93511.fb2
— У нас соберётся, считай, всё телевидение, — соблазнял он Фаянсова. — Посидим в сторонке, послушаем новости. Небось уже соскучились по коллегам?
Однако Фаянсов отказывался от всех предложений, не привык к бестелесному состоянию, боялся, а вдруг его кто-то узрит в этаком страшном обличье. И ещё не зажила рана, ему становилось больно от мысли, что он, колобок, всё-таки угодил на зуб лисе, не дожил свой век.
Когда на земле прошло два дня, Карасёв сказал:
— Ну, вот и подоспело ваше время. Пора вам сфокусировать в город. Найдёте там немало прелю-ю-бопытного. Превесьма! Дуйте за мной!
Заинтригованный, а больше истосковавшийся по земле, Фаянсов отважился, сфокусировал следом за Карасёвым и очутился на городским рынке, перед стендом с областной газетой.
— Подойдите ближе. Читайте! — повелел режиссёр, будто ставил мизансцену, и ткнул бесплотным пальцем в подвал второй страницы с жирно набранным заголовком «Единственный выбор». То, что следовало ниже, загораживали спинами два широченных мужика в камуфляжной форме без знаков отличий в грубых солдатских ботинках и, медленно синхронно шевеля жёсткими сухими губами, читали этот самый очерк.
Фаянсов деликатно потоптался за их спинами.
— Смелее! Вы же дух! — насмешливо призвал Карасёв. — Для вас нет преграды.
Даже сама мысль казалась чудовищной, ну как это можно через живую человечью плоть? И боязно, а вдруг он что-то заденет, что-то повредит…
— Ну, ну, не будет им вреда, — сказал Карасёв, убрав усмешку. — Вы энергия безвредная. Не рентген.
И Пётр Николаевич, осмелев, прошёл сквозь крепкую, почти булыжную мужицкую материю, сквозь её молекулы и атомы.
Очерк сочинила, проворковала незнакомая газетная дама, видно, знавшая своего героя лучше его самого. Речь шла о том, как он, совершенно не умея плавать, бросился в водную бездну и погиб, спасая чужое дитя. Ему приписывали высокую цель, а он-то перед собой не ставил ничего подобного. Но журналистка лгала так свободно, непринуждённо, будто бежала к причалу рядом с ним, нога в ногу, плечо к плечу, и он, Фаянсов, на ходу делился с нею мыслями, достойными только великих героев. За эти же мгновенья он, как и принято в такой, высосанной из пальца, литературе, успел предать въедливому анализу всю свою прожитую жизнь. И размышлял несомненно вслух, потому что ей было известно и это. Ну, то, что он прожил не зря, и лично ему-то не будет стыдно за своё прошлое.
— Неравноценный размен, — интеллигентно молвил один из мужиков. — Он — вон какой герой. Ахилл! А что выйдет из мальца? Кто знает?
— На то он и герой. Об этом и не думал, — назидательно ответил второй.
— Единственная правда в её мазне: я и впрямь плаваю, как гиря, сразу иду на дно. Не представляю: где она раскопала? Сам-то я не очень афишировал, стеснялся. Мужчину это не украшает, — подивился Фаянсов.
— Она не копала, она придумала! Вы ей были нужны таким, способным на жертву, — уверенно определил Карасёв. — Она в душе режиссёр, поставила ваш подвиг.
— Когда я бежал, думал только о собственной шкуре, — признался Фаянсов режиссёру, сгорев бы небось от стыда, если бы ничто было способно краснеть.
— Но это только начало, — завистливо предрёк Карасёв.
И впрямь затем покатило-поехало, от газеты разбежались круги. Весть о подвиге Петра Николаевича Фаянсова закочевала из уст в уста, обрастая на этом замысловато-извилистом пути затейливыми украшениями. Кто-то стал поговаривать: де, ребёнок оказался в воде не по собственной, по сторонней злой вине. Потом в эту историю впутали мафию и террористов. И мальчишка возвёлся в ранг сына важного лица. Но особые кривотолки вызвала сама гибель спасителя. То, что он попросту не умел плавать, впоследствии было категорически исключено: герой не имел на такие и прочие недостойные слабости ни малейшего права. В причинах его смерти числились яд, пуля снайпера и многочисленные стилетные раны, полученные Фаянсовым в подводной схватке с диверсантом-аквалангистом. Заброшенная лодочная станция фениксом возродясь из забытия, обрела статус, равный засекреченной морской базе. Люди, самые трезвые, из чьей породы рождаются скептики, и те, кто начисто лишён фантазии, допускали коллапс сердца. «Но позвольте, — возражали им, — а что его вызвало? Сорокалетний здоровый мужчина, и вдруг ни с того ни с сего разрыв сердца? И потом, что означают скромный крестик и клочок бумаги с именем „Пётр“? Представляете, все слова смыло водой и осталось одно: „Пётр“?! А крест — несомненно условный знак. Не забывайте, Фаянсов был убеждённым атеистом. Так вот в этом крестике, в исчезнувшем тексте, наверное, и заключена тайна его гибели». Когда ореол героя достиг свечения нимба, в мэрию явилась делегация жильцов и потребовала впредь именовать переулок, которым Пётр Николаевич завершил свой жизненный путь, улицей Фаянсова. В это же время хлопнул себя по лбу и рыжий корреспондент Федя, порылся в своём хламе и нашёл «Балладу о колобке», этим опусом журналист поначалу забавлял гостей, а потом засунул куда то на антресоли. «Пётр Николаевич был прямо-таки чудовищно скромен. И я, зная это, решил сберечь „Балладу“ для нашего искусства», — мило соврал рыжий Федя в одной из телевизионных передач. Затем он включил свой магнитофон, и голос Фаянсова наконец-то проник в квартиры горожан. Это пение сопровождалось демонстрацией фотографий. Но поскольку взрослым Пётр Николаевич снимался только для документов, показывали детские снимки из семейного альбома Фаянсовых: двухмесячный Пётр Николаевич лежал голышом на столе, чуть подросший Пётр Николаевич в матроске на деревянном коне, Пётр Николаевич в пионерском лагере с удочкой и в панаме. Глядя на этот трогательный парад, смахивали скупую слезу даже заскорузлые ханыги. И вместе с тем в «Балладе» бил обнаружен скрытый бунтарский дух. К почину романтиков подключились дельцы, и вскоре размноженный голос Фаянсова поселился в тысячах кассет. Точно так же из небытия горожанам явился портрет Эвридики, найденный в квартире погибшего, за шкафом. Приглашённый понятным Валька Скопцов пытался присвоить холст, как фривольную картинку, эту «вещицу» он якобы приобрёл на вещевом рынке и дал «посмотреть» соседу, «на один день», — утверждал мошенник, но тут же был сокрушительно изобличён экспертом — известным художником Чухловым. «Я узнаю руку покойного друга. Точнее, его тонкую душу, — сказал мэтр тем, кто описывал скудное имущество героя. — В работах Петрухи всегда была этакая необъяснимая магическая изюминка, есть она и тут. К тому же тёплый оранжевый — любимый Петрухин цвет». Полотно было передано областному музею, а Скопцов довольствовался старым телевизором «Рубин», тут же списанным комиссией в утиль.
Вскоре в местном доме учёных открылась мемориальная выставка художника П.Н. Фаянсова. В центре экспозиции висела «Мечта о материнстве», остальные пока не выявленные полотна представляли пустые рамы. На вернисаже первым взял слово бородатый искусствовед из выставкома. Бородач поведал о визите Петра Николаевича в выставком и намекнул на то, что пытался расчистить «Мечте» дорогу к ценителям живописи, но ему помешали некие силы. «Да и как им, невежественным, было постичь глубокий замысел творца? А он гениально прост: эта потенциальная мать, словно семью хлебами, способна своей плодородной грудью насытить всех голодных детей Африки и Азии. И если есть таковые в Европе, то заодно и Европы», — сказал он, имея в виду женщину, изображённую на полотне. Потом в буфете Дома учёных Чухлов поведал о том, что у портрета есть и экзотическая тайна, Фаянсов писал грядущую мать с той, к кому несомненно питал глубокое сердечное чувство. Специалисты, не мешкая, кинулись на поиски этой женщины и не нашли. Сама она не объявлялась, и потому было решено, что открыться ей мешает нечто роковое. Тайна над Эвридикой сгустилась красивым туманом. «К загадочной улыбке Моны Лизы прибавилась загадка другого портрета, — писал бородач. — Неизвестной современного живописца Петра Фаянсова».
Фаянсов был даже малость покороблен глухой конспирацией Эвридики. Своим нежеланием выйти из густой тени, где молча отсиживалась, к публике, на свет, она, как и прежде, не признавала художественной ценности его работы.
«Да, ей кажется, будто я написал её безобразно. Но не настолько же безобразно?! Чёр… нет, скажем так: шут её побери!» — обиженно размышлял Пётр Николаевич.
А ком славы разбухал, вбирая в себя чудные истории из жизни Петра Николаевича! Сосед Валька после неудачи с портретом открыл у себя на дому квартиру-музей Фаянсова и изымал плату за вход. Главным экспонатом музея служил всё тот же старенький списанный телевизор. «То самое окно, через него наш герой смотрел на мир», — начертал Валька на табличке.
О нём теперь сочиняли воспоминания, давали интервью. Со слов сослуживцев выходило, будто без него на студии не решалось ничто, последнее слово оставалось за ним. А должность шрифтовика служила как бы маской. Ну, сами понимаете, многозначительно намекали студийцы на некий магнетизм, исходящий от Фаянсова…
И уж и вовсе сенсацией стало его письмо, некогда посланное в дом отдыха невесте Кате. Начальная строка письма «Здравствуй, моя единомышленница» задала теоретикам работу. Получалось так, будто Фаянсов ещё ко всему создал некое мировоззрение, некий фаянсизм. Но сама бедная фаянсистка не смогла ничего объяснить толком и лишь заморочила головы учёным мужам. Они наугад выявили становой тезис фаянсизма: всемерно беречь себя для главного подвига, пренебрегая малыми.
И тотчас помимо невольной фаянсистки Кати в городе объявились убеждённые фаянсисты. Они избегали столкновений со злом, бережно, пуще самого дорогого, себя хранили для глобальных событий. «И вот тут-то, когда всё начнётся, на сцену выйду я!» — говорили последователи, цитируя своего легендарного духовного вождя.
Поначалу Фаянсов следил за этой шумихой с опаской, казалось, вот-вот явится кто-то здравый и пристыдит горожан: опомнитесь, мол, не творите себе кумира, он — заурядный человек. Тогда не оберёшься позора. Но глас этот молчал, и Пётр Николаевич, успокоившись, даже стал испытывать некоторое любопытство, глядя, как распухает его биография, расцветая порой неожиданными главами, как бумажными цветами. Так, молва утверждала, будто каждое утро, на заре, на его могилу приходит та, с кого он писал портрет, и возлагает на холмик скромный букет полевых цветов. На Эвридику это не было похоже, уж если бы ей вздумалось носить цветы ему ли или кому-то ещё, она бы не стала делать секрета из своих посещений. На всякий случай Фаянсов проверил, висел над могилой всё утро, но Эвридика, как он и ждал, не пришла. Рядом, за старым склепом, также напрасно просидели двое — тот же бородатый искусствовед и журналист из молодёжной газеты.
А потом Фаянсов и вовсе не удержался и, подтрунивая над собой, сфокусировал в переулок своего имени, полюбовался на белый эмалевый указатель с надписью «пер. Фаянсова».
Побывал Пётр Николаевич и в бараке, где жил спасённый малыш. В последнее время он часто о нём вспоминал. «Теперь у меня есть свой ребёнок. Я дал ему жизнь и, значит, как бы его родитель, а мальчик мой сын. Я буду его навещать, а если заболеет, ночи высиживать возле постели моего ребёнка», — сентиментально говорил себе Фаянсов. Ну и хотелось думать, будто он сберёг людям не простое дитя — будущего гения, вот кого! Великого математика или пианиста. Петру Николаевичу виделся златокудрый карапуз, такие на полотнах Возрождения, купаясь в розовых облаках, дуют в златые трубы. Но пацан, а звали его Геной, оказался обычным сопливым беззубым мальчишкой в ссадинах и с лишаём на голове. На глазах у своего нового папы Гена отобрал у кроткой соседской девочки конфету, съел и сам же на неё нажаловался маме. «Нет, это не мой ребёнок», — разочарованно вздохнул Фаянсов. Неужели он прожил сорок лет только ради того, чтобы спасти от смерти этого несимпатичного Генку? Ради этого часа? Однако тут же Пётр Николаевич усовестился, сказал поспешно: «Но я всё равно буду его любить и навещать, и сидеть буду возле постели». И полушутливо добавил: «Не все же удачливы отцы, не у каждого сын — вундеркинд».
На сороковой день к его могиле устремились вереницы паломников, из сотен магнитофонов, точно из клеток, вырвалась «Баллада о колобке» и разнеслась по кладбищу, пугая ворон. Тут же, у входа, предприимчивые молодые люди торговали мутными фоторепродукциями его единственной картины.
Пётр Николаевич счёл, что его собственное отсутствие будет бестактным по отношению к тем, кто пришёл от чистого сердца, полдня провёл возле своего праха и, внимая стихийным речам, дважды пролил над собой слезу. В толпе он видел знакомых. Пришёл кое-кто из студийной молодёжи и вместе с ними явилась Эвридика.
Её он не видел с поминок по Карасёву, но она за эти дни ничуть не изменилась, была в своей неизменной униформе, куртке и джинсах. А вот держалась помреж беспокойно, положив ему в изголовье букетик цветов, и впрямь похожих на полевые ромашки, вышла из толпы, завертела головой по сторонам, словно кого-то искала, и был момент, когда Фаянсову показалось, будто он встретился с Эвридикой взглядом, и поспешно отвёл глаза.
Постояв у могилы, молодёжь отошла к кладбищенской ограде и помянула его, наливая водку в единственный стакан. Эвридика пить отказалась, тотчас ушла. То ли не хотела, то ли торопилась на передачу.
После сороковин Пётр Николаевич фокусировал в город чаще, слушал, что о нём говорят. Но постепенно возникший вокруг его имени ажиотаж пошёл на спад. В области произошли новые события, родились иные герои. Дольше всех держались искусствоведы. Их по-прежнему мучила тайна его Неизвестной женщины с портрета. А тем временем сама Эвридика ходит по городу, стоит в очередях, толчётся с народом лицом к лицу в троллейбусах и трамваях. И никому до сих пор так и не пришло в голову, что эта женщина и есть Неизвестная, которую ищут, сбившись с ног. «Да, я создал свою Эвридику. У них разный внутренний мир, у моей и той, реальной. Но внешне-то? Внешне? Неужто они столь непохожи? Ведь одну я писал с другой? Может, техника подвела? Давно не подступал к мольберту. И всё растерял за эти годы. Когда-то был дар рисовальщика, был да сплыл», — с беспокойством думал Фаянсов. И однажды, решив это проверить, сфокусировал в Дом учёных.
Его персональная выставка доживала последние дни. По фойе бродили две-три неприкаянные фигуры, словно искали не то буфет, не то туалет, не то неизвестно что, может, самих себя. Перед портретом он и вовсе оказался одинок, как перст. Но зато ему никто не мешал. Он долго вглядывался в лицо своей Эвридики, потом, запечатлев в памяти его черты, перенёс себя к Эвридике настоящей.
Пётр Николаевич застал её в обществе секретарши, в студийном коридоре, возле торцового окна. Подруги жгли сигареты и, окутавшись синим дымом, вели типичный бабский разговор.
— Зачем он тебе? Ему всего двадцать, — пытала Эвридику секретарша в момент прибытия Фаянсова.
— Я решила от него родить. Он здоровый и собой ничего. Правда, глуп, как, как… даже и не придумаешь, нет такого слова, — ответила Эвридика.
— Всё равно он не женится, не рассчитывай. На это-то ему хватит ума.
— Ну и пусть! Пусть катится куда хочет. Зато у меня будет ребёночек. Воспитаю и одна, — вызывающе произнесла Эвридика.
— Да ну тебя с твоими фантазиями. Пойду, уже небось обыскался шеф, — сказала секретарша и ушла в приёмную.
Эвридика молча курила, смотрела в окно, во двор. Там воинственно разодетый рабочий телецентра — голубой берет, пятнистый комбинезон десантника, — нехотя волок за собой толстый кабель. Эвридика, думая о своём, рассеянно следила за этим унылым леопардом, тащившимся через двор в такт её медленным и, видно, унылым мыслям.
И всё же Пётр Николаевич своё самолюбие утешил. Наблюдая за ней со стороны, он нашёл у Эвридика полное сходство с портретом. Всё было одинаково — глаза и нос, губы и уши. И, что особенно важно, духовное содержание. «Но почему этого не замечали другие?» — спрашивал он себя. И вдруг его осенило. «Да, да, вот и ответ. Я переусердствовал с охрой», — сказал себе Пётр Николаевич, глядя на бледный, уставший лик помрежа и сравнивая его со своей цветущей Эвридикой, оранжевой, словно сухумский мандарин.
А тайна Неизвестной интриговала, вилась, вилась, подобно той верёвочке из поговорки, и всё-таки была разгадана. Её раскрыл молодой газетчик, один из тех, кто провёл не одну ночь на кладбище за склепом. Но там ли он ухватился за нить или где-то ещё, этот счастливый для исследователя миг Фаянсов упустил, уже застал следопыта возле дома Эвридики. Юноша держал перед глазами развёрнутый список. Заглянув через узкое плечо журналиста, Пётр Николаевич увидел фамилии женщин, чьи житейские тропы касались хоть краем его, Фаянсова, столбовой дороги. В досье Неизвестной попали даже раздатчицы из кафе, где Фаянсов обедал, и приёмщица из химчистки, куда он недавно сдавал зимнее пальто. На этот час в списке остались всего лишь две ещё неизученные, а потому и невычеркнутые кандидатуры: вдовы Ивановой и Веры Титовой. Впрочем, подумав, журналист на глазах Фаянсова сбросил со счёта и вдову, и решительно подошёл к сидевшему на скамеечке деду, спросил: здесь ли живёт Вера Титова? И дед указал на её подъезд. Фаянсов вспомнил, что этот старик сидел на том же месте, когда он выносил из подъезда портрет. Видно, это было то самое последнее звено, его-то и недоставало упорному следопыту. Получив полную картину, газетчик остановил частные «жигули» и, посулив владельцу двойную плату, покатил на студию к Эвридике. Довольный Фаянсов фокусировал рядом с машиной. В ушах у всех троих свистел ветер.
А там, на студии, удачливый газетчик пометался по комнатам и коридорам и отыскал Эвридику в редакции художественных передач. Та, что послужила моделью для «Мечты о материнстве», пристроившись за столом своего режиссёра, читала сценарий новой передачи и что-то старательно выписывала в свой маленький аккуратный блокнот такой же миниатюрной авторучкой. «Интересно, что она скажет теперь-то?» — волновался Пётр Николаевич, витая под грубым лепным потолком вокруг казённого плафона.
Газетчик с горящими очами, не сказав ни «здравствуйте», ни «добрый день», не замечая присутствующих при сём служителей редакционной музы, подлетел к столу и с ходу выпалил в лоб Эвридике:
— Признайтесь! Это с вас писали «Мечту материнства»?
Эвридика подняла затуманенный взор: мол, кто это и что он тут бормочет?
— Да! Это вы! И не вздумайте отрекаться! — торжественно воскликнул газетчик и, только теперь заметив, что здесь же присутствуют и свидетели его успеха, повторил, указывая на Эвридику пальцем: