставляло ощущение, что в рукавицы набилась земля. Земля?! Точно! Та самая пригоршня Ладонинской супеси, которая была у него кулаке в Ярилов день! Неужели он с тех пор ни разу не надевал руковиц? Выходило, что так. Нет! Слава Стрече, что это было так!

Волькша скинул рукавицы и аккуратно высыпал землю себе на ладонь. Ее было не много. Но достаточно, чтобы придать кулаку силу. В следующее мгновение сын Годины-толмача сделал шаг из ряда нарядников.

К этому времени бой уже превратился в избиение. Когда Ронунг поднял Ольгерда над головой, тот уже почти не сопротивлялся. Костолом бросил его что было силы на землю, подставляя на его лету согнутое колено. Если бы парень падал спиной вниз, его хребет переломился бы от такого удара. Но, он летел вниз животом. Олькша упал и затих. Норманн наклонился над ним, чтобы вновь поднять в воздух и переломать-таки его спину, но тут чья-то нога пнула дядьку пониже спины. От удара он потерял равновесие и упал на карачки, как раз над Ольгердом.

Со стороны княжеской дружины опять раздался смех.

Ронунг перекувырнулся и вскочил на ноги. Несколько мгновений он тупо моргал глазами, силясь поверить в то, что видит. На него двигался воробей! Ну, не воробей, конечно, но щуплый сероглазый парнишка, прибить которого одним ударом Костолом мог бы, даже будучи мертвецки пьяным.

– Да я тебя…! – разошелся Ронунг.

– Знаю. Про говно. Хотелось бы посмотреть, – беззлобно ответил воробей, описывая круг вокруг дядьки.

От его спокойствия, от воспоминания о полученном пинке гнев едва не выдавил глаза Костолома из черепа. Норманн был на полторы головы выше обидчика, на двадцать лет старше и в три раза тяжелее. Да он раздавит парня как пиявку, как клопа, как болотный гнус. Одной рукой. Одним пальцем. Раз и нет.

Когда Ронунг бросился на Волькшу, он думал только о том, как бы пострашнее искалечить мелкого выскочку. Однако за полшага до своей хрупкой цели он со всего разгона точно наткнулся животом на торец оглобли. Так ему показалось. На самом деле это Волкан нанес ему удар в пузо и отскочил. От внезапной боли Костолом согнулся в три погибели. И тут произошло нечто еще более странное: какая-то невероятная сила вонзилась ему в челюсть снизу и стремительно потащила вверх. Норманн оторвался от земли, перекувырнулся в воздухе и бесчувственным телом упал прямо на завитушки конского навоза.

– Ну, как тебе говно? – спросил у него Волькша, отряхивая с ладони супесь: – Извини, что не твое.

Воры

Ольгерд оправился после драки дня за три. Сказались многолетние «уроки» Хорса. Даже нос его оказался не сломанным. Сразу после потасовки с Ронунгом у него нестерпимо болели потроха, и по нужде он ходил кровью, – удар коленом достиг цели. Но дворовый знахарь отпоил верзилу какими-то взварами, и кровотечение остановилось. А через седмицу боль начала утихать.

Когда Ольгерд вошел в столовую палату, все нарядники, даже те, кто уже успел отрастить на этой службе изрядную бороду, притихли, точно перед ними явился сам Костолом. В другое время Рыжий Лют не преминул бы воспользоваться всеобщим страхом и утвердил бы свое негласное главенство над нарядническим двором. Однако в тот миг его мучило два вопроса: как встать, сесть или лечь, чтобы унять резь в пузе, и где Волькша?

О потрясающем ударе своего приятеля, соседа и сродника он узнал на следующий день после норманнского «урока боевого искусства». Если бы он мог, то вместе с дружинниками, пришедшими его навестить, хохотал бы над словами, которыми Волкан окончательно размазал Ронунга по конскому навозу. Но он лишь растягивал свои, покрытые коростой губищи в улыбке. Не нашлось у него сил искренне порадоваться и той вести, что принес ему Мстислав с сотоварищами: отныне он был причислен к дружинникам личной княжеской сотни.

– Как очухаешься, забирай свои пожитки с наряднического двора и приходи в княжьи терема, – сказал ему на прощанье знатный сотник.

«Ради такого нечаянного повышения стоило и глаза лишиться», – думал Ольгерд, корчась от разрывавшей его утробной немочи. Но мысль о почете, выпавшем на его Долю, усмирила боль почище заклинаний иного волхва.

Вот только куда запропастился Волькша? Он не надолго забегал вечером того злосчастного дня. Наскоро осведомился, как себя чувствует Рыжий Лют и не надо ли чем помочь. Но поскольку в то время резь у Олькши в кишках была едва переносима, разговор не сложился. Волкан ушел и с тех пор больше не появлялся. Это могло означать все, что угодно от большой княжьей милости и до немилосердного государева гнева, вплоть до заключения Годиновича в правила.

В трапезной наряднического двора Волкана Ладонинца не видел тоже изрядное время. Знали, что он собрал свой короб и был препровожден двумя дружинниками в покои князя. После его несколько раз замечали бегущим куда-то с берестяными грамотками. Вид у него был заполошный, а дареные варяжские сапоги явно велики.

При упоминании о сапогах, Олькша несколько приободрился. Вряд ли князь, – а кто еще мог пожаловать Волькше такую знатную обувку, – стал бы его одаривать, если бы собирался наказать за дерзость явленную на нарядническом дворе.

– Еще я слышал, – поведал староста нарядничьего двора: – что конюшим было велено определить вам с Вольком по лошади. А поскольку все, что были на княжеских конюшнях, оказались заняты, государь приказал двум сотникам отдать вам своих подменных коней.

От всего услышанного Ольгерд в одночасье почувствовал себя выше ростом и шире в плечах. Почтительные взгляды нарядников вскружили его и без того не особенно мозговитую башку. Он приосанился, подманил пальцем двух бывших товарищей и небрежным движением руки отправил их собирать свои пожитки и нести их вслед за собой в княжеские терема.

С Волхова раздавалось громыхание льдин. Ильменьский лед, поднятый половодьем, наскакивал на речной, пробивая себе дорогу в Ладогу. В воздухе пахло оттаявшей землей и распустившейся вербой. Но эти дорогие сердцу самоземца запахи не трогали душу дружинника личной княжеской сотни Ольгерда Хорсовича, который по-мальчишески перескакивая через лужи, направлялся в государевы терема.

Волькшу Рыжий Лют увидел только вечером. За княжеским столом. Он, наверное, так бы и не заметил своего приятеля, если бы не Гостомысл. Владыка ласково приветил вновь прибывшего. Те, кто не был на том знаменитом «уроке» Ронунга, страсть как хотели посмотреть на смельчака не убоявшегося выйти с Костоломом один на один. Будущие соратники сгрудились вокруг Ольгерда. Они, все до единого, желали самолично убедиться в том, что этот парень сделан из мяса и костей, а не из дубовых бревен, которым только и было под силу выдержать удары Костолома.

Олькшу усадили за стол. Налили. Наполнили блюдо всякой снедью. Первый раз в жизни сын ягна ел из серебряной посуды и пил из золотой чаши. Витязи, за плечами которых было не меньше дюжины ратных походов, хлопали его по плечу, как товарища, и спрашивали о том, как обрел он такую недюжинную стойкость.

Поскольку резь у Ольгерда в животе еще не прошла, он налегал на вино и лишь изредка и всячески чинясь отщипывал сочной оленины. Даже вина такого он прежде в рот не брал. Было оно похоже на ягодный взвар. Сладкое, душистое, терпкое. От двух чарок язык рыжего верзилы начал заметно опережать его мысли, которые ползли сзади точно сонная улитка. Тут-то и стал Ольгерд потомком знатного свейского рода, конунга ни конунга, но светлого ярла – это точно. Вспомнил он свою отроческую «дружину», что собирала дань с малолеток южного Приладожья. Только стали они в его рассказе не сорванцами и бузотерами, а ватагой мечтателей о ратных подвигах, наводивших мир и порядок в окрестных селах и городцах. И поднимались они в его речах за Правду и против Кривды числом один супротив троих. Не рассказывал, правда, Рыжий Лют, что это была за Кривда. Но так ведь не о ней же шла речь, а о том, откуда у него такая способность к ратному делу.

По всему выходило, что всю свою жизнь готовился Ольгерд служить владыке Ильменьских словен и усмирителю Гардарики. Вот и пришелся он как раз ко двору, где и будет отныне проливать за князя свою кровь. На том дружинники и сдвинули чаши. За князя, за дружину, за Долю, за Стречу и за Славу, такую чтобы неслась до самых ворот Ирия!

– Славно излагает, – молвил на все это Гостомысл, ухмыляясь в седые усы: – Ему бы баяном быть да былины под гусельный перебор сказывать. Что скажешь, Волкан Годинович?

Тут только Ольгерд углядел своего приятеля. Может потому и не узнал он Волькшу с порога, что сидел тот по правую руку от князя, сразу за Мстиславом. К тому же новая одежда и донельзя озабоченное лицо делали его неузнаваемым.

От такого обращения владыки к шестнадцатилетнему парнишке лица челяди передернулись злобной судорогой. Да и самому Волькше стало не по себе. Ну, сделал его князь правой рукой Мстислава, как тот и просил, ну, одел, обул, но зачем же теперь по каждому малому вопросу его поперед сотников да думцев призывать. Гостомысл точно тешился какой-то диковинной забавой, советуясь прежде всех с сыном Ладонинского самоземца.

– Так что скажешь, Вольк? Так ли все, как сказывает твой сродник? – еще раз спросил его князь.

– На все воля Матери Сырой Земли, – уклончиво ответил Годинович: – Коли будет ее соизволение и станет Ольгерд тебе опорой, а Гардарике защитой, то и все его слова будут чистой правдой, а коли оплошает и опозориться, так этих слов никто и не вспомнит.

– О, как завернул! – всплеснул руками Гостомысл: – Точь-в-точь как Година! Ни да, ни нет не сказал, а ответил достойно. Вот ведь Радомыслово семя. Налейте ему моего вина!

Виночерпий поспешил исполнить приказание.

– А теперь, Вольк, говори как есть: сколько правды в его словах?

– Столько же, сколько вод Ловати в Волхове,[200] – ответил Волькша мудреной присказкой своего отца.

– То есть совсем не много? – уточнил князь.

– То есть совсем не мало, – поправил его сын толмача.

Гостомысл зашелся от хохота. Ратники вторили дружным гоготом. Челядь подобострастно хихикала. И, глядя на их лживые лица, Волкан все больше и больше понимал, почему Година десятилетиями отказывался от предложений остаться на княжеском дворе. Сожрут и костей не оставят. Ах, князь, князь, и почему приспичила тебе эта озорная затея дразнить своих слуг, обласкивая простолюдина?..

Полночи Волькша пытался втолковать Ольгерду, что тот должен собрать в кулак свое небогатое разумение и держаться тише воды, ниже травы хотя бы до первого похода или стоящего ратного дела. Но Рыжий Лют, опьяненный вином и свалившимися на него почестями, и слушать ничего не хотел. Дескать, государь сам звал его на службу, сам назначил дружинником в свою личную сотню, так что теперь он, Ольгерд сын Хорса, может плевать на всю эту трусливую дворню и ее зависть.

Так оно и было. Дней десять Олькша братался со всеми дружинниками. Его недюжинную доблесть по очереди испытали на себе все его соратники. Не в полную силу, конечно. А так, в потеху. Олькшина удаль и соленый язык всколыхнул княжеское воинство. Дружинники опамятовали от глубокой лени, в которую погрузились по причине княжеского миролюбия последних лет, и вновь стали поигрывать оружием на дворе детинца. Несколько деревянных болванов изрубили в щепки за считанные дни, так что пришлось ставить новых. Снова запели луки на стрельбище. И не было музыки слаще для слуха Гостомыслова.

Такая благодать продолжалась вплоть до выздоровления Ронунга. Норманн не мог оправиться от Волькшиного удара до начала Цветня. Все-то его мутило и валило с ног немощным сном. Возможно, все было не совсем так, как он передавал князю через посыльных. Но появись он за княжеским столом через седмицу или даже через две после злополучного падения мордой в конский навоз, вся дружина потешалась бы над ним без удержу и жалости.

С его выздоровлением челядь сильно приободрилась. Не заметить этого, что они что-то готовят, мог лишь слепой и глупый. Волькша не был ни тем, ни другим. А вот Ольгерд… Он ничего не хотел слушать о коварстве номанна и прочих дворовых людей. Он чуть ли не криком кричал, что в случае чего за него заступятся все дружинники княжеской сотни.

Может, так бы оно и было, но только в самый тот день Гостомысл с Мстиславом и полусотней ратарей отлучились в леса поохотиться на волков. Прочие дружинники, что остались на княжеском дворе разошлись по разным надобностям.

Волькша видел, как дворовые люди шепчутся по углам и замолкают с его появлением. Страха не было. Обида была. Была даже какая-то жалость к князю, которого окружают нечистые на руку и лживые нахлебники, готовые на все, только бы на их долю почестей и еды за княжеским столом никто не зарился. А Волькша ведь и не думал зариться. Но они не могли или не хотели в это верить.

На всякий случай Волкан нашел Ольгерда и убедил его, что им лучше держаться вместе. Рыжий Лют не возражал. Ему и самому хотелось поболтать с Ладонинским приятелем о той Доле, что выпала им, простым сыновьям самоземцев.

– Видел бы меня отец… – мечтательно басил Олькша, точно сидели они не на княжеском дворе, кишевшем недоброжелателями, а на берегу родной Ладожки.

– Так еще увидит, – не очень уверенно поддерживал разговор Волькша: – На осеннюю ярмарку, как есть, опять напросится и приедет…

– И то верно, – вдохновился Рыжий Лют: – Вот ведь старый возгордится. Он ведь и не думал небось, что я так споро окажусь в княжеской сотне…

Олькша жмурился, как кот, подставляя свою конопатую рожу весеннему солнцу. Даже Волькша улыбнулся, представляя себе Хорса, не так, так эдак вернувшего себе уважение соседей. Было в стремлении ягна «стоять не хуже других» что-то умильное.

– Вот они! Хватайте воров! – услышали парни голос судебного думца, который в отсутствие князя мог решать мелкие тяжбы.

– Что?! – взревел Олькша: – Кто это здесь вор!? Ты в своем ли уме думец? Я, Ольгерд Хорсович, дружинник княжеской сотни! Да я тебе!

Однако расстановка сил была далеко не в пользу Ладонинских парней. Оба сотника, у которых князь отнял подменных коней, привели человек по десять дружинников с оружием. Думцев и слуг набралось дюжины три. Все с дубьем или с пиками. И над всеми ними высилась туша Ронунга-Костолома со своей билой.

– Вот, – сказал судебный думец: – ваши короба?

Ольгерд кивнул.

– А это что? – спросил судейский, отдергивая крышки коробов. Толпа притворно ахнула, узрев там золотые княжеские чаши.

– Ты… что это творишь?! Змей лишайный! – заорал Ольгерд: – Это же подлог! Оговор! Ты ж сам их туда подсунул!

– Я видел, как вы эти чаши со стола себе за пазухи прятали, – по-заученному выпалил виночерпий.

– Да ты лжешь! – горячился Рыжий Лют.

Толпа тем временем все плотнее сжимала кольцо.

– А почему ты не сказал об этом тот час, как увидел? – спросил его Волькша, пытаясь найти хотя бы какую-то возможность избежать самосуда.

– Я… – запнулся виночерпий. Эту часть своей байки он, похоже, не подготовил: – Я… испугался, – извернулся он наконец.

– Чего? Там был князь, дружина, думцы. Чего бояться? Там бы в обеденной палате все бы и порешили, – продолжал развивать свой успех Волькша.

На многих дружинников его слова подействовали отрезвляюще. Они остановились и принялись что-то обсуждать.

– Да что воров слушать! – гаркнул Ронунг: – Отрубить им правые руки и в яму. Пусть князь, когда вернется, сам их судьбу и решает!

Отрубить им правые руки! Вот значит что они задумали. Убить дружинников княжеской сотни без княжеского соизволения – это неслыханная дерзость. За такое никому из смутьянов не сносить головы. А вот по закону предков лишить воров проворовавшейся руки – это они могли.

Безрадостное будущее замаячило у Волькши перед глазами. Куда им без рук? Вряд ли князь захочет иметь в своей личной сотне убогого. Был бы Ольгерд заслуженным и славным воином, с которым пройден не один поход, у него еще была бы возможность подъедаться с княжеского стола. А так безрукий верзила должен будет с почестями или без, но сгинуть со двора. Да и ему, Волькше без руки будет не сладко. Нечем будет за себя постоять. Так что, как бы князь не потешался мудреным разговором с Годиновичем, и его век при дворе вряд ли будет долог и славен.

И зачем только отец настоял на том, чтобы Волкан пошел в дружинники!?

– Хватайте их! – скомандовал судейский думец.

Ольгерд поднял кулаки, чтобы достойно встретить свою судьбу и затруднить супостатам их злодеяние, но Волкан принял другое решение.

– Бежим отсюда, – как можно более спокойным голосом сказал он по-карельски: – После вернемся и попросим у князя справедливого суда. А сейчас бежим.

Хвала Стрече, Рыжий Лют понял то, что втолковывал ему щуплый приятель. И слава Велесу, он осознал, что это станет единственно верный поступком, который они могут совершить в этом недобром случае.

– Куда? – спросил Олькша опять же по-карельски.

– За мной. Когда я крикну «пошел», – ответил Волькша и почти тут же крикнул: – Пошел!

И они побежали… Прямо на Ронунга-Костолома!

– Расступись! – кровожадно закричал норманн, предвкушая сладость внезапной мести. Раз воры бегут, значит, их вина доказана. Теперь их можно и в куски порубить.

Толпа дворян бросилась врассыпную, дабы не попасть под удар костоломовой билы. В эту щель между норманном и дворней парни и проскочили.

– Хватайте их! – завопил судейский думец и оба сотника.

– Никуда они не денутся! – рычал Ронунг: – Кругом вода.

– Заприте ворота! – спохватился кто-то.

Воротную стражу никто не предупредил. Заговорщики и подумать не могли, что парни задумают бежать.

Стоявшие у ворот нарядники как есть ошалели, увидев своих бывших товарищей, которые неслись к ним со всех ног и кричали: «ЗАПИРАЙТЕ ВОРОТА!»

Окрик подействовал. Стражники начали закрывать тяжелые створки. За несколько мгновений до того, как те плотно сошлись, Волькша и Ольгерд выскочили из города.

Мокшева кудель

Парни побежали вверх по реке.

Бочки. Бревна. Вытащенные на берег лодки. Чуть дальше остов строящейся ладьи. Опять бочки. Лодки. Бревна.

Люди шарахались в стороны при виде бегущего рыжего верзилы.

Створки городских ворот тем временем распахнулись-таки под напором толпы преследователей, и пестрое скопище княжеской дворни высыпало на берег.

Парни присели за стопой[201] бревен. Бежать дальше было некуда. Через сотню шагов их путь преграждала протока. Она шла на юго-запад, возвращая беглецов к западным воротам княжеского города. Не стоило думать о том, чтобы ее перепрыгнуть. На берегу протоки чернело кверху днищем несколько плоскодонок. Но без весел в них не было проку. К тому же весной их еще не смолили, так что они наверняка текли как грохот.[202]

Преследователи разделились. Половина побижала вверх по Волхову, половина вниз. На пути они переворачивали лодки и осматривали все закоулки, в которых можно было укрыться.

Вверх по протоке возле самой воды высилась стопа леса. Талые воды подмыли жерди, подпиравшие бревенчатую кипу выше человеческого роста. Они накренились, и теперь стволы угрожающе нависали над берегом.

– Сможешь вырвать подпорки? – спросил Волькша.

– Если столбами[203] не завалит, – ответил Олькша и на карачках пополз к стопе.

Грохот рассыпающихся бревен было, наверное, слышен на другом берегу Волхова. Но, слава Стрече, кругляк перегородил протоку так, как и рассчитывал Волькша.

В отрочестве парням не часто доводилось бегать по сплавному лесу. Однако эта забава была им не в диковинку. Да и бревна им попались дюжие, такие еще надо постараться в воде раскрутить. Так что на другую сторону протоки Годинович и Хорсович перемахнули, как по мостовой. Ольгерд хотел было распихать переправу. Да куда там: стволы едва заметно поддавались его могучим толчкам.

– Бежим! – проорал Волкан.

И они понеслись.

Неизвестно, как долго продолжались бы эти бега, и чем бы закончились, если бы в это время на стрежень Волхова не вышел драккар.

Засидевшиеся на торжище варяги торопились покинуть земли словен. Двадцать весел разом вспенивали реку. На ладье уже поставили щеглу[204] и готовились распустить парус. Несмотря на то, что все на драккаре были заняты своим делом, суету на берегу варяги все же заметили. Еще бы: когда толпа преследует пару недотеп – это всегда потешно. Те, что убегают, прыгают и петляют, как зайцы, те, что догоняют, ведут себя как стая волков. Кто кого?

– Hej, harar![205] – закричали с драккара: – Куда бежаль? Можно помочь стрела?

Гребцы подняли весла, желая позабавиться погоней. Ладья поплыла вровень с беглецами. Течение подтаскивало ее все ближе к западному берегу. Кто-то из варягов взял лук и выпустил по бегущим пару стрел, вызвав взрыв смеха у остального манскапа.

– Halt! – вдруг выкрикнул шеппарь.

Все это время он внимательно присматривался к беглецам. Что-то в их облике показалось ему знакомым. Это нечто одновременно и причиняло боль, и вызывало ощущение какой-то несбывшейся мечты. Странное, необъяснимое чувство. Отчего-то нахлынула тошнота, которая так мучила свея почти десять дней после злополучного Ярилова дня…

От навалившейся на него бури переживаний шеппарь даже впился ногтями в борт драккара.

Он вспомнил!

Он все вспомнил!

Это были те двое венедов, что опозорили его на Волховском льду. Первым побуждением варяга было самому схватить лук и рассчитаться за позор кровью. Но в душе он все-таки был больше воином, чем торговцем. И как воин он не мог не ценить чужую мощь и сноровку. А ведь именно небывалую для пахарей силу и отменную выучку выказали эти двое парней в чернолюдской стенке. Скольких варягов, кичившихся своей боевой славой, они оставили лежать без памяти? Помнится – двадцать. Это же больше чем людей в его манскапе. А поскольку среди его гребцов удальцов и вовсе не наблюдалось, выходило, что эти двое в драке стоили всех его людей.

Вспомнил варяг то сосущее чувство зависти, охватившее его, когда сотник просил своего князя определить этих парней под его начало. Тогда шеппарю казалось, что и он готов отдать все, что ни на есть за то, чтобы его давешние обидчики стали его соратниками.

Потом эта зависть забылась…

И вот теперь большой рыжий и маленький сивый бежали куда-то спасаясь от погони, в которой участвовала добрая половина княжеской дворни. Не было похоже, что за парнями гонятся, дабы чествовать. Что бы там ни случилось, но в Ильменьском городище они теперь явно были не ко двору. А значит…

– Roth till land![206] – скомандовал шеппарь.

Беглецы как раз подбежали к очередному затону.

Смертная тоска сжала сердца Ладонинских парней, когда драккар на всех веслах устремился к берегу, как раз там, куда они подбегали. Если еще и варяги вмешаются в эту переделку, бывшим любимцам князя несдобровать.

Волькша вильнул в сторону, намереваясь обежать затон слева, но с корабля раздался призывный кличь шеппаря:

– Эй, венеден, бежал тут! Тут! Till bredsida![207] Я помогать! Fort![208] Fort!

У них не было времени на раздумья. Олькша, который уже едва дышал от заполошного бега, рванул к драккару. Волькша еще сохранил способность мыслить и потому, подбежав к ладье, он все же спросил на свейском наречии:

– Зачем ты это делаешь, шеппарь? Может быть, из-за нас ты больше никогда не вернешься на Ильмень.

– А мне и не надо, – ответил варяг.

– А нам надо, – сказал Волкан: – Нам надо непременно поговорить с князем или наша честь будет порушена вовеки.

– Ну, так оставайся и разговаривай с ним, если конечно сможешь убежать от тех, кто сейчас вот-вот нагрянут сюда, – холодно ответил шеппарь. Он уже понимал, что совершает, возможно, самую большую глупость в своей жизни, а тут еще этот сопляк пустился в рассуждения.

– Прыгай, Волькша! – кричал с ладьи Ольгерд: – Прыгай, а то будет поздно!

– Ярл, – все-таки не унимался Волкан: – Во имя своего Дрерхескапура, скажи: почему ты нам помогаешь?

– Потому что я не забыл ваши кулаки на Ярилов день, – ледяным голосом ответил свей: – И потому, что я хочу, чтобы вы впредь бились на моей стороне. Тебя устраивает такой ответ?

В следующее мгновение сын толмача уже запрыгивал на борт драккара.

– Русь! Русь форт! – скомандовал варяг, и гребцы дружно вспенили веслами темные воды Волхова. Ладья снялась с отмели и отвалила от берега как раз в тот миг, когда туда подбежали разъяренные дворяне. В драккар полетели палки, прибрежные камни и ругательства.

– Именем господина Ильменьских словен, приказываю вам вернуться и сдать нам воров, покусившихся на княжеское добро! – кричал с берега судейский думец.

– Jag förstеr inte vad du säger![209] – с издевательской вежливостью отвечал ему шеппарь.

– Ты дорого за это заплатишь! – по-норманнски кричал Ронунг, потрясая своей билой.

– Если хочешь мне заплатить, плыви за мной, безбородый сын бревна! – ответил свей.

Летом норманн и вправду мог бы прыгнуть в воду и поплыть за драккаром, дабы отомстить шеппарю за оскорбление, злее которого невозможно было представить. За то, что его назвали безбородым, он был готов разодрать обидчика на куски голыми руками. Однако ледяная вода загасила даже тот пожар, что бушевал в душе у Костолома. Все что ему оставалось это бежать вдоль берега и бросать в супостатов камни и палки. Делал он это не очень метко, зато сильно. Драккар отошел уже на полторы сотни шагов, а снаряды, пущенные рукой норманна, все шлепались и шлепались то на палубу, то рядом с судном.

Но вот река сделала плавный поворот на восток, и преследователи скрылись из вида. Гребцы вошли в лад и лихо гнали драккар вперед. Хлопнул несколько раз и наполнился попутным ветром парус. Вдоль бортов закипела вода. Чирок,[210] увязавшийся за кораблем, едва за ним поспевал.

Сколько времени уйдет у княжеской дворни на то, чтобы послать погоню? Это не имело значения. Шеппарь знал, что в Ильменьском городище больше не осталось варяжских гостей. Его корабль уходил последним. Так что если погоня и будет, то из одних кургузых венедских ладей, которым никогда не догнать драккар.

Парни сидели на корме, и кручина о мрачала их лица. Этот побег мог дорого обойтись их сродникам. Конечно, Мокошь еще могла сделать так, чтобы князь не поверил в оговоры и даже покарал зачинщиков самосуда. Но для того, чтобы это стало так, на княжеском дворе должен найтись хоть кто-то, способный рассуждать здраво. А ведь всем народам Гардарики известно, что князь Ильменьских словен живет у истоков Волхова, а его разум – недалеко от устья, и встречаются они только на ярмарках. Поговорить бы с Годиной… Но как? Появляться в Ладони теперь все равно, что баловаться с огнивом на сеннике. Беда сама придет, даже кликать не надо.

То ли свей понимал, что беглецам надо поразмыслить над своею Долей, то ли подобно Хорсу не утруждал себя лишними расспросами, но до конца дня парней никто не трогал. Возле Вергежа гребцы подняли весла и сложили вдоль бортов. Ветер и течение и так несли драккар точно огромную птицу.

Возле Ветреного острова Стрибог начал поворачиваться к беглецам спиной. Парус пришлось убрать, но не надолго. Ветер вскоре вновь подул с кормы.

Ярило еще не окончил своего пути по небосводу, когда по ходу показалась Скорая горка. Драккар проделал за день почти весь путь, который зимой отнял у Годины с помощниками без малого двое суток.

Пороги решили пройти ближе к рассвету. Ждать утреннего тумана не приходилось – весна.

Пристали к берегу. Разожгли костер. Принесли котлы. Сварили кашу. Нельзя сказать, что происходило это все в полном молчании, но и каких-то особенных разговоров никто не вел. Шеппарь сам принес парням еды и кратко отчитал за то, что они ведут себя точно в гостях.

– Вы же теперь «русь», – сказал он им: – Ни у вас, ни у меня обратной дороги нет.

От отчаяния Олькша кусал ногти и все смотрел на Волкана, точно ждал, что в голове приятеля вот-вот родится спасительная мысль, которая каким-то чудом вернет все на круги своя. Но измыслить таковую было выше Волькшиного разумения. Оставалось только подчиниться воле Мокоши, и плыть дальше по огромной реке жизни.

Встали затемно.

В предрассветном сумраке пороги прошли без единого чиркания о подводные камни.

И вот мимо поплыли уже совсем знакомые места.

– Шеппарь, – негромко, но настойчиво сказал Волькша: – Мне надо накоротке в Ладонь. По делу. Очень надо. Я только туда и обратно.

– Хочешь мамку напоследок обнять? – не без ехидства спросил свей.

– Я серьезно, – настаивал Волкан: – Если хочешь, чтобы мои кулаки бились теперь на твоей стороне, то русь к берегу. Только, буде ты не согласишься, я сам в реку сигану. В городце, ясное дело, не останусь. В леса уйду. Буду охотничать…

Сказав это, Волькша вдруг осознал, что в его угрозе и было заключено то чудесное избавление, которого вчера вечером так жаждал Ольгерд. Но было это чудо только одного Волкана. Сказав: «в леса уйду», Годинович вдруг явственно увидел в какой именно лес он уйдет и… какой именно дом громоздится на деревьях того леса.

Ему вдруг так страстно захотелось, чтобы шеппарь заупрямился, что бы он отказал венеду в его странной просьбе. Его не страшила ни студеная вода, ни долгая дорога к дому Кайи в мокрой одежде по весеннему холоду. Волькша подошел к борту и вопросительно посмотрел на свея. Тот скрежетал зубами, сверкал глазами, но молчал.

– Так что, шеппарь?

– Ну, будь по-твоему. Убежишь – лишишь себя чести, – мрачно вымолвил свей. И, повернувшись к гребцам, приказал: – А ну-ка, русь к берегу.

Во рту у Волькши стало горько, точно он по ошибке вместо сыроежки откусил поганку. Видение Кайинового дома, еще несколько мгновений столь явное, что его можно было потрогать, растаяло как дым.

Драккар ткнулся в берег. Волкан скинул сапоги и спрыгнул с борта. Скрипнул под ногами родной песок.

Ладонь еще спала. Ни одного дымка не вилось над крышами. В стайках сонно переминались с ноги на ногу лошади, похрюкивали во сне сытые свиньи, даже куры не возились на насестах. Сам воздух здесь был пропитан миром и… детством.

Но у Волькши не было времени прощаться с родным городцом. Он собирался быстро и тихо сделать то, что задумал и уйти.

И вскоре он уже топал обратно к Волхову. На ногах у него были привычные, отцом шитые сыромятные обучи. На плечах высился огромный короб, от тяжести которого каждый шаг давался парню с трудом.

Но на полдороге к драккару он услышал за спиной чьи-то быстрые шаги. Захотелось бежать, прятаться, чтобы только миновать эту негаданную встречу и тяжкое расставание. Вольк думал, что это кто-то из родных услышал, как он забирал короб из овина.

– Волкан! – позвал его женский голос.

Годинович остановился. Скрип сырого песка приблизился.

– Она все-таки нашла тебя? – спросила Лада-волхова, подходя к тяжелогруженому беглецу.

– Кто? – удивился Волькша.

– Твоя Доля, – ответила ворожея, но поняв, что Годинович не понимает о чем идет речь, продолжила: – Когда ты родился… словом, твоя мать попросила меня скрыть от всех твою судьбу, которая была начертана на твоем темечке в час рождения, – тихо молвила ворожея: – Она попросила дать тебе обыкновенный, пахарский оберег. Только бы никто не знал, что в семье самоземца родился Перунов помазанник.

– Кто Перунов помазанник? – переспросил парнишка, чувствуя, как с каждым мгновением ноша становится все тяжелее и тяжелее.

– Ты. Знаешь, я не стала гневить Вышней и не закончила тогда пахарский чин, хотя Ятва и просила. Обещала закончить и не закончила. Но теперь, когда твоя судьба нашла тебя, я должна сделать то, что по просьбе твой матери не совершила шестнадцать лет назад.

Волькша переминался с ноги на ногу. Сказать по правде, он боялся, что если снимет короб с плеч, то не наденет вновь. Но и держать поклажу уже больше не было сил.

– Это не долго, – успокоила его Лада.

С этими словами она бросила за его спину три вороньих пера, начертала чем-то похожим на кровь две волнистые линии на лбу и посыпала волосы золой. После этого она надела Волкану на шею оберег из медвежьего когтя и двух кисточек с рысьих ушей. Совершая этот обряд она нашептывала что-то про беды и раны, про силу и славу, про седые волосы и возвращение в родной дом.

– Теперь иди, – сказала волхова, отряхивая с Волькши пепел и отирая ему лоб.

– А кто такой Перунов помазанник? – спросил Годинович напоследок.

– Зачем тебе знать. Просто иди по своей стезе, как ее Мокошь прядет, и может быть, когда-нибудь ты это поймешь, – ответила нестареющая ворожея и торопливо зашагала в Ладонь.

– А… – начал было Волкан, но понял, что, пожалуй, не хочет знать ответы на те вопросы, которые вертелись у него в голове.

Он спрятал оберег под рубаху и двинулся к поджидавшей его ладье.

– Ты что, репы в дорогу набрал? – пошутили с драккара.

– Не ваше дело, – довольно грубо ответил Волкан: – Лучше помогите поднять.

Только Ольгерду оказалось по силам втащить короб на борт.

– Что у тебя там? – спросил Рыжий Лют.

– Не твое дело, – отрезал Волькша, проверяя, как завязана крышка короба.

– Придурок латвицкий, – обиделся Олькша и отошел прочь.

И вновь прозвучал приказ: «русь». Драккар отчалил от берега и устремился к устью Волхова. Это были самые что ни на есть родные места. Здесь парни выросли. Здесь они рыбачили со своими отцами. Здесь куролесили и набивали первые синяки…

Стремительная варяжская ладья вышла в Ладогу с первыми лучами солнца. Утро обещало быть ведренным. Волховская губа величаво раскрывалась простору и уводила родные Волькшины берега все дальше и дальше на юг, покуда те не исчезли вовсе в зыбкой дали огромного озера.

Начата 01.05.2006 00:50 (поезд № 16, Москва-Мурманск) – Закончена 13:13 29.05.2007. Москва

  1. Полеля – у славян бог брачных уз.

  2. Стреча – у славян богиня Удачи, счастливого случая, отличается от Доли непостоянством и переменчивостью.

  3. Позвизд – у славян свирепый бог северного ветра, бурь и непогоды.

  4. «Таклиэто, детимои?» (Швед.)

  5. «Все истинно так, как ты сказал, а кто посмеет сомневаться, пусть того оставит удача» (Швед.)

  6. Снежень – по славянскому календарю месяц Февраль.

  7. Skor sig – наживаться (Швед.)

  8. Стрибог – у славян бог ветров и их отец, сурово наказывает клятвопреступников и предателей.

  9. Vinden – ветер (Швед.)

  10. Ньёрд – в скандинавском пантеоне покровитель мореплавания, рыболовства, кораблестроения. Ему подвластны ветры и море.

  11. Березозол – март по славянскому календарю.

  12. Триглав – у славян триединый бог. Объединяет Навь, Явь и Правь. Олицетворяет пространство. Следит за человеческим предназначением. Большой Триглав – Сварог-Перун-Святовит или Перун-Даждьбог-Огонь, малый триглав – Хорс (Солнце) – Велес (Луна) – Стрибог (Ветры).

  13. Союзные терема в два прясла – двухэтажные строения, объединенные стенами и общей крышей.

  14. Гульбище – галерея идущая вдоль стены дома, а так же верхняя часть крепостной стены, часто крытая, на которой располагались защитники крепости.

  15. Крятун – ворон.

  16. Щепа – в раннем средневековье доски получали расщеплением бревен и последующим обтесыванием получившихся кусков.

  17. Грай – воронье карканье.

  18. Сечный нож – то же, что и опоясный нож, холодное оружие класса кинжала.

  19. Пернач – разновидность булавы, в голову которой вделано несколько металлических пластин (перьев).

  20. Баян – у славян народный сказитель, то же что и скальд.

  21. Тор – Бог грома. Сын Одина и богини земли Ёрд. Тор высок, мускулист, рыжеволос. После Одина, своего отца, Тор считался самым могущественным богом.

  22. Шеппарь (Skeppare (sj'ep: are)) – капитан судна (Швед.)

  23. Снекшип – малый корабль викингов, меньше драккара по грузоподъемности и количеству весел.

  24. Один – Правитель Асгарда, верховное божество скандинавского пантеона, бог воинов. Он был богом неба, а также и богом мертвых.

  25. По преданию Ярило ездит по небу на белой козе.

  26. Колесо Сварога – небесный свод. Идти «по колесу Сварога» – идти по часовой стрелке.

  27. Мста – у славян богиня справедливой мести.

  28. Квасура – у славян бог хмелеварения, Лада научила его делать Сурью, секрет которой он и открыл людям.

  29. Арсле (Arsle) – задница (Швед.).

  30. Полкан (Китоврас) – у славян существо сверхъестественной силы. Полкан – Полу-конь. Аналог греческого Кентавра.

  31. Кила (Kila) – бежать (Швед.)

  32. Кригсконст(Krigskonst) – боевое искусство (Швед.)

  33. В озеро Ильмень, из которого вытекает Волхов, впадает несколько десятков больших и малых рек, Ловать среди них самая многоводная.

  34. Стопа – тоже, что и штабель, бревна упорядоченно сложенные в несколько рядов по вертикали.

  35. Грохот – решето с большими ячейками для просеивания гороха и прочих крупных припасов.

  36. Столбы – бревна.

  37. Щегла – мачта.

  38. Hej, harar – Эй, зайцы (Швед.)

  39. Roth till land – Греби к берегу (Швед.) Звучит как «ру(oy)сь тиль ланд».

  40. Till bredsida! – На борт! (Швед.)

  41. Fort – быстро (Швед.).

  42. Jag förstеr inte vad du säger. – Я не понимаю, что ты говоришь (Швед.).

  43. Чирок – речная чайка.