93024.fb2
Мирхорста опять посадили в машину, на сей раз это был пресловутый «зеленый гейнрих» с железным кузовом, и куда-то повезли. Его качало в автомобильной темноте. Противно пахло бензином. Временами машина подскакивала на брусчатке. Но ни разу не останавливалась. Очевидно, ей всюду давали зеленый свет. Наконец она все-таки стала. Выключился мотор. С лязгом отперли замок.
— Вылезай! Живо!
Щурясь от яркого света, Мирхорст неуклюже спрыгнул на землю. Машина стояла посреди большого голого двора, окруженного сплошным четырехметровым зеленым забором. Глухие ворота были захлопнуты. Его провели в трехэтажное кирпичное здание. В сумрачной комнате усадили на скамью и велели раздеться. Он покорно нагнулся и стал расшнуровывать ботинки. Сопровождавшие его эсэсовцы о чем-то пошептались с молодым человеком в белом халате, расписались в толстенной книге и, вскинув руки в нацистском приветствии, ушли.
— Совсем раздеваться? — спросил Мирхорст человека в белом халате.
— Совсем, — ответил тот, не поднимая головы от бумаг, на которых что-то писал.
Вошел санитар с белым полотенцем, в которое был завернут горячий стерилизатор для шприца. Никелированная поверхность дымилась. Человек у стола закончил писать, поднялся и подошел к Мирхорсту.
— Дайте-ка вашу левую руку, — сказал он, доставая пинцетом иголку. Сделаем небольшую прививочку.
— Какую прививочку?
Заторможенно шевельнулись обрывки мыслей: «Наверное, так полагается в тюрьме. А этот в белом халате, значит, тюремный врач… На окнах не решетки, а вертикальные брусья, но разница небольшая, тюрьма — всегда тюрьма. Значит, это тюрьма…»
Врач принял из рук санитара ампулу с желтоватой жидкостью, с хрустом обломал верхушку и наклонил шприц. Протер кожу проспиртованной ваткой и резко всадил иглу.
Мирхорст поморщился.
— Ну вот и все, — сказал врач, растирая ваткой предплечье. — Посидите немного.
Но в глазах у Мирхорста все вдруг раздвоилось. Голова пропиталась тошнотворной тяжестью. Она уже не держалась, поникла. Мысли расползались, образы расчленялись. Все затопила вязкая молочная река, на поверхности которой с косноязычным бормотанием лопались пузыри…
…Очнулся он на больничной койке в крохотной одиночной палате. На тумбочке лежала аккуратно сложенная пижама. Белый стул привинчен к полу. Узкое оконце закрашено белой краской. На потолке два плафона: белый и синий. Дверь затворена. Тишина как в безвоздушном пространстве.
Никак не мог сообразить, почему вдруг здесь очутился. Смутно помнил, что вчера ему сделали какой-то укол. Впрочем, почему именно вчера? Неизвестно, сколько времени прошло с тех пор.
Он вылез из-под одеяла. Сел. Повернулся и опустил ноги на пол. Под койкой стояли ночной горшок и больничные туфли. Надел пижаму, сунул ноги в туфли. Прошел к двери. Она была заперта. Осмотрел замок. Это был запор со съемной ручкой, на манер тех, которые установлены в железнодорожных вагонах. Постоял немного у двери и прошаркал к окну. Закрашенный шпингалет долго не поддавался. Наконец он все же открыл его и распахнул окно. Перед ним были вертикальные белые прутья, за которыми находилась еще одна рама. Стекло на ней оказалось незакрашенным.
Он увидел двор, как две капли воды похожий на тот, куда его привезли, высоченный гладкий забор и верхушки облетающих деревьев за ним.
Он находился в тюрьме, в тюремной больнице. И все не мог понять, почему это произошло.
Но вскоре все разъяснилось. Его навестил штурмбаннфюрер Зиберт. Лязгнула вставляемая ручка, замок щелкнул, дверь открылась. И он предстал. Поверх мундира был небрежно наброшен халат. Вежливо поздоровался и сел на неподвижный стул.
Матовое одностворчатое окно задрожало в ледяных стеклах пенсне.
— Ну вот мы и опять увиделись, господин профессор! Как вам понравилось здесь?
— Где я нахожусь? — тихо спросил Мирхорст.
— Как, разве вас не поставили в известность? — Брови его поползли вверх, лоб сморщился. Лицо выражало чистейшее удивление. Только глаза оставались, как всегда, безучастными. — Значит, я это запамятовал. Прошу меня простить. А находитесь вы, господин профессор, в психиатрической больнице.
— То есть…
— Ну да! — улыбаясь, перебил его Зиберт. — В доме умалишенных. Отделение для неизлечимых.
— Но…
— Ах, да чего уж там! — штурмбаннфюрер с притворной досадой плавно повел руками. — Я прекрасно знаю все, что вы хотите сказать. Не надо. Сидите себе и ничего не говорите. Все скажу я сам. И не делайте такого возмущенного лица, оно меня огорчает.
— Но на каком…
— Основании, вы хотите спросить? — опять перебил его Зиберт. — На основании диагноза, поставленного крупнейшими специалистами. У вас был припадок. Вы сбежали из дому. Где-то шатались несколько суток. Потом угодили в лечебницу. Вас признали неизлечимым. А вот, кстати, документ, присланный вашей супругой, в котором она обязуется оплачивать ваше содержание пожизненно. Как видите, она в курсе дела. — Зиберт расстегнул нагрудный карман, достал оттуда вчетверо сложенную бумажку и небрежно бросил ее Мирхорсту на колени.
Бледный, с расширенными глазами, Мирхорст действительно походил на умалишенного. Дрожащими руками он развернул документ, но буквы прыгали в глазах, и сердце катастрофически колотилось.
— Ну вот видите теперь, как обстоит дело? — ласково спросил Зиберт и осторожно забрал документ из дрожащих пальцев профессора. — Я же предупреждал, что у нас свои порядки. Почему вы меня не послушались?
Мирхорст застонал, не разжимая зубов, и попытался подняться с койки, но штурмбаннфюрер легонько толкнул его в грудь, и он остался сидеть.
— Не устраивайте сцен! Здесь тоже свои порядки, поэтому постарайтесь приспособиться. Иначе будет плохо. Теперь слушайте меня внимательно. Я кое-что хочу объяснить вам. В частности, мотивы, которыми мы руководствовались. — Он достал из кармана костяную зубочистку и, скривив рот, поковырял ею где-то в самом углу нижней челюсти.
— Так вот, — начал Зиберт, вытирая губы платком. — Мы не хотим возбуждать общественное мнение. Арест лауреата Нобелевской премии — это, согласитесь, сенсация. А она-то как раз и нежелательна. Зато если нобелевский лауреат вдруг спятил и угодил в сумасшедший дом, это, как говорится, уже его личное дело. Сидите смирно, говорят вам! Значит, так… От мира вы отрезаны. Здесь вас слушать никто не станет. Что бы вы ни сказали, все будет воспринято как бред. Понятно? А если начнете скандалить, вам сделают укол, спеленают и перенесут в буйное отделение. Любое отклонение от режима, любая попытка хоть как-то изменить положение будут строго пресечены. Помните о наказании! — Зиберт погрозил пальцем. И имейте в виду, что вам когда угодно могут сделать укол, от которого вы начнете по-настоящему бредить. Поняли? Если кто из внешнего мира и увидит вас, то только в бредовом состоянии, подтверждающем первоначальный диагноз. Но и это не все. Вас будут лечить. Сумасшедших надо лечить! Поэтому вас будут лечить электрошоком. Когда вы на своей шкуре узнаете, что это за штука, мы поговорим еще.
Зиберт поднялся, запахнул халат и пошел к двери. Властно постучал в нее, и она тут же открылась. Повернулся к Мирхорсту, кивнул на прощание и захлопнул дверь. Замок сразу же защелкнулся.
…Мирхорст очнулся после очередной электрошоковой процедуры. В нем трепыхался еще каждый атом. Каждая клетка хранила память о сверхъестественной, всепроникающей боли. Дыхание постепенно восстанавливалось. Но в мозгу еще вспыхивали рыжие зарницы и захлопывались черные шторки. И само сознание, чудом воскресшее из пепла, продолжало конвульсивно вздрагивать. Очнулся он не в своей палате. Прямо перед ним была белая дверь с глазком. Где-то тикали часы. На дверь падала причудливая тень, удивительно напоминающая веревку с петлей…
— Как сказал наш фюрер, самое гуманное — как можно быстрее расправиться с врагом. Чем быстрее мы с ним покончим, тем меньше будут его мучения… Мы передавали беседу доктора Штукарта «О так называемом гуманизме». Слушайте арии из опер Рихарда Вагнера…
Тайные тайны ваши станут источником страшных бедствий.
Черные жрецы зажгут всю землю. Они станут топить костры свои живыми людьми. Они развеют пепел по земле, чтобы она дала лучшие всходы. И содрогнется земля, и все человеческое уйдет из людских сердец. И станут люди друг другу хуже злобных собак. Так я говорю вам, халдейский маг ВАРОЭС.
Как рассказать об Орфее, погребенном в каменном мешке венецианской тюрьмы…
Чума скиталась в тот год по всей Италии. Тяжелый багровый свет факелов заливал по ночам кладбище. Мороз надолго застеклил сухие лужи. Оцепеневшая земля противилась заступу. Смерзшиеся красноватые комки с громом плясали на черных крышках гробов. Мертвые скрюченные лозы. Шуршащие съежившиеся листья. Черные кипарисы и скорбные пинии.
По узким кривым улочкам неслась вьюга. Непрерывно звонили колокола. Заунывный протяжный гул плыл над Феррарой, Мантуей, Венецией, Неаполитанским королевством, Сицилией, Апулией, Калабрией.
Темная мадонна неслышно скользила по городам.
Исчезли торговцы горячими каштанами. Факелы рассыпали искры. Веки ставней сомкнулись на слепых окнах притаившихся домов. Только лошади могли увидеть скорбную женщину в черном платке. Заходились в испуге. Вставали на дыбы. И сорванное с оси колесо катилось и грохотало по пустынным мостовым. Еще собаки чуяли присутствие страшной гостьи. Когда в разрывах истерзанных туч проглядывал бледно-желтый диск, они задирали морды и выли. Люди поеживались от этой нестерпимой собачьей тоски, пугливо крестились. И даже на заброшенных колокольнях сами собой звонили тогда колокола.
Суеверие и темный ужас шли по стопам чумы. Но оглохшая душа фра Валерио не принимала страха. Ни зараза, ни потусторонний мир не могли вывести его из ледяного оцепенения.
Проблески лунного света зеленоватым глянцем легли на скорбную урну. В один день была изваяна она из фаросского мрамора по велению герцога Метеллы.
Мессер Валерио ди Мирандо закоченевшей рукой перебирал четки. Колючий ветер срывал с него плащ. Третью ночь приходил он на свидание к Горации Метелле, жизнь которой оборвалась на семнадцатом году.
И в эту ночь показалось ему, что белая тень Горации, как легкий пар, поднялась над холодной землей. Он упал на колени и простер к ней руки. Но слова умирали в его горле. Только слезы стояли в переполненных глазах.
Утром нашли его окоченевшего и беспамятного. Он обнимал мраморную урну, украшенную рельефом из опрокинутых факелов. Разжали посиневшие руки и понесли к воротам бенедиктинского монастыря. Но братья бенедиктинцы не отомкнули тяжелых запоров и не пожелали принять больного. Боялись заразы. И кто мог осудить их? Тогда отнесли его в церковь Страстей господних, где в сумрачном нефе лежали такие же неподвижные тела, закутанные в плащи или одеяла.