93172.fb2 Книга сновидений - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Книга сновидений - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

— "Очень!" — искренне ответил я. И тут… я увидел в ее руках пачку сигарет и зажигалку!

"Не хотите ли покурить?" — предложила она сигарету.

"А разве женщины курят?" — по своему обыкновению спросил я.

"Еще как!" — задорно ответила она.

"Не замечал" — внутренне погрустнев, сказал я, и почувствовал, как ко мне вернулось концентрация движений и ясность сознания. Я повернулся и ушел.

"Зря", или: "Напрасно" — то ли буркнула, то ли крикнула она мне вслед, без сомненья — на прощание. Я не обернулся и спорить с ней не стал.

— Да, — вздохнул доктор Пржевальский, — грустная история. А вообще-то я скажу тебе, Суппо, что если ранним утром хотя бы из интереса постараться двигаться медленно, или хотя бы не спеша, и не обязательно в приледниковых поселениях, то создается ощущение, что попадаешь в другое измерение. Эта утренняя неспешность, это удивительное состояние свежести и созерцания, причем заметь, даже без желания осознания, не каждому оно по силам, а тем более по нутру. Тебе повезло тем утром, а ты еще ругаешь этот чудный город! И кто знает, возможно, в тот день, или днем позже, она вспоминала тебя: прекрасного, сильного, неторопливого незнакомца, неспешного странника, утреннего рыцаря строгих внутренних правил… например, во время вечернего минета или в утренних и по этому торопливых выдохах и вдохах.

— Вы, доктор, не просто отличный специалист, а еще и человек хороший — всегда найдете слова утешения, — дипломатично зевнул Суппо Стейт, соглашаясь со сказанным, — но… трудно быть терпеливым во времена бездействия.

— Не переживай и не гунди. Судя по донесениям информаторов и по анализам анализаторов, воды, что сдерживает в себе ледник, в скорости придут в движение. И тогда наша засадная охота превратится в загонную, по духу тебе более близкую. Ветры с плато уже приносят свалявшуюся шерсть.

— Загонная охота на плато запрещена, — заметил навигатор.

— Типун тебе на язык! Или пусть тебе на язык нагадит та, самая линялая, самая задастая мама-мунта, — возмутился подозрением доктор Пржевальский. — Я помню твои слова о благородстве, Суппо, и знаю, что качество это доступно для всех, поскольку оно в гораздо большей степени имеет отношение к достоинству, чем к страстям. Однако в разговоре нашем ты сначала вспомнил Хейлику Бактер, несправедливо, на твой взгляд, с тобой поступившую, а уж потом в тебе проснулась добродетель.

— Я бы сказал — неразумно, — уточнил щепетильный, а значит точный в этом, личном для себя вопросе Навигатор.

— Быть благородным, Суппо — это одновременно и высшая награда, и опасность для мужчины в этом мире стирающихся границ и переплетениях течений. Но, однако, помня свои сны, ты не можешь не понимать, что благородство это не гарантируется величием и достоинством, но и не отнимается неизвестностью положения, и благоволением, или наоборот — неблаговолением к тебе удачи и любви.

— Многие из тех, что, как вы правильно заметили, док, суетятся там, на центральных улицах, не мыслят разделения понятий любви и удачи.

— И я соглашусь с тобой, если заменю слово "удача" словом "случай", — энергично ответил Пржевальский. — Тогда получается — любви и случки? И такой случай с тобой едва не произошел — ты встретил Хейлику Бактер. Так воспользуйся этим и преврати случай в удачу, но, если ты следуешь мыслям и целям центральных улиц, ты очень удивишься, когда уже на твой взгляд неразделимые понятия будут разделены.

— Интересный вы человек, доктор, хотя едите без меры.

— Я знаю, я это часто слышу, — прожевав очередной блин, согласился с обоими утверждениями медицинский гурман, — и именно поэтому бессмертные поручают мне такие скользкие, деликатные дела. Однако помни, что именно знание ведет к вечернему бездействию и к утреннему созерцанию, а незнание толкает к каждодневным трудовым порывам. Но, при этом надо понимать, что слишком много умных мыслей частенько приводят только к геморрою и больше ни к чему, а одна дурная голова не дает покоя множеству ног. А мы в разных весовых категориях, не забывай об этом.

— Об этом не забудешь, на вас глядючи, — намекнул Пржевальскому Суппо Стейт о том, что тот крупный специалист не только в произношении латинских изречений, но и в переработке масс блинов на гумус.

— Мама-мунты проснулись и уже роют новые норы в оттаивающей и от этого влажной земле нагорья, — то ли от проглоченного, нежного, вкусного блина, то ли от предстоящей, переменчивой, трепещущей неизвестности сладко зажмурился доктор, и замолчал.

— А зубоскалы скалят зубы, а тупорылы корчат рожи?

— Скоро задуют ветры перемен, скоро зашумят воды событий. Скоро в поход, навигатор, и… приятного аппетита!

* * *

15. Лес из акаций 1.

Возможно ли в лесу из акаций найти пот настоящей работы? В том самом колючем лесу, что разросся на склонах пологих холмов, почти что в лощине, тот самый пот, что выступает от настоящей работы? И если это тот самый лес и тот самый пот, то возможно ли понять, болезнь это, или нирвана?

Но что это за лес? И что это за пот?

Лес этот не прост, а пот многотруден.

Лес из светло-зеленых листьев и острых шипов. По весне, когда уже нет снега, но еще нет и листьев, а молодая трава, мягкая и короткая, даже не проросшая, а прорастающая во влажной и жирной земле, зеленеет цветом начала жизни на этих самых пологих склонах, то высокие, черные стволы акаций, тоже насыщенные весенней влагой и от этого чистотою черноты, соединяясь с травой как с фоном, превращают весь этот вид или чей-то взгляд в картину, в готику, в средневековье, вращением планеты и движением весны по ней, тем не менее, приостанавливая время. Или мысль смотрящего, что следует за взглядом. А чувство, пользуясь этой недолгой остановкой, зародившись в восприятии весны и цвета, заполняет собою все сознание, ненадолго, на пару мгновений заменяя его созерцанием.

Но медленная готика, в весеннем ее восприятии, сменяется летом загадочностью буйной жизни потемневших листьев, выделяя и обособляя лес из акаций от остальных, виденных, диких, но уже знакомых лесных массивов, или от длинных, то там то сям, но с умом по полям разбросанных лесопосадок.

Лес этот не прост, а для неслучайного наблюдателя, безусловно, многозначен, и подчиняясь его воспоминаниям даже причудлив, затейлив, историчен. Этот лес вырос не просто так, в его давнем начале и в буйном сейчас процветании повинны люди, и поэтому сильные, кряжистые, дикие деревья, даже дубы останавливают свое медленное продвижение на его границах.

Чем меньше людей, тем больше акаций. Вдумчивая закономерность эта страшна, и согласиться с нею трудно, не смотря на красоту деревьев и общую пышность леса. Люди, вынужденно отступая вниз по ими же когда-то заселенным склонам, позволяют сильным, а жарким летом пахучим акациям медленно завоевывать их жизненное пространство, неспешно обступающим и разрушающим крепкими стволами дома из хоть и смешанной с соломой, но все-таки глины. Тем самым делая лес огромным, но привычным, почти что вечным, или, по крайней мере, повседневным и на первый взгляд совсем нестрашным.

Население в этом лесу — или козы, или духи, призраки, пугающие людей и коз, фантомы прошлых лет, иногда выглядывающие из-за деревьев. Фантомы эти ловки, стремительны, подвижны, и от этого неуловимы, и может показаться, что пугливы. За них невозможно зацепиться точным взглядом, измерить их медленным прищуром, улавливая краем глаза лишь юркое, быстрое, независимое от колючек движение в листве. Колючий лес из акаций — их родной дом, или крепость, или тюрьма, ограничение их жизненного пространства. Как правило, днем они относительно спокойны, ленивы, и никогда не выходят из леса на солнце, лишь только наблюдая из тени акаций за ближними, еще не захваченными деревьями домами. Но ночью они наглеют и путешествуют, по делу или без него, слоняясь по дворам, прячась в привычной для них, но опасной для людей темноте.

Так как же зовут этих фантомов? Какие были у них имена, или у тех людей, чья жизнь давно прошла, и что, бывало, любили, а бывало, гибли в этом лесу? Те имена, что уже стерлись с шершавых каменных надгробий, на старом, большом, заросшем вьюном и кустарником кладбище, имена, что с рожденья писались, а по смерти выбивались сначала латиницей, а позднее кириллицей. Имена тех людей, что пришли сюда давным-давно, на эти самые пологие склоны, и построили первые дома, и посадили первые акации. А потом, с течением времени, позабыли свою письменность и свой язык. Даже фантомы забыли не только их, но и свои имена, и теперь безымянными тенями они скользят: днем — в тенях акаций, а ночью — в темноте запущенных садов.

Возможно, кого-то из этих призраков зовут Торквемада, а кого-то Савонарола, и именно они своим суровым и омертвелым взглядом пугают в лесу детей и коз. Или, это индейский призрак по имени Вендиго поселился там? Превращая повстречавшихся ему охотников и пастухов в презренных пожирателей лосятины. Возможно, именно они, а не безродные бродяги жгут там по ночам тревожные костры, сжигая на них современных, или своенравных ведьм, захваченных в других, в нездешних местах или в ненынешних мечтах. И тогда, если это на самом деле так, на их суровых лицах пляшут отсветы горячего огня и серый пепел оседает на их буденовки и звезды.

А в конце июня, на Купала, а само это слово населено бесчисленными духами и наделено бездонной памятью, на одном из таких кострищ, на пятне вероятно жертвенной золы вырастает тот самый, кто может знать — можно лишь только предполагать в лесу из акаций, желанный, но губительный цветок? Древний папоротник, помнящий сначала ползающих, а затем и летающих драконов, цветущий раз в сто лет и необязательно в этом лесу, и только в одну, единственную ночь. Но… позабудь сомнения — такое может быть: ведь климат в этом месте благоприятен, да еще лес из акаций, а под ним истлевшие кости драконов, и медленное бегство от него людей, и гибель в нем домов, и церковь — а в ней новые иконы, и старое кладбище — а на нем позабытые могилы, и флегматичные боги, и никому не нужные фантомы без имен.

Ну а что же там, за границами красивого, но жестокого в своем медленном и равнодушном движении леса? Там, где акаций тоже немало, но в садах в достатке растут дружественные к человеку яблони, сливы и вишни. Где зреют арбузы и дыни, и вьется виноград на удобных для этого склонах. Виноград этот вкусен, не смотря на сочность черной земли. Виноград, а бывает и сливы, после сбора запирают водным затвором и получают вино, а из зерна, конечно же, выгоняют самогон в нехитрых устройствах. Вино, без разницы — сливянка это или изабелла, оно по-разному вкусное и одинаково крепкое, а самогон, если чист — то крепок, от него садится голос, а если мутноват — то легок, от такого садится печень.

Там, в полях, что окружили селение, дороги и лес, разлит пот настоящей работы. Без него не растет и не убирается зерно, которое потом хранят в больших и пыльных хранилищах. Пыльных черной пылью чернозема, и жаркое солнце, заглядывая сквозь местами дырявую крышу, подглядывает за действиями потных людей. Это та самая пыль, той самой, потревоженной людьми степной земли, что постоянно липнет к от работы влажным лицам и спинам, и быть может, скрипнет на зубах девушки по имени Эх Ты.

Там же, в том же селении, живет хозяин коней, жестокий человек. Это просто имя, или прозвище, а может быть выборная должность, по заслуге переходящая от человека к человеку. Прозванный этим именем суров, но целеустремлен, он знает секреты их приручения и быстрой объездки, учился этому с детства и, что удивительно, выжил, и до сих пор все так же ловок и достаточно быстр.

А эти кони, в юности своей твердой рукой обращенные в рабство, но проданные почти что сразу — ведь лошадиный век недолог и ограничен пятнадцатью годами, а молодость всего лишь четырьмя, проданные на ипподром, а позже в цирк — поэтому-то их шкура гладка, а походка игрива, эти кони, старея, попадают на бойню — если их вовремя не выкупят городские дети. При этом кони на счастье себе навсегда должны позабыть вкус и силу степного, свободой пыльного ветра.

И лес из акаций, куда их направляло жесткое стремя. В этом лесу время от времени между собой воюют люди и, проносясь на конях галопом по степи и рысью между известью побеленных домов, взведя механику пружинных затворов и блестя рвущейся в бой сабельной сталью, они осторожно въезжают в этот лес, внимательно всматриваясь в светло-зеленую листву и выискивая в ней усталых, но еще живых врагов, пригибаясь и уклоняясь от колючих веток. Ветви эти бывают полезны — к ним привязывают крепкие веревки, и враги — а зачастую среди них можно заметить бывших друзей, не дождавшись в акациях удачи, побрыкавшись, потом спокойно висят на них некоторое время. В результате в лесу появляются безымянные могилы — врагов, а на кладбище именные — друзей. Но и они со временем зарастают кустарником и вьюнами, и лишь только призраки помнят, или пытаются вспомнить их имена и причины раздоров.

А случается, на границе леса и селения звучит музыка, и исполняются песни, но эта музыка и эти песни не очень понятны случайным гостям и неслучайным приезжим. Хоровые эти песни протяжны, мелодичны, и если их поют мужчины, после изрядной порции вина или горилки, то в них даже не знающий языка местных жителей слушатель почувствует длинную тоску и быструю отвагу. А если поют женщины, тоже не чуждые вина, но в меньшем количестве, то тогда тоска эта непонятными путями превращается в торжество жизни, а отвага в желание и безрассудство любовного поступка.

Но бывает, на этой границе, весной, той самой, которая таяньем снега и пробуждением молодой травы и насыщенностью влагою стволов так похожа на средневековье, можно повстречать девушку, но не по имени Эх Ты. Эта девушка иная, и имя ее мне не известно, и я почти уверен, что имени этого никому не нужно знать. За ее спиной чехол, или футляр, и глядя на него, незаметно для себя предполагаешь ножны, но в нем гитара, не арбалет, и это важно. Смешение, незаконченность весеннего, слякотного действа и незамысловатость то сыроватого, то прокопченного факелами гобелена звучит в ее песнях. А на гобелене этом все тот же лес из акаций, но только моложе, схематичнее, условней, и то же селение, но только крыши крыты камышом, а вместо зернохранилища замок, и такие же кони, дикие — в степи, и гладкие — на гобелене, и вечный пот от настоящей работы на полях, и на актерах из бродячего цирка, и жестокий хозяин коней. Но тени, это только тени, они звучат в ее песнях, и позабытые людьми призраки подходят к границе леса и слушают их, ее сильный голос, незамысловатую музыку старинных мелодий… и, возможно, именно они, невидимые слушатели эти соткали тот, от непрогретой каменной стены сыроватый, но по краям опаленный факелами гобелен? В оценке древний, в продаже дорогой, в восприятии призрачный, в мечте необходимый, в жизни неуместный, но допустимый — в "Книге сновидений", в ее тринадцатой главе.

— Вот так, начнешь изучать семейные портреты, и уверуешь в переселение душ! — громко пробормотал дядько Павло, он же в тайне доктор Пржевальский.

— Опять ваши латинские цитаты, — ответил на это парубок Мыкола, причем "и" в его имени читается как "ы", он же законспирированный навигатор Суппо Стейт.

— На этот раз английская. Если верить древней легенде, сложенной, впрочем, не ранее начала очередных темных веков, начала, не помню, в который уже раз, и записанной, кажется, доктором Боткиным.

— Так вот откуда? А я-то думаю! — неосторожно воскликнул более бодрый парубок. — Так вы, оказывается, почитатель доктора Боткина?

— Да, я вхожу в эту, заметь, не религиозную, как многие думают и часто об этом трубят, а интеллектуальную секту. Я еретик, приятель, я верю во внутреннее благородство, и поэтому привык всегда полагаться только на себя.

— Так вот почему мы торчим здесь почти что всю весну и вот уже половину лета! Потому, что вы привыкли полагаться только на себя?

— Я старше, и не то, чтоб умнее, а, скорее, мудрее тебя, — в который уже раз примирительно попытался объяснить навигатору разницу в профессиях доктор, — и не только потому, что меня зовут Павло. Именно в этих местах родился сказочник, ты же знаешь, и он появится здесь, рано или поздно.

Разговор этот происходил в селении, что граничит с лесом из акаций. Границ нечетких, рваных, взаимно проникающих друг в друга, как это часто бывает в природе, не испорченной вычурностью якобы художественных архитектурных линий. Два шабашника, или два поденщика, но если подумать — то скорее два наемника, удобно расположившись на починяемой ими крыше зернохранилища, на волнистом и местами дырявом шифере, отдыхая от несложного труда, приятного своей продолжительностью и отсутствием в нем надрыва, разговорились между собой, с высокого места обозревая лес из акаций на противоположном пологом холме.

— Как здесь красиво, — солидно, без восклицания восхитился видом открывающихся взору окрестностей не чуждый эстетики, а возможно даже и поэтики сам собою славный парубок Мыкола, — но жаль, что такая глухомань.

— Поэтому и красиво, — потянувшись, со сладкой грустью в голосе и приятной усталостью в теле ответил ему дядько Павло, — иначе быть не может. Иначе это называлось бы по другому, иначе это был бы или порядок, или бардак, а значит и выглядело бы соответственно своему скучному названию.