93172.fb2
— Спиной! — громко, почти что в самое ухо Хейлике, сквозь чей-то визг прокричал Иммуммалли. — По ходу движения, спиной!
Рюкзак его уже вылетел в осыпавшееся каленым стеклом окно, а за ним последовал второй.
— Рррааа! — раскатисто и жутко разнесся по вагону новый, уже протяжный рык, уже не потревоженного, а воюющего льва, а на собаку, уже сошедшую со своего собачьего ума, посыпались внутренности ее хозяина, рассеченного вторым, сверху вниз сталью блеснувшим взмахом, и он, синея разрубленной печенью, развалился в разные, но недалекие друг от друга стороны.
— Вперед! Спиной вперед!
Скрипя ботинками по осколкам каленого стекла, Иммуммалли вытолкнул замешкавшуюся Хейлику в окно.
— Бах! Бабах! Бах-бах-бах! — опустошая магазин за раз, заработал чей-то автоматический, но гладкоствольный — потому что охотничий, карабин, и Иммуммалли, хозяин примерно такого же, но покороче и попроще, перед тем как прыгнуть, заметил краем глаза, как незнакомец быстрыми взмахами меча отбивает летящие в него пули, выбивая из них искры. Не долго думая, не думая вообще, он выпрыгнул в окно, спиной, естественно, вперед.
Но показалось:
— Друзья мои, куда же вы? — услышал он спокойный вопрос в короткой траектории полета, а именно между творческим стремлением и неизвестностью результата, то есть прежде чем или разбиться, или выжить.
17. Лес из акаций 2.
— А знаешь ли ты, что это за земляные кучи, там, в кустах?
Примерно такой вопрос задал Сказочник Поэту в том времени и месте. То есть на пологом холме, где они находились, или появились, или проявились, или возникли для приятной и одновременно поучительной беседы, кивнув на черные кучи земли, видные сквозь колючие заросли кустарника, возможно барбариса, а возможно молодых акаций. Солнце, неспешно садясь за пологие склоны, только-только собираясь закатиться, все еще светило ярко, но не резко, в достатке освещая и обогревая предвечерним светом обширную лощину (не очень точное слово, здесь так не говорят), неглубокую и покатую впадину меж пологих холмов. Справа от них, там, вдали, оживленная трасса "Киев — Одесса", невидимая и неслышимая отсюда, все же шумела (если, конечно, о ней знать) торопливыми не только в этот предвечерний час автобусами и автомобилями. Слева от них, в шагах примерно двадцати, под давлением медленного времени и без участия человека разваливался длинный скотник, белея въедливой известкой пошарканных дождем стен из мягкой, осыпающейся глины, и отраженным от них теплым солнечным светом. За скотником, ближе к тем же временем и запустением разрушенной водонапорной башне, торчало действующее зернохранилище, возвышаясь — в отсутствии башни, над плавным пейзажем приглаженных холмов. Неострая, покатая, соразмерная плавности всего пейзажа крыша, уже не отражая солнце, казалось, лениво хвалилась своими шиферными заплатами.
— Какие кучи?
Примерно так переспросил Сказочника Поэт, невольно отвлекшись от внимательного созерцания, даже изучения, которое он уделил темному, на фоне гороховых и подсолнечных полей лесному массиву на противоположном, покатом холме. Поэт знал, что лес этот называется "Лес из акаций", и что он в самом деле из акаций и состоит, но никогда там не был, хотя ему уже было известно, что там возможны чудеса.
— Вот эти.
И Сказочник снова кивнул в сторону колючек.
А еще дальше, за разрушенной башней и еще живым зернохранилищем, за невысокой дамбой (не совсем точное слово, не говорят здесь так), укрепленной воткнутыми в нее ивовыми кольями и выросшими из них красивыми ивами, на берегу заросшего камышом ставка (крыши на хатах камышом давно никто не стелет, ведь есть дешевый шифер) лежит, искупавшись и отдыхая, довольный теплым солнцем приезжий работник Павло. Рядом стройный парубок Мыкола, играя несильно уставшими в работе мускулами, обсыхая от мутноватой воды, поднимается к дамбе (ох, как неточно), по которой, верхом на рыжеватом коне, пыля в безветрии, неспешно скачет дочь хозяина коней, и они улыбаются друг другу.
— Что это за кучи?
Поэту на них наплевать, но он был вынужден переспросить. Конечно же, ему гораздо интересней лес, и обновленная недавней работой крыша, и та улыбка, которую дарит парубку Мыколе дочь хозяина коней. Она — даже издали умелая наездница, он — даже издали молодой и сильный.
— В этих кустах растут трюфеля. Их прямо сейчас можно найти, если есть желание полазить по колючкам.
— Вот как?
— Да, но я не помню, как они называются здесь.
Поэт любит шампиньоны, но никогда не видел трюфеля, тем более не знает, как они растут. Да и не нужно ему это — ведь он поэт. Он видит, что дочь хозяина коней, не слезая с лошади, уже о чем-то весело болтает с парубком Мыколой, как известно, красивым сам собою. Но — такая во всем этом гармония, плавность, теплота! Одним словом — предвечерье, то есть красота, которую можно найти только здесь, ближе к югу и к морю, сбоку от дороги из Киева в Одессу. И селение это было названо именно так — Боково, потому что сбоку от дороги, теми самыми людьми, что построили первые, крытые камышом дома, и посадили первые, на голых степных склонах, акации.
— Их ищут при помощи свиней, — продолжил рассказ о трюфелях Сказочник, не помня их настоящего, не иностранного названия. — Берется свинка, лучше поросенок, не так чтоб очень маленькая, но чтоб была возможность справиться, привязывается на веревку, чтоб не убежала, и все, можно идти искать. Главное, чтобы вовремя свинку от грибов оттащить. Эти кучи — результат свинского к грибам чувства и человеческой предприимчивости.
— Интересно, — кивнул Поэт, выдавая свое невнимание. Ему видно, как дочь хозяина коней, улыбаясь и смеясь, разговаривает теперь не только с Мыколой, но и с дядькой Павло.
— Эту девушку зовут Дульцинея, или Дуся, — подсказал Поэту Сказочник, проследив его взгляд. — Дуся Папелома, дочка того мужичка, в прошлом товарища, в настоящем господина, или пана — как здесь говорят, того, который разговаривал с Павло и препирался с Мыколой. Так что не сильно напрягай мозги в придумывании имени образу, который ты с моей и божьей помощью сейчас наблюдаешь. Не забывай — это пространство занято моими мыслями, чужие здесь так и останутся чужими, и то только в виде цитат.
— Есть у меня один недостаток, — немного помедлив, задумчиво произнес Поэт, ненадолго оторвавшись от наблюдения за предвечерьем и обдав Сказочника жутким "беломорным" выдохом, — мне иногда нравятся красивые девушки.
— А ты смени пиво и благоразумие на водку и смысл жизни, — возможно не к месту и не своими словами посоветовал Сказочник.
— Уже сменил.
Дуся, или Дульцинея, верхом на послушной лошади, добрый молодец Мыкола, еще нестарый, несколько вальяжный в отдыхе дядько, и разговор меж ними, одновременно достойный и озорной, ставок, а за ним несколько белеющих хат, и лес, хоть и не стеной, но подступающий к ним, неспешно, незаметно, неотвратимо.
— "Они пристрастились к этому, как утята к речке", — вспомнил Сказочник фразу, недавно прочитанную им в книжке "Generation X". Книжке, данной ему Поэтом в порыве альтруизма, в стремлении просвещения. — Не чувствуешь ли ты, а ты поэт, а значит можешь находиться здесь, но не всегда, а некоторое время — не забывай об этом, так вот, не чувствуешь ли ты, что эта фраза ненормальна? Что, состоя из вроде бы правильных звуков и понятных слов, из двух несложных словосочетаний, она, тем не менее, кричит, что ненормальна?
Поэт ничего не ответил, но прислушался к словам не слишком образованного, но иногда что-то там читающего собеседника.
— Или еще страшнее: "Таков этот мир. Уж поверьте!" — привел еще одну короткую цитату Сказочник из той же книжки. — Какое ж это новое? Это продолжение старого! — возмутился он. — Тамошнее новое, там же и высказанное, и там как новое воспринятое, есть продолжение ихнего, им родимого старого. Этот парень так и не смог полностью избавиться от него. Но вернемся к утятам…
— Коупленд, Дуглас Коупленд, — подсказал фамилию автора Поэт.
— Весь мой мягкий мир может развалиться лишь от одного звучания такой фамилии… — едва не вздрогнул Сказочник.
— Но: "Они пристрастились к этому, как утята к речке" — продолжил он. — А теперь посмотри повнимательнее, не забывая при этом, что ты поэт, на то, что ты видишь вокруг. Замечаешь ли ты, как эта фраза из хорошей, но американской книжки чужда окружающей меня, и по моей же прихоти тебя, плавности? Посмотри на эти пологие холмы, засеянные горохом, подсолнечником, пшеницей, на лес, который, ты точно знаешь, потому что я рассказывал тебе об этом, сплошь состоит из акаций, на этот мягко разваливающийся скотник, на ставок, заросший камышом, на эти белые хаты, на сады без заборов, на людей, которые живут здесь, независимые ни от меня, ни тем более от тебя, и которых так красиво освещает предвечернее солнце. Посмотри, и ты поймешь, что фраза такая здесь не может прозвучать, даже зародиться. А если прозвучит, то тут же погибнет — ее никто не услышит. А если услышит, то не поймет и тут же забудет. Такими словами не думают здесь, и знаешь почему? Да потому, что в этой заграничной пословице слишком много определенности. Эти слова тяжелы, как кирпичи, как хорошо обработанные каменотесом камни, уже побывавшие в руках работящего каменщика, уже положенные как надо, на вязкий раствор в ровной и крепкой стене. Ты понимаешь меня? В этой фразе шлифованная мысль, то есть сопромат, теория вероятности, законы термодинамики… и, безусловно, есть свобода, даже стремление к ней, но свобода, записанная и надежно очерченная в их конституции, задолго до рождения этого парня, фамилию которого я боюсь произносить, и ясно, что конституцию он чтит. Таких как он в семнадцатом называли кадетами, а годом позже такие как он живописно болтались на крепких веревках в том самом лесу.
Сказочник кивнул на лес.
— А здесь, в пространстве моих мыслей, куда ты приглашен, и только потому, что ты поэт, в этом пространстве неопределенности, пологом и мягком от плавных обводов, не может быть точных камней и нацарапанных на них, определяющих движение угловатых истин. Взгляни — даже крыша зернохранилища поката и подчинена не точному расчету, а скорее воображению. Люди, которые его строили, не знали четкого слова "проект", а те, которые чинили крышу, просто не вспомнили о нем, не смогли б — даже если б захотели. И только поэтому ты, находясь в чужой "области неопределенности", с интересом наблюдая, но только за "горизонтом событий", можешь, тем не менее, путешествовать внутри нее — не натыкаясь при этом на крепкие стены из каменотесами шлифованных мыслей.
Помолчали, постояли, поглазели.
— Увидев утят, купающихся в ставке, здесь никто и никогда не придумает пословицы, — закончил свою мысль Сказочник. — То есть, столкнувшись с радостью, с гармонией, заподозрив о законах красоты, он или она почувствуют, а возможно даже осознают, но вряд ли выскажутся точными словами. Даже сами слова здесь мягки и менее определенны — не то, что в нашем, в родном и могучем. Именно поэтому у меня не хватает точных слов для описания пологого пейзажа…
— Расскажите мне о бессмертных, дядько, — тепло попрощавшись не то чтоб с прекрасной, но озорной, подвижной и интересной именно своим движением, симпатичной собой и своим образом жизни наездницей, то есть действительно с образом, с бытием, ему незнакомым, но определяющим ее, а вот теперь и его мысли, и даже подержавшись за ее голую ногу и поймав в ответ заразительный смех — с такими словами прилег парубок Мыкола рядом с дядькою Павло.
— О них все сказано в рекламе, — разумно ответил парубку дядько. Каков вопрос, таков ответ.
— Да, но создается такое впечатление, что мы знаем о них много, но выходит, что ничего.
— Скорее — часто, — не согласился с "много" дядько, — и не знаем, а слышим.
— Тем более, дядько, будь ласка! Ведь для них вы — провизор, подносчик лекарств.
— Хороша девушка, эта Дульцинея, — вздохнул Павло, которому так некстати напомнили, что он тайный эскулап, — увидишь раз такую, и потом вспоминаешь о ней всю жизнь, не зная имени, а помня только время, место.
— Романтика… и бессмертие. Разве это совместимо?
— Ты хочешь спросить, сменил ли я пиво на водку? Ох, Мыкола, на тебя дурно влияет не только мое общество, но и окруживший нас пейзаж…
— Действительно, — вмешался в разговор наблюдающий за ними с дальнего холма Поэт, обернувшись к Сказочнику, — кто они такие, эти бессмертные? Ты упоминаешь о них вскользь, но я понимаю, что они зачем-то нужны этой книге, а возможно, даже важны?
— То есть ты хочешь, чтобы я предоставил слово Пржевальскому? Раз он доктор, то пусть лекцию и читает?