- Влетит как миленькому, - отвечает мать.
- Не-е-е, - смеясь, тянет Женька. - Он меня лю-у-у-бит.
- Кто тебе сказал? С чего ты взял? Не смей так говорить! - кричит Екатерина Ивановна и порывисто вскакивает из-за стола.
Сын не понимает неожиданного взрыва матери. Он еще многого не знает о ее жизни, о ее трудной вдовьей судьбе. Придет время, когда Женька обо всем узнает и все поймет. И только тогда тепло, по-сыновьи, приласкает и пожалеет. А пока он устал, хочет спать, и ему некогда задумываться над странным поведением матери. В степи лежит Чайка, завтра утром, громыхая ведром, он побежит к ней, и бабка Устинья уже в который раз, лукаво улыбаясь, спросит:
- Унучек, ты дояркой поступил работать? С ведром-то...
- Иди ты, старая! - беззлобно буркнет мальчик и заспешит в степь. Скорее! К Чайке!
И выходил лошадь Женька. Не дал сбыться зловещим предсказаниям ночного табунщика дяди Миши, что свезут ее, бедолагу, на колбасу за непригодность артельному хозяйству.
Пришел однажды утром и ахнул: Чайки на прежнем месте не было. Только пятно примятой травы и клочья линялой шерсти остались от нее. Дрогнуло тревожно Женькино сердце. Выпало из рук ставшее сразу ненужным ведро. "Где она? Что с ней? Неужели на колбасу?.."
Табун пасся метрах в двухстах на противоположном берегу болота. От него отделилась лошадь и, прихрамывая, направилась к нему.
- Чайка! - Мальчик подпрыгнул от радости. - Урррр-а! Чайка встала! вопил он в диком восторге и вприпрыжку мчался к ней навстречу.
Лошадь тихо ржала, прижимая уши, кружилась вокруг своего спасителя и терлась о его голову изогнутой шершавой шеей. Женька впервые видел Чайку в полный рост. Он сразу же отметил, что она не такая, как остальные кони в его табуне. Было в ней что-то удалое, и у него так и зачесались руки от желания сжать саблю и со свистом взмахнуть ею над головой. Не соврал, видно, дядя Миша табунщик, что отцом этой вороной двухлетки был стройный красавец Пегас, танцевавший под командиром кавалерийского отряда, что следовал через их село на переформирование.
Задние ноги у Чайки были топкие, стройные, словно выточенные из крепкого дерева. Передние, хоть еще и немного припухшие, но такие, каких он никогда не видел. На них будто нарочно надели ослепительно белые носки, а копыта и шерсть выше колен зачернили мазутом. На боках жесткими прутьями выпирали ребра. Но они не делали лошадь тощей, наоборот, она казалась стройной и сильной, очень красивой, готовой ежесекундно сделать мощный толчок и зависнуть над степью в стремительном прыжке. Глаза не косили и уже не были фиолетового цвета. В них отражалась степь и искрилась солнечными брызгами.
- Ух ты! - восхищался Женька, а сам прикидывал в уме, когда он сможет промчаться на ней по селу, на зависть и удивление всем своим дружкам.
Целый день, с утра до вечера, Чайка ходила по пятам за Женькой, тыкалась в его руки губами - выпрашивала корм.
- Ах, бессовестная! - стыдил он ее. - Повадилась... Думаешь, я всегда буду овес воровать? А если "он" увидит?
Чайка недовольно фыркала и вновь шла за ним.
- Лентяйка! - возмущался Женька и, не выдержав натиска, бежал за овсом.
Лошадь шла следом. Останавливалась у края овсяного поля и ждала. По всему было видно, что овес, нарванный Жень-киными руками, был вкуснее того, что стеной возвышался около ее носа.
Долго ждал Женька того дня, когда Чайка окончательно поправится и он сможет прокатиться на ней. И не просто прокатиться, а торжественно въехать в село и под восхищенными взглядами мальчишек вихрем промчаться по улице, юлой крутануться около своего дома и, вздымая пыль, укатить в степь. Это желание было настолько сильным, что он ложился спать и вставал с одним и тем же вопросом: когда? Определял сроки - сегодня, завтра, после обеда, к вечеру... Но каждый день, сам не зная почему, откладывал их и назначал новые. Женька не понимал, зачем он мучает себя, зачем поступает так. То ли ему было жаль Чайку, еще не окрепшую после болезни, то ли он боялся, памятуя рассказы дяди Миши о норовистых нравах необъезженных двухлеток. И может быть, еще долго изводил бы он себя, если бы не случай, разом разрешивший все его сомнения.
Председатель колхоза Иван Ильич, прозванный колхозниками "Понимать", вырос на своем рессорном тарантасе как из-под земли. Женька взглянул в сторону табуна и обомлел. Лошадей на лугу не было, и только их хвосты, словно стая голодных ворон, кружили над зеленым полем овса. В жуткой тишине Женька слышал, как екала селезенка председательского жеребца, тихо позванивали рессоры тарантаса, и не мог сдвинуться с места. Степь замерла. Надвигался скандал. Потраву ему никто не простит, тем более сам председатель колхоза. Это он почувствовал сразу, всем своим вмиг похолодевшим телом. Окоротить табун он уже не успевал. Слишком далеко было злополучное поле - не добежать, а рядом, кроме Чайки, не было ни одной лошади.
Схватив уздечку, Женька в два прыжка оказался около нее. Лошадь подняла голову и настороженно посмотрела на него. Дальнейшее произошло как во сне. Едва он успел накинуть уздечку и вскочить на лошадь, как та сорвалась с места и помчалась по степи. Потом резко остановилась, метнулась в сторону и, оглушительно заржав, свечой взмыла вверх. С вырванным из гривы клоком волос Жьнька скользнул по крупу вниз, тут же был подброшен обратно к гриве и, нелепо кувыркнувшись в воздухе, перелетев через голову Чайки, ударился о землю. Перед глазами мелькнули копыта, и огромное черное брюхо лошади заслонило небо.
Очнулся он на руках Ивана Ильича.
- Женя, сынок, как же так! - ласково говорил он, прижимая его к себе. - Дикая, необъезженная, а ты, понимать... Так, не дай бог, руку аль ногу... А овес, овес, понимать...
- Я ее травой кормил, а она! - всхлипнул Женька и неожиданно для самого себя разревелся.
Была нестерпимо обидна черная неблагодарность Чайки.
А та, закусив удила, промчалась до овсяного поля, взбрыкивая, вернулась назад и, тяжело дыша, остановилась метрах в пяти от Женьки. С губ ее клочьями падала пена, глаза горели диким фиолетовым огнем.
- Ну, ну, не балуй! - прикрикнул на нее Иван Ильич, опуская мальчишку на землю. - Взъерепенилась, понимашь! В плуг упрячу, быстро обмякнешь!
Чайка шагнула к Женьке и, подняв морду, заржала. Ему показалось, что она извиняется перед ним, жалеет. Лошадь подошла еще ближе и ткнулась мокрым носом в его руки.
- Иван Ильич, не надо ее в плуг, - попросил Женька. - Она хорошая. Это она так... Она больше не будет.
Председатель грузно взобрался на тарантас, уселся, дернул вожжами и, обернувшись, строго сказал:
- Табун окороти, пострел! Уши другой раз нарву, пони-машь!
Женька бегом направился к табуну. Чайка, позванивая удилами, трусила следом. Жарко светило полуденное солнце. Хор кузнечиков подстраивался к писку сусликов, к заливистой трели жаворонка. Степь жила во всю свою ковыльную грудь: широко, раздольно, звонко.
А к вечеру сбылось то, о чем Женька так долго мечтал. Как ни металась, как ни противилась Чайка, все же вынуждена была покориться. Обхитрил ее Женька. На измор взял. Вцепился в длинный повод на уздечке, закрыл глаза и что было сил стегал ее кнутом. Чайка прыгала, падала, рвалась из рук на простор степи, отчаянно ржала, била копытами землю и, наконец устав, смирилась. На боках ее дрожала кожа, с груди и крупа белыми шапками падала пена. Лошадь стояла уставшая и покорная. Женька заглянул ей в глаза, и сердце его болезненно сжалось. Они были такими же большими, грустными и просящими, как тогда, в день их первой встречи.
- Чаечка... - дрогнувшим голосом сказал он и прижался щекой к ее мокрым губам. - Прости меня, Чаечка, ты же сама...
Лошадь вздрагивала и стригла ушами воздух. Из разорванной удилами губы сочилась кровь. Женька осторожно вытер ее подолом рубахи, снял уздечку, размахнувшись, кинул в бурьян и, закрыв лицо руками, убежал в овес.
- Он плакал по-мальчишески стыдливо, вздрагивая худенькими плечами. В небе кричал чибис, тонко пел степной свистун, над головой шуршал овес. Жара спадала. Смолкали уставшие степные хоры. Теплая земля пряно пахла ромашками, зреющим хлебом. По телу парным молоком растекалось успокоение. Место острой жалости к обиженной им лошади медленно заполняла тихая радость.
Неслышно подошла Чайка. Осторожно толкнула его носом под бок и загоготала. Женька опрокинулся на спину, удивленно посмотрел на нее и вдруг расхохотался. Держась за живот, катался по овсу, дрыгал ногами и на всю степь громко хохотал. Потом поднялся с земли, подошел к Чайке и погладил гриву. Та скосила глаз, но стояла смирно. И тут какой-то бес подстегнул Женьку. Не успев еще как следует обдумать свои действия, он, как кошка, вцепился лошади в гриву и в один прыжок очутился на ней. От неожиданности Чайка застыла. Но в следующий миг мощным толчком задних ног рванулась вперед и, будто на крыльях, понеслась по притихшей вечерней степи.
Никогда в жизни не ездил так быстро Женька. Никогда еще так сладко не замирало его сердце. И вольный ветер полей еще ни разу не пузырил так упруго за его спиной рубаху.
- Эггг-гей! - от избытка чувства горланил он, и лошадь, прижав уши, неслась еще быстрее.
Облетев несколько раз вокруг табуна, Чайка постепенно замедлила бег и перешла на шаг. Глаза мальчишки горели победным светом. Пусть теперь кто-нибудь попробует сказать, что он не смелый. Да тому же Кащею вовек не набраться храбрости вот так, за здорово живешь, сесть на необъезженную двухлетку! Жаль, что уже стемнело, а то бы... по селу... Галопом! Не успели глазом моргнуть, а он уже на другом конце. И еще раз! Пацаны лопнут от зависти!
Новым смыслом, новыми радостями наполнилась с того дня жизнь Женьки. Даже голод стал меньше мучить его. И степь, широкая ковыльная степь, которую он знал с детства, стала будто бы иной, ярче цветами и ароматней запахами. С Чайкой ему был доступен теперь любой ее уголок.
Удивленный, он замечал, что у Волчьего лога, куда с ребятишками по весне бегал удить кярасей, есть поляна, густо усыпанная ромашками. И ромашки там не простые, а волшебные. Если лечь навзничь в их заросли и посмотреть в небо, то покажется, что цветы растут далеко-далеко, на
белых сугробах облаков. Узорчатая корона ромашки размещается на целом облаке, и чудится, будто то совсем не облако, а огромная сказочная ромашка. И если осторожно тронуть головку пальцем, то пойдет такая карусель, что и рассказать трудно и обсмеяться молено.
У Торфяного болота будто облитый яичным желтком донник и веселые стайки колокольчиков. Женька натирал донником грудь лошади, и потом целый день от его рук и от Чайки на целую версту несло острым запахом душистой травы.
Солонцы Женька не любил. Их было много в степи. Такие чистенькие, беленькие, как наглаженная к празднику скатерть. Но на них ничего не росло. Солонцы были холодными даже в самый знойный день.
А за солонцами... Там разливалась низкорослая сизая полынь и штилевым океаном блестел на ветру свистун. День и ночь не смолкает его тихий свист. Если лечь в свистун и, ни о чем не думая, смотреть на облака, можно очень скоро заснуть.
Нет большего удовольствия на свете, чем мчаться по такому полю на Чайке! От быстрой езды свистун сливается в сплошную блестящую поверхность, и кажется, что лошадь скачет не по траве, а скользит по теплому мягкому льду. Дух захватывает от такой езды.
У Чистого озера Женька нашел поляну с дикими розами. Вернее, нашел не он, а Чайка. На всем скаку она вдруг резко замедлила бег и остановилась. Не поняв, в чем дело, он оглянулся и ахнул. Маленькая поляна была густо усеяна цветами. Степные розы поразили его своей яркой красотой. Оки были такими маленькими, нежными и такими ярко-красными, что казались живыми каплями крови. С того дня в гриву Чайки и в белую челку на лбу всегда были вплетены розы.
Особенно полюбились Женьке голоса степи. Их было много, и все они разные. По ним он мог определить любой ее уголок. У Грунькиного луга, например, всегда плакали чи-бксы и заливисто, с какими-то особенными коленцами стрекотали кузнечики.