93491.fb2
Разве не скатилась на плахе слишком возгордившаяся голова кабинет-министра Артемия Волынского? Не оказался в Пельше всесильный Бирон? Не торговал там же молоком для прокорма фельдмаршал Миних? Разве не на допросе, учиненном посланцами от Канцелярии, пал замертво фельдмаршал Апраксин? Разве не отправился горе горевать в свое Горетово бывший верховный канцлер Бестужев-Рюмин, лишенный всех чинов и званий?..
Как ни велики и могущественны сановники, а ведь тоже смертны, все меняется, сменяют и они друг друга, а Тайная канцелярия розыскных дел остается! И выходит, она, эта Канцелярия, есть не токмо единственная и неизменная опора и защита власти, но как бы и сама власть над всеми, над всею державою...
Конечно, армия и полиция нужны. Полиция - противу бесчинства и татей, армия - против врагов иноземных.
Там все ясно и просто - руби палашом, коли штыком, пали из пушек. Каждый дурак может... А что могут армия и полиция противу врага внутреннего, потаенного? Ничего они не могут! Тут "ать-два" с барабанным боем без всякой пользы и надобности. Могущество же Канцелярии розыскных дел в том и состоит, что ведает она не токмо "дело", но и "слово". "В начале бе слово..." Не всякое слово ведет к делу, но всякое дело проистекает от слова.
И только узнав заранее неподобающие умыслы и слова, можно упредить и пресечь дело крамольное, противудержавное. И тут нету средств предосудительных. Что же, к примеру, дурного в доносах? Они есть наивернейшее средство узнавать самые потаенные мысли. И не суть важно, верны доносы или ложны, даже если сделаны со зла или в отместку. Не так уж важно, виноват обыватель или не виноват. Был бы человек, а вину сыскать всегда можно. И пускай обыватель о том помнит и в самом себе душит недозволенные мысли и слова. Ибо долг каждого обывателя - неизменно пребывать в восторге и трепете.
В восторге перед власть предержащими - не его ума дело судить, каковы они! - ив трепете перед ними и карающей десницей Тайной розыскных дел канцелярии...
По всему выходило, что хотя Зряхов в должности своей копииста или даже подканцеляриста есть ничто в сравнении с именитыми, знатными и сановными, как бы даже червь или полное фу-фу, однако в рассмотрении глубоком, проникающем до корней, предвиделся ему поворот судьбы, когда не он, а сановные и родовитые распластаются перед ним в ничтожестве, а он из пепла нынешнего прозябания возникнет, подобно Фениксу, в неприступном могуществе тайной силы, которая станет явной...
В чаянии этого поворота Зряхов со всеми вышестоящими по чину был угодлив и раболепен, с прочими же стал отчужден и недоступен. Немногоречивый в прошлом, теперь он стал скуп на слова до чрезвычайности, а если и произносил их, звучали они многозначно, казалось, что, кроме обычного, всем понятного смысла, они имеют смысл и скрытый, для простых смертных непостижимый. Взгляд же его теперь не был, как прежде, просто пустым, а приобрел оттенок некоторой загадочности и провидения, не сулящих ничего доброго...
И вдруг этот столь прекрасно построенный его сумеречным сознанием мир, мир, окутанный невидимой и всепроникающей паутиной сыска, а потому несокрушимый и незыблемый, от одного мановения внезапно рухнул, погребая под своими развалинами мечтания Зряхова: манифест императора упразднил Тайную канцелярию. Чиновники, кто побойчей и расторопнее, кинулись в ноги покровителям и разбежались, пристроились по другим канцеляриям. Зряхов остался. Службы более не было, но он приходил в присутствие и околачивался там, не зная, что делать и куда податься. В канцелярии осталось множество дел, кои в интересах державных нельзя было уничтожать, однако и без присмотра оставлять не приходилось. Высочайшего повеления, как с ними надлежит поступить, еще не последовало, и до поры Зряхова причислили к ним для наблюдения их сохранности и полной для празднолюбопытствующих недоступности.
Лучшего стража нельзя было найти. Он не доверял даже состарившемуся в должности служителю и ходил за ним по пятам, пока тот небрежно сметал неведомо откуда набирающуюся пыль и паутину. Потом Зряхов выпроваживал служителя в коридор и оставался один среди руин своего несбывшегося величия. Иногда он снимал с полок какое-нибудь "Дело" и в любовной тоске перелистывал. Ах, какие замысловатые вавилоны выводили копиисты в титлах, какой стремительной скорописью были испещрены листы серой шершавой бумаги!.. Буковка к буковке, слово к слову, строка к строке... Ну что такая строка? Засохший чернильный след на бумаге, невесомее паутины? А в той паутине увязали живые души, и держала та паутина запутавшиеся души прочнее кованых цепей, разила вернее пули, рубила страшнее топора, надежнее крепостных стен и башен охраняла власть... Неужели не спохватятся, не поймут, что держава без того быть не может?!
Однако время шло, никто не спохватывался, держава продолжала быть, ничто не предвещало ее скоротечной погибели, и мало-помалу Зряхов впадал в тупое оцепенение. Он изверился и все отчетливее понимал, что возврат к прошлому возможен не более, чем если бы здесь, под нависшими каменными сводами, почернелыми от свечной копоти, среди забрызганных чернилами столов, где пахло пылью, мышами и неистребимой канцелярской кислятиной, внезапно появился ангел-спаситель... И потому Зряхов не вдруг поверил, когда ангел-спаситель появился.
В оправдание Зряхова следует сказать, что на этот раз ангел прибыл не в сияющих белоснежных одеждах, какие полагается носить ангелам, а в лакейской ливрее, так как для данного случая он перевоплотился в придворного лакея Шкурина, которому нужно было спасать свою шкуру.
Смятенная душа Зряхова проделала головокружительные курбеты от удивления к недоверию, от недоверия к испугу, даже замораживающему кровь в жилах страху, пережила восторг лицезрения, а затем прониклась и устремилась, затаив в самой глубине своей трепет предвкушения...
Забегая вперед, следует сказать, что предвкушения Зряхова сбылись. Двенадцать лет спустя он уже секретарь Тайной экспедиции, и Екатерина, рекомендуя его заслуги П. С. Потемкину, писала, что Зряхов "привык к делам под ее глазами в течение многих лет". Впоследствии по представлению графа П. С. Потемкина Зряхов в чине коллежского советника, и, значит, уже не солдатский сын, а дворянин, был назначен председателем Кавказской палаты гражданского суда. В послужной список его было вписано: "В походах и в делах против неприятеля хотя и не был, однако по высочайшей ея императорского величества воле находился во многих известных ея императорскому величеству комиссиях и посылках, составляющих переездов до 30000 верст". Но это произойдет только в 1794 году, пока же...
Пока Зряхов сидел верхом на лошади, и это была очень неудобная лошадь. Кавалеристы сказали бы, что под ним обыкновенный, хорошо объезженный строевой конь, но Зряхов был не кавалеристом, а подканцеляристом, и это была первая в его жизни - и последняя! - лошадь, на которую он сел верхом. До сих пор ему случалось сидеть верхом только на скамье, да и то в детстве.
Ему бы, конечно, не пришло в голову совершить столь неосмотрительный, даже опрометчивый поступок, если бы не подпоручик. Когда в ямской канцелярии выяснилось, что граф Сен-Жермен едет в собственной карете четверней, подпоручик присвистнул и сказал:
- Ну, видать, у него денег и куры не клюют. Небось ямщикам тоже сыплет без счету, так что те из кожи лезут.
В ямской бричке его нипочем не догнать. Придется вам, сударь, садиться на-конь.
В словах подпоручика был несомненный резон, Зряхова распирало рвение, горячечное нетерпение исполнить и оправдать, к тому же подумалось, если могут эти мужланы - солдаты, отчего бы не смог и он? Что за премудрость сел да поехал...
Без помощи мужланов не обошлось. Зряхов так долго прыгал на одной ноге, пытаясь взобраться в седло, что всем надоело на него смотреть, тогда по кивку подпоручика один из драгунов спешился, ухватил Зряхова за вторую ногу, подбросил, и он плюхнулся в седло. Земля оказалась неприятно далеко внизу, а здесь, наверху, не было никакой опоры - нельзя же считать опорой сыромятный ремень повода или стремена, которые идут за ногой в любую сторону! Минуя ямские слободы и предместье, кони шли мелкой рысцой, было тряско и неуютно, но еще терпимо, однако за заставой подпоручик, а вслед за ним и все драгуны перешли на полную рысь. Зряхова начало бросать и подкидывать. Чтобы удержаться в седле, он изо всех сил натянул поводья, лошадь послушно остановилась. Остальные кони уходили вперед, лошадь Зряхова несколько раз нервно переступила, потом мотнула головой, вырывая повод, и с места распласталась в карьере. Зряхов судорожно вцепился в гриву и заболтался в седле. Стремена он упустил, и теперь, вместо того чтобы поддерживать, они больно колотили его по свесившимся ногам. Драгуны, увидев эту его скачку, зашлись от гогота.
Искусство верховой езды состоит вовсе не в том, чтобы "править" лошадью. Хорошо объезженная лошадь практически в этом не нуждается и понимает всадника, так сказать, с полуслова: к шпорам и хлысту прибегать приходится в случаях исключительных, обычно вполне достаточно легкого движения поводьями, шенкелей, а то и просто ласкового прикосновения ладонью к лошадиной шее Искусство состоит в том, чтобы правильно сидеть на лошади. Покойно всадник сидит в седле только при езде шагом, на всех других аллюрах он находится в беспрестанном движении, то приподнимаясь в стременах, то опускаясь, и движения эти должны непременно совпадать с движениями самой лошади и ритмом бега. На бегу спина лошади то поднимается, то опускается, и как ни малозаметны эти колебания, всадник должен им следовать.
У настоящего наездника такие движения становятся совершенно автоматическими, ему не приходится для этого прилагать усилий, и его тело как бы сливается с телом лошади. В результате лошадь меньше устает и может делать большие переходы. Если же на лошади оказывается человек, не умеющий ездить, он приподнимается в седле, только когда его подбрасывает, потом всей тяжестью падает обратно. От таких непрерывных ударов становится худо всаднику, а еще хуже лошади.
О лошади Зряхов не думал. Ему самому становилось нехорошо, и чем дальше, тем хуже. Сначала было просто больно от непрерывных ударов о седло, потом у основания ляжек появилась какая-то особая, режущая боль. Боль делалась все сильнее, стала невыносимо жгучей, будто сидел он не в обтянутом кожей седле, а на раскаленном рожне.
Лошадь Зряхова начала отставать, и подпоручик время от времени досадливо оглядывался. Штатская рохля торчала в седле, как собака на заборе. Что происходит сейчас со штатской рохлей, он прекрасно понимал, но ему нисколько не было его жалко. Зряхов ему сразу не понравился. Как и все это дело... Конечно, с полковником не поспоришь. Только для того, чтобы хватать и ловить, есть полиция. А если уж полиция не в силах, достаточно было послать с драгунами прапорщика, а не его, подпоручика.
В крайности поручить самому подпоручику, а не ставить над ним штатскую рохлю. Сам он со своими драгунами в два счета догнал бы графа и представил в Петербург.
Любопытно, что он натворил, тот граф? Пустоглазая канцелярская мымра молчит, важность на себя напускает...
В Коврове подпоручик остановился возле почтовой станции. Лицо Зряхова было бледным и потным, но подпоручик смотрел не на него, а на его взмыленную лошадь.
- Этак, сударь, недолго и коня испортить. Не умеете, лезть не надобно. Окромя прочего, так на похоронах ездят, а не в погоню...
Морщась от боли, Зряхов сполз с седла и ухватился за стремя, чтобы не упасть, - ноги стали чужими и не желали распрямляться.
- Прикажите заложить бричку. На лошади я не могу.
- Опять бричку? - почти закричал подпоручик. - Я вам сказывал, сударь, в бричке не догнать! Верхи скакать, и то - догонишь ли?.. Коли вы не можете, отдайте приказ мне, мы сами поскачем.
- Вам, господин подпоручик, приказано выполнять мои указания. О ваших пререканиях я доложу, и с вас будет взыскано. А ежели по вашей нерасторопности тот злоумышленник не будет пойман и представлен, я вам тогда не позавидую, господин подпоручик!..
В тухлом голосе Зряхова прозвучали такая твердость и угроза, что подпоручик смутился. Черт его знает, может, и в самом деле какая важная птица?! Разве иначе стал бы полковник разговоры с ним разговаривать и отдавать под его начало своих драгун? Лучше не связываться...
В легкую двухместную бричку запрягли тройку. Зряхов взобрался в нее, но оказалось, что и там сидеть он не может. Бричку набили сеном, на нем Зряхов и расположился полусидя-полулежа. Лошади поскакали.
Безрессорная бричка, в сущности, двухколесная телега, скакать в ней сомнительное удовольствие и для здорового человека, для изувеченного Зряхова это была мукамученская. Упираясь раскоряченными ногами в козлы, он обеими руками держался за края брички, но снизу его непрерывно толкало, подбрасывало, швыряло из стороны в сторону. Кроме всего, ужасно мешал пистолет. Заряженный пистолет он вытребовал для себя перед выездом из Санкт-Петербурга. На всякий случай. Мало ли что...
И потом сказано: "Живого или мертвого"... Девать пистолет было некуда, держать все время в руках невозможно, он сунул его за пояс и прикрыл полой. Теперь длинный, тяжелый пистолет дулом долбал его в ногу, а рукояткой под ложечку, и Зряхов все время боялся, что он вдруг сам по себе выпалит и прострелит ему ногу или еще чегонибудь... Зряхов терпел и это. Он готов был стерпеть и еще худшее, что угодно. По сторонам он не смотрел, а спереди все заслоняли сменяющие друг друга зипуны ямщиков. Зряхов смотрел на эти зипуны, но их не видел - перед его взором разгоралась заря надежды, которую зажгла для него Фортуна...
Вышгородок - название обманчивое. Это не город, не городок и даже не местечко, а просто село, кое-как разбросанное вдоль тракта. Тракт пустынный, малоезженый ввиду близости польско-литовской границы. Курьеры и прочие люди казенной надобности, даже едучи в Польшу, предпочитали дорогу через Ригу - там дорога накатанная, мосты надежнее и станции получше. Здесь проезжающие были редки - только купцы да скупщики, иногда навернется приказной из уезда, а из губернии и того реже.
Поэтому жизнь здесь протекала тихо, спокойно и как бы даже сонно, а достопримечательности отсутствовали вовсе. Курные избы в счет не шли, а самыми выдающимися сооружениями были убогая деревянная церковь, столь же убогий дом почтовой станции да корчма на южном выезде из села. При станции не было даже конюшни, ямскую повинность несли мужики, и лошадей нужно было собирать по селу. Весть о том, что барин платит за прогоны втрое - три копейки за версту вместо одной, - подействовала лучше набата, и белоголовые гонцы, мелькая пятками, разбежались с этой вестью по избам.
Граф почувствовал голод и решил перекусить. Оказалось, сделать это можно лишь в корчме.
. - Только уж и не знаю, - сказал смотритель, - лучше туда не ходить. Там нехорошо-с.
- Чем нехорошо, плохо кормят?
- Не в том смысле. Кормят обыкновенно-с. Только остановился там один офицер. Поначалу все ничего, а потом не иначе как причинилось у него помешательство ума - начал палить.
- Что палить?
- Из пистолета-с. Засел в корчме и палит.
- Почему же его не обезоружили?
- Да ведь кому охота лоб подставлять? Туда, почитай, все село сбёглось, а близко подойти опасаются. Народ так полагает, как у него припас кончится, тут его и того-с... а раньше навряд чтобы.
Сен-Жермен приказал слуге подать карету, как только лошади будут готовы, и, помахивая металлической тростью, направился к корчме. Подвешенный на шесте клок сена издалека указывал проезжим ее местонахождение.
У расположенных поодаль изб группами стояли мужики и бабы, не сводили глаз с корчмы и прислушивались.
Белоголовая ребятня пыталась подобраться к корчме поближе, но окрики старших понуждали ее возвращаться.