93539.fb2
Казалось, что Володя предусмотрел все возможное, даже кровь Тате переливали советскую - собранную добровольцами колонии. Но то ли кровь подменили, то ли попалась заразная, но через сорок пять дней Тата заболела гепатитом - также как и я. Вылечить ее до конца не смогли - по непонятным причинам держалась температура, пока врачи не вынесли вердикт: дома и стены помогают.
Проводили Гусаровых, Сохадзе, Гуляевых, Гриценко. Собрались домой и Святослав с Леной.
Время нематериально и неуловимо для нашего восприятия, но оказывается есть моменты, когда можно остро ощутить, почувствовать различие между прошлым и будущим. Прощальные встречи происходили на границе двух времен. Когда ежедневно едешь в торгпредство и знаешь, что завтра будет то же самое, то есть ощущение, что сегодня как бы простирается в завтра. Если же завтра не будет того, что было сегодня, то связь обрывается и сегодня уходит в прошлое. Когда завтра не будет сегодня - это и есть прошлое.
И еще.
Время застывает на длительность разлуки. Мы - здесь, а все наши там, и в памяти родных и друзей мы остались такими же, какими были тогда - год или два назад. И для нас время жизни тех, кого мы не видим, остановилось в нашем сознании в момент расставания.
Сын сообщил мне, что женился. И уже никогда в памяти моей не будет воспоминания о его свадьбе. Этого события не будет в моем прошлом - останутся только короткие строки письма.
Зато чужая свадьба - Ричи и Ситы - запомнилась. Прием со стороны жениха в его доме для родственников и друзей невесты, ответный прием в доме невесты, прием в ресторане только для друзей жениха - прощальный "мальчишник" и, наконец, долгое шествие по улицам города от дома до специального шатра, сооруженного в саду пятизвездного отеля. Жених в белом костюме, в золотом уборе на белом коне с мальчиком - символом будущего сына - на руках в окружении несущих свет. Раньше тащили факелы, позже керосиновые лампы типа примусов, а сейчас - трубки дневного света. За женихом - громыхающий оркестр. Музыканты одеты в опереточные зелено-желтые костюмы, высокие белые сапоги, на головах накручены красные тюрбаны. Дуют, что есть мочи, в трубы, бьют в барабаны, а друзья и родственники пускаются в пляс. Шествие длится несколько часов, жених, наконец, меняет седло коня на кресло, рядом сажают невесту в золотом убранстве, каждый из гостей подходит, надевает им гирлянды цветов и дарит подарки. К вечеру в шатре зажигают свечи и обводят жениха и невесту вокруг небольшого алтаря.
Ричи несколько раз покидал свой трон, подходил к нам, жаловался, что утомился от этих бесконечных церемоний, мы ему тоже повесили на шею гирлянду и подарили расписную хохлому. А как все происходило у сына? Ездили к мавзолею Ленина, могиле Неизвестного Солдата? Не знаю...
В конце августа я уехал в командировку. Опять в Лонгбей. На неделю с выставкой. Позвонил оттуда и услышал слабый голос Алены:
- Валера, мне плохо...
В больницу она ехать наотрез отказалась. Я дозвонился до Барсукова, он привез врача, и Алена оказалась на больничной койке с диагнозом тропическая лихорадка. На следующий день я почувствовал, как что-то кольнуло в пояснице и прошло. Через два часа боль вернулась, помучила немного и отпустила. Через час приступ повторился. А потом интервалы между приступами становились все короче, а боль все сильнее - хоть криком кричи.
Оказалось, что пошел камень из почки. Так и я попал под капельницу. Когда камень вышел, я еле упросил докторов отпустить меня и, прилетев домой, застал бледную Алену, которая, ничего не говоря, расплакалась и протянула мне письмо от сына.
Отец регулярно писал нам, не реже раза в месяц и обязательно нумеровал письмо. Всегда находил слова поддержки, ободрения и, если и жаловался, то только на непогоду. Правда, последние два месяца известий от него не было, что мы относили на счет летнего периода.
Оказывается, еще в апреле у мамы случился тяжелый инфаркт. Она уже поправлялась и ходила. Отец сидел у нее в палате, когда сердце не выдержало и у него. Он побледнел и стал сползать со стула. Мать сумела кое-как затащить его на кровать и докричалась до медсестер. Прибежавший врач, молодой парень, мгновенно понял, что у отца - клиническая смерть и массажем и уколами сумел запустить сердце.
Получилось так, что маму вскоре выписали, а отец остался в больнице. Вскоре и он поправился и готовился к выписке. Однажды даже медсестры поймали его на лестнице черного хода, где он делал зарядку, несмотря на запреты - считал, что активность - самое лучшее лекарство. Но то ли клиническая смерть, то ли инфаркт что-то нарушили в организме отца - при обследовании перед выпиской у него обнаружили резко прогрессирующий рак поджелудочной железы. Врачи решили матери об этом не сообщать - сказали только моему сыну который регулярно помогал бабушке с дедом. А сын рассудил, что мой приезд делу не поможет, а только напугает родителей.
Отец умер как раз в те дни, когда мы с Аленой тоже были в больницах. Такое вот совпадение. И свадьба сына, и болезнь матери, и смерть отца не стали моим зримым прошлым.
Позже, уже после нашего возвращения, сын передал мне несколько пожелтевших страничек. На первой было размашисто написано рукой отца "Мои записи". И подчеркнуто. Отцу было семьдесят восемь, когда он пытался рассказать о своей жизни. Скупые странички, факты, даты, за которыми несколько поколений рядовой семьи из русской провинции - городов Сердобска и Моршанска.
Прадед - портной. Вот и все, что я знаю о нем теперь.
Дед - морской унтер-офицер, железнодорожный слесарь высокой квалификации. Детей никогда не бил. Бездельничающим его не видели. Не дотянул до ста полтора месяца. Помню, как в один год отмечали деду девяносто, отцу шестьдесят и мне тридцать. Бабушку ласково звал Лелькой, никогда с ней не ругался. По воскресеньям Лелька пекла пышки, и обед был мясной. За стол садились муж, три сына и две дочери. Жили в Моршанске на Застранке (за той стороной), которую переименовали в Комсомольскую. На зиму мочили яблоки, солили огурцы, к новому году откармливали поросенка.
Младший сын - летчик тяжелого бомбардировщика - погиб в начале войны. Бабушка не перенесла смерти любимца.
Старший прошел через всю войну, вернулся невредимым, но погиб в автокатастрофе. Как партийный работник он был направлен в Латвию. "Лесные братья" захватили его сына заложником, но сын чудом остался жив.
Тетки вышли замуж и прожили свою жизнь одна в Москве, другая - в Моршанске.
Отец окончил девятилетку с двухгодичным педагогическим уклоном и два года работал учителем, а потом директором школы в Чулымском районе Новосибирской области, затем ректором культармейского университета в Москве. Но первая пятилетка нуждалась в инженерах, и отец закончил Институт стали. Его направили на Ижорский завод, который входил в наркомат судостроительной промышленности, где он стал специалистом по корабельной и танковой броне. После войны - Москва, минсудпром, начальник отдела, зам начальника главка. За атомный ледокол "Ленин", подводные лодки и другие дела получил три ордена и четыре медали. Кандидат технических наук. Персональный пенсионер республиканского значения.
Вот и все.
Нет, было еще четыре листочка.
Схема - генеалогическое дерево нашей семьи, начиная с деда.
Распорядок дня в последние годы жизни: подъем, зарядка, завтрак, походы по магазинам, телевизор.
Два последних листа - попытка исповеди и график.
"Моя работа всегда была напряженной и трудной, но интересной. До шестидесяти семи лет, когда я вышел на пенсию. И хотя я продолжаю работать в скромной должности старшего научного сотрудника в научно-исследовательском институте, но морально и психологически с трудом переношу резкую смену темпа моей жизни. Раньше было ощущение необходимости высокого и физического и духовного тонуса, чувство ответственности за свое дело и, что самое главное, я видел уважение к себе и крупных начальников, и подчиненных, и хороших, и даже плохих людей.
Пожалуй, есть и моя немалая доля вины, что растерял старые знакомства, а новых товарищей не завел. Получилась самоизоляция, одиночество. Его особенно резко я ощутил, когда заболел, и никто по прежней работе не навестил меня. Пока не поздно, надо восстановить утраченное. Сложно, но надо. Нужно чувствовать ежедневно, что ты полезен окружающим. Иначе смерть."
График был необычный. Математические построения изображали взлеты и падения любви, уважения и взаимопонимания в течение жизни. В тридцать лет для отца превыше всего была красная линия любви, к восьмидесяти сошедшая до нуля. На закате жизни важнее всего была голубая линия взаимопонимания и черная - уважения.
Все три чувства с годами шли по нисходящей, отец все больше ощущал себя одиноким, хотя никогда мне об этом не говорил.
Прочитав записи, я осознал, что одиночество отца это одиночество всех старых людей перед смертью, и оно страшнее моего одиночества в больнице, оно страшнее одиночества в другом городе, далеко от дома, оно страшнее одиночества в больнице другого города. Страшнее такого одиночества только одиночество старого человека в чужой стране.
Я гордился своим отцом, когда мне было десять, я снисходительно внимал ему в двадцать лет, я зауважал и оценил его в тридцать, а позже с каждым днем росла к нему нежность. Особенно в те моменты, когда мать по-женски "пилила" его за какую-нибудь ерунду, а он вспыхивал, как юноша, и гневался: "Сколько раз я просил тебя не позорить меня в присутствии других!" Я гладил его по руке, и он постепенно успокаивался.
Я не видел отца мертвым, не видел его похорон, он остался в памяти моей жизнерадостным и бодрым. Ушел в небытие и нет его. И никогда не будет. И все это сказки о загробной жизни, об инкарнациях, о чем так убежденно толковал Ричи. Впрочем, и он был настолько потрясен смертью своего друга, молодого человека, который умер на его руках, что заколебался в вере своей.
Смерть моего отца осталась в памяти моего сына. Спасибо ему, он проводил деда в последний путь. Он мне все рассказал, когда, наконец, мы с Аленой приехали в Москву.
В отпуск.
В последний.
Страна готовилась к первым выборам депутатов. К первому съезду. К делу всенародному. Об этом и написался рассказ с таким же названием - "Дело всенародное".
Глава сорок вторая
Грязная весенняя Москва, хмурое небо с редкими проблесками слепого солнца, бугристый асфальт мостовых в морщинах трещин под слоем бурой жижи, потоки замызганных машин, черные надолбы наросшего за зиму нетающего льда, рябые от мелкого мусора озябшие газоны, разбросанные окурки на троллейбусных и автобусных остановках и толпа - торопящаяся, неулыбчивая, глядящая настороженно из-подлобья, готовая огрызнуться и мгновенно затеять свару - вся эта картина свернулась в трубку, уехала в прошлое для Евгения Горина вместе с фирменным поездом "Кавказ".
Москва обрекла Горина на долгое прощание - состав не подали вовремя, к полуночи, и Горину пришлось до половины третьего утра торчать у стенки в подземном переходе Курского вокзала, набитом отъезжающими, где-то между группой солдат под командой молодого лейтенанта и двумя мужчинами спортивного типа, стоявшими, как часовые, по бокам картонного ящика с японским телевизором "Панасоник". Горин сильно продрог, что ему было совсем ни к чему, надсадно кашлял и еле дождался того момента, когда можно было наконец-то расслабиться, согреваясь, на верхней полке купе под размеренный перестук колес.
Ехали долго, поезд полз все медленнее и опоздание составляло три, а позже пять часов против расписания. Поначалу этоустраивало Горина - по графику поезд прибывал около семи утра, но, по мере роста разрыва во времени, вызывало беспокойство - пропадал целый день лечения. Деваться, с другой стороны, все равно некуда, успокаивал себя Горин и практически не вылезал из постели, наверстывая отнятые бессонницей и лихорадочным темпом жизни часы отдыха.
К выводу, что деваться некуда не только в прямом, но и переносном смысле, особенно с другой стороны, Горин приходил еще и читая один из толстых журналов, выписанных вскладчину сотрудниками его отдела на радостях, сразу после того, как открыли ограниченную было подписку, что праздновалось как чуть ли не решающая победа на пути демократизации всего строя. Периодику читал он последние три года взахлеб, поначалу с оглядкой, как до того самиздат, восторгаясь смелостью сказанного или горько переживая и ужасаясь обнажившимся язвам социализма, а потом насытился, устал от беспредельного, ненаказуемого, неисправимого безобразия и стал выделять из бурного потока информации исторические очерки, мемуары, запрещенную ранее литературу и статьи по экономике. Каждая острая публикация возрождала надежду, что выход на свет так долго скрываемой истины заставит наконец-то опомниться стоящих у кормила власти, а может быть даже не столько их, сколько конкретных "хозяев" республик, краев, областей, районов, городов, поселков, деревень. Однако ничего радикального не происходило - система, содрогнувшись, как вулкан, извергала лаву, которая, застыв, становилась частью горы. Выходили верные законы, издавались правильные указы, принимались новые постановления... а жизнь в обществе, созданного великими умами прошлого по модели "все для блага человека, все во имя человека", продолжала идти, ежедневно реализуя совершенно иной принцип - "каждый обязан страдать сегодня во имя общего блага завтра". В одном телевизионном диспуте мелькнуло выражение "административная революция" и это было по сути верно - сам себе подотчетный, самому себе ничем не обязанный строй тужился сам себя революционно перестроить. Все равно здравый смысл никак не мог победить - если делать то, что целесообразно и экономически, и экологически, и по-гуманному, то сразу же ненужным и вредным становился административно-командный аппарат - конкуренции он не выдержит, а власть не отдаст, причем частью, винтиками этого аппарата, этой Системы были практически все живущие на шестой части суши.
Так размышлял Горин, но пессимизм его не был беспросветным - оставалась надежда на идеал правового государства с властью советов народных депутатов, демократическими выборами, свободной печатью, плюрализмом мнений и широкими возможностями индивидуальной трудовой деятельности, арендного подряда, разнообразных кооперативов, межотраслевых объединений, регионального хозрасчета, оптовой торговли... Зато в международных делах была отрадная конкретность. Ушли советские войска из Афганистана, газеты обошла фотография последнего убитого на чужой войне парня, замотанного в плащ-палатку, застывшего на броне машины смерти. Пошли под огонь резака первые ракеты, хоть и пришлось создавать специальные заводы по уничтожению созданного оружия - но здесь и тройных трат не было жалко. Трагический сдвиг коры в Армении, погасив межнациональные раздоры, отозвался волной помощи и сострадания мирового общества...
В вагоне-ресторане не работала печь, горячего не подавали, все меню составляла нарезанная крупными кусками красная колбаса, от которой, как писали газеты, наотрез отказывались кошки, и кусок холодной курицы. Пока Горин равнодушно жевал хлеб с колбасой, пришедший пассажир с мальчиком лет двенадцати затеял скандал с сидящими без дела официантками и поваром, требуя от них фруктовую воду в плотно закупоренных бутылках, а не в тех, в которых металлический ребристый колпачок легко снимался простым нажатием пальца. Официантки и повар в три голоса кричали, что не они закупоривают бутылки, что пусть пассажир предъявляет претензии заводу безалкогольных напитков или катится на все четыре стороны, хотя катиться в поезде можно было только с поездом, пассажир же призывал в свидетели Горина, с ловкостью фокусника снимая пробки одну за другой, но Горин молча смотрел на мальчика, тот на отца, на повара в белой куртке и на официанток с белыми наколками на головах, а за окном вагона, раскачиваясь, летела куда-то Россия. Горин и сам думал, причем тут ресторанная прислуга, пока не сообразил, правда, когда пассажир с мальчиком уже ушел, что можно остатки недопитой кем-то воды сливать в бутылки, пришлепывая их пробкой, и продавать их как нераспечатанные. Горин взял с собой две бутылки и в купе убедился, что одна из них наполнена выдохшимися отходами.
За день пути Горин успел прочесть рассказы, стихи и пьесу в журнале. Рассказы ему ничем таким не запомнились, стихи были неплохие, но тоже никак не отозвались в душе Горина, а вот пьесу он прочитал внимательно, потому что ждал от знаменитого автора многого. Горин знал его не только как всемирно известного прозаика, но и поэта, однако пьеса показалась Горину недостаточно сильной. И не потому, что автор с язвительной насмешкой показывал, как изобретатель смертоносного ультраоружия из самых благородных побуждений хочет даровать, да даже не даровать, а всемилостивейше соизволит повелеть жить в счастье, а не то...
Просто Горин сам жил в такой же сюрреалистической реальности - всю жизнь ему проповедовали, что он обязан быть счастлив по изначально заложенным и построенным стандартам и параметрам реализованной мечты человечества, и это было обыденнее, скучнее и намного страшнее изображенного в пьесе. Что же касается ультрасовременного оружия, то его скопилось на Земле столько, что можно неоднократно уничтожить маленькую голубую планету, а чернобыльский взрыв дохнул зевом расколдованного невидимого убийцы, проник в гены, в клетки, в хромосомы людей, животных, птиц и растений, и какие монстры придут на смену живущим, было пока еще неизвестно.
Однажды вроде бы ровное течение семейной жизни Горина затянуло в такой омут, после которого муть и мразь не осели до сих пор. Как же облегченно вздохнул Горин, как радовалась его жена Светлана, когда их единственный сын женился. Они не заметили, как из милого пухлого бутуза Эдик вырос в аккуратного, вежливого красавчика, "Я не так воспитан", часто говорил Эдик. Без тени улыбки, очень серьезно. И это впечатляло надо же, такой молодой, а уже с принципами. Горин пытался и не мог припомнить, каким таким утонченным правилам этикета он или Светлана обучали Дюка - так они звали сына в семейном кругу.